Принял меня старший из братьев Гранат, Игнатий Наумович, - высокий, близорукий, с заросшей бородой и умным выражением еврейского лица. Он беспрерывно курил и сосредоточенно думал, - вероятнее всего о своем словаре, которому был предан телом, душой и всем помышлением своим. Он был чрезвычайно - даже чрезмерно - учтив, скромен, даже застенчив и нелюдим и, вместе с тем, очень критически относился ко всем и ко всему. По интересам и специальности он был историк, написавший превосходное исследование о земельных отношениях в Ирландии.
   Под фамилией; "И. Грей" печатался он в 1905-6 г. и в с.-р.-ском издательстве "Молодая Россия". По всему своему обращению в разговоре со мной Игнатий Наумович как бы подчеркивал свою принадлежность к левому, социалистическому лагерю.
   Гранат сообщил, что энциклопедия их выходит слишком медленно и, потому, решено для ускорения издания одновременно выпускать параллельно второй ряд томов. Продолжая издание, доведенное до буквы "И", готовить для печати тома, начав с буквы "П" и далее. Меня и хотят пригласить с этой целью: ознакомившись с техникой дела, я должен буду заготовлять материал для буквы "П". Вознаграждение - 125 р. в месяц.
   Первое, что мне предстояло, - было рассчитать, сколько, примерно, томов следует отвести на букву "П". Я долго не знал, с какого конца подойти к решению задачи. Остановился я на простейшем арифметическом подсчете. Взял уже вышедшие у Граната томы, сравнил размеры, которые отдельные буквы у Граната занимают по отношению к размерам соответствующих томов русского издания Брокгауза и Эфрона, и получил среднюю пропорциональную. Приложив ее к числу томов, вышедших на букву "П" у Брокгауза и Эфрона, я установил, что в словаре Граната букве "П" надлежит отвести три с половиной тома. Может быть, расчет следовало произвести иначе. Но когда Гранат осведомился у меня, сколько, по-моему, займет томов эта буква "П", оказалось, что и его расчет приводит к тем же трем с половиной томов.
   Месяц спустя мое вознаграждение было увеличено до 150 р. и, что считалось особенным вниманием, мне предоставили бесплатный комплект словаря.
   Редакция и издательство помещались в нижнем этаже дома по Тверскому бульвару справа от памятника Пушкину. Свет скупо проникал в наше помещение, и самая работа была не слишком веселая - однообразная, напряженная, утомительная. Рабочий день длился 8 часов, с 9 утра до 5 дня без перерыва: в первом часу разносили чай, который пили с принесенными из дому бутербродами тут же между делом.
   Всему делу голова был Игнатий Наумович. По типу кабинетный ученый, он входил во всё - не только в редактирование, но и в издательскую часть, в технику, коммерцию, распространение, что формально лежало на его брате Александре. Помощником и советником по всем делам, но главным образом по технике, был Александр Иванович Смирнов - мрачного вида мужчина, задумчиво покручивавший свой длинный ус и, видимо, учитывавший, что молчание золото, а время деньги.
   Энциклопедия была задумана как коммерческое предприятие, сулившее прибыль, и вместе с тем, как дело, преследовавшее просветительные цели. Большая легкость и занимательность изложения, иллюстрации и подчеркнутая общественно-политическая струя должны были идти за счет академизма и педантизма, которыми грешат обычно энциклопедии.
   У словаря были свои звезды, или "славные имена": Ковалевский, Муромцев, Гамбаров, Тимирязев, Железнов, которым поручались "основоположные" статьи. Были и другие авторы. Но большинство статей и заметок изготовлялось на месте в редакции. Здесь главным поставщиком был Дживелегов, Алексей Карпович, считавшийся помощником редактора и сидевший в одной комнате с нами тремя, его помощниками.
   Дживелегов был историк по профессии и призванию. Ученик Павла Виноградова, он был автором многих книг и специалистом по эпохе Возрождения, по Италии и т. д. Он был знаком со всей академической, литературной и артистической Москвой, и Москва знала его, как приятного и жизнерадостного собеседника и занимательного лектора и автора. Он был очень прост, обязателен, доступен, составляя в этом отношении некоторый контраст с Гранатом.
   Редакционная политика состояла в том, чтобы фундаментальным статьям отдавать предпочтение перед несчетным числом мелких. Поэтому в нашу задачу, наряду с перепиской с авторами и просмотром написанных статей и заметок, входила "отсылка" - (См.) - читателя к соответствующим фундаментальным статьям. Это давало экономию места и придавало видимость большей углубленности. Параллельно с анонимными заметками, которые я составлял в служебное время, в словаре были напечатаны небольшие статьи и за моей подписью, которые я изготовлял дома и которые оплачивались авторским гонораром.
   Однажды вышел конфуз. Гранат поручил мне написать статью об инородцах. Когда я ее представил, он попросил меня зайти в свой кабинет, который мы называли "исповедальней". Глядя то на свою папиросу, то мимо меня в сторону, почти смущаясь, Гранат принялся меня распекать. Входя постепенно в азарт и сопровождая свою критику "сублимированными" комплиментами, Игнатий Наумович стал меня упрекать: как мог я, именно я, написать об инородцах по 2-му и 9-му тому Свода Законов? Какое значение может иметь отсталое и реакционное законодательство? Не правильнее было бы вскрыть социально-экономическое положение инородцев, вызывающее их постоянное недовольство и волнения?
   Если Гранат был и прав, его задание предполагало другой характер работы, которую выполнить между прочим нельзя было. Как бы то ни было, мои "Инородцы" были забракованы, и их заменила заметка, написанная тут же без подготовки Дживелеговым, как обычно, красивой словесностью прикрывшим ее бессодержательность!
   Служба у Граната была едва ли не самой напряженной из всех, которые я когда-либо имел. Мы снимали в частной квартире две меблированные комнаты в самом начале Малой Дмитровки - минут в 20 от места службы. Я возвращался домой в шестом часу и только к 9 часам отходил настолько, что мог начать читать или писать "для себя". Побочным литературным трудом я подрабатывал, примерно, 75 р. дополнительных, и мы могли жить, как "графья". Ходили в театр на хорошие места, принимали родных и знакомых, вообще благоденствовали. Так прошло несколько месяцев, и мы стали строить планы, как провести летний отпуск. Было решено ехать в Крым, и я заблаговременно запасся железнодорожными билетами с плацкартами, чтобы ехать 19 июля в Феодосию, где ожидалось полное затмение солнца.
   5
   О войне говорили так долго и так много, что, когда она случилась, это произошло неожиданно и застигло врасплох. Убивая ненавистного сербам наследника австрийского престола Гаврило Принцип, конечно, и не подозревал, что открывает своим актом серию мировых войн.
   Я с самого начала войны занял, так называемые, оборонческие позиции. Это подсказывалось не только чувством естественного патриотизма, но и рациональными соображениями. В сложном клубке противоречивых и противоборствующих интересов - национальных, классовых, политических - Сербия явно была жертвой нацелившегося хищника. И Россия, ставшая на защиту слабой стороны, какие бы цели она ни преследовала попутно, во всяком случае не была виновницей войны, а выступала в роли сопротивляющегося насилию. Несколько упрощая распределение вины и ответственности, это определило водораздел, прошедший глубоко сначала в рядах русской общественности, а потом дальше и шире - по всей России. Патриоты-оборонцы в войне против Сербии видели войну захватническую. Все же в той или иной мере пораженцы считали войну не своим, а "их" делом - результатом происков капиталистов и милитаристов. Проведя различие между войнами "справедливыми" и "несправедливыми", Ленин признал "данную войну" "хищнической", "реакционнейшей из всех войн", и, если она готовит капитализму "конец с ужасом", нет никаких оснований "для нас" приходить в ужас.
   Искусственная надуманность - и нелепость - этого взгляда очевидна. Сами большевики это признали с опозданием, правда, на четверть века с лишним. Когда советская Россия, вопреки своей воле, как и царская Россия, была вовлечена Германией в войну, большевистские историки печатно признали, что "захватническая война против Сербии разрослась в первую мировую войну" (Большая Сов. Энциклопедия, т. 54, стр. 275. - 1944 г.). Но кончилась благополучно война, и большевистские историки вернулись к прежней нелепости. "Первая мировая война с начала до конца была несправедливой, империалистической для обеих групп капиталистических держав", - утверждает "Большевик" No 7, за 1952 г.
   Когда Россия мобилизовалась для войны с Японией, мобилизация не коснулась политически неблагонадежных. И для меня было неожиданным - и малоприятным сюрпризом, когда на четвертый день мобилизации пришла повестка о немедленной явке. На призывном пункте можно было наблюдать классическую картину проводов рекрутов и новобранцев. Всхлипывали и рыдали жены и матери, а призываемые бодрились - одни отшучивались, другие напивались. В общем мобилизация проходила в полном порядке. Происходили даже патриотические манифестации, не слишком внушительные и явно инспирированные, если не прямо властью, то близко связанными с нею "истинно-русскими", точнее черносотенно-монархическими кругами. Всё же можно сказать, что Москва отнеслась к мобилизации со всей должной серьезностью, с сознанием необходимости дать отпор агрессору.
   С мобилизационного пункта на Каланчевской площади меня отправили в какую-то городскую школу, где происходила "разбивка" призванных по воинским частям, которым предстояло "развернуться", т. е. увеличиться в численном составе и сформировать маршевые роты для направления на фронт. Из школы меня отправили в Лефортовский военный госпиталь на освидетельствование. Со мной вместе было несчетное число других свидетельствуемых. Когда пришел мой черед, меня пропустили мимо сидевшего за столом врача в генеральской форме.
   Нажав пальцем на нижнее веко глаза, он одновременно спросил:
   - Какого вероисповедания?
   - Иудейского.
   - Годен! - изрекла особа в генеральской форме, носившая звание врача, и отметила что-то у себя в бумагах.
   Я ушел с недобрым чувством не к генералу только, а и к порядку, который санкционирует генеральский метод свидетельствования. Спустя несколько дней меня зачислили в канцелярию госпиталя No 207, - если не ошибаюсь. Госпиталь состоял из нижних чинов: санитаров и писарей, нянек и сестер милосердия, фармацевта и нескольких лекарей, числившихся в офицерских чинах, и главного врача - в чине полковника.
   Этим последним был приват-доцент московского университета Вьеверовский. Очень небольшого роста, подвижной, несмотря на тучность, и темпераментный, он был в общем привлекателен, если бы до смешного не преувеличивал иногда своего чина и власти. Он пробовал было командовать, но должен был убедиться, что из этого выходит мало толку. Тем не менее, он строго блюл дистанцию между собой и ему подчиненными, не по личному высокомерию, а по Уставу, как он его понимал.
   Канцелярия состояла из профессиональных военных писарей, знатоков своего дела, каллиграфов с писарскими ухватками и лоском, пошлятиной и матерщиной. Несколько в стороне от них держались причисленные к канцелярии молодые ученые биологи Гальцов и Живаго, некий Леман и я. Высокий и широкоплечий Гальцов и нескладный и жидковатый Живаго приходились друг другу шурином и зятем и были неразлучны. Кем был в штатской жизни Леман, я не знаю.
   Но достаточно было взглянуть на его умное, классически выточенное лицо и изящную жестикуляцию или прислушаться к его спокойной, чаще иронической, речи, чтобы убедиться, что он никак не подходит к писарскому духу нашей канцелярии. Он, впрочем, вскоре был от нас переведен и назначен помощником каптенармуса учитывать белье, обувь и обмундирование, выдаваемое персоналу и раненым. Между нами четырьмя не было никакой близости - мы были людьми разного происхождения, разной профессии и запросов. И тем не менее существовала между нами некая внутренняя, несказуемая меж-интеллигентская связь и общность.
   Формирование госпиталя и размещение заняло несколько недель. Было много волнений - основательных и никчёмных. Приезжало начальство, смотрело помещение, был смотр и нам. Выразив благодарность, начальство, благополучно отбыло. А еще через некоторое время стали поступать к нам и первые раненые, взятые в плен немцы. Их привезли большую партию. Никто не знал и не понимал русского языка. Тем из нас, кто владел немецким, приказано было в спешном порядке переписать имена, место и дату рождения, пленения и проч. К нам попали чины 18-го корпуса, отброшенного русскими войсками у Гумбинена в Восточной Пруссии.
   Мы были и переводчиками, и переписчиками. Раненые не производили впечатления "жрецов Марса". Незаметна была в них и "тевтонская гордыня". Это были растерянные, заурядные, страдающие люди, и к ним проявлялось то же мягкосердечие, которое проявлялось к "башибузукам" в турецкую войну и которое так возмущало Достоевского. Большинство было легко ранены. Но был и смертный случай - от столбняка. Общаться с ранеными после переписи нам воспрещалось.
   В Москве к нам направляли раненых пленных. Положение изменилось, когда в конце года нам дали назначение - Владимир-Волынск. Это был пограничный с Австрией городок. Мы разместились в полуразбитых казармах в нескольких верстах от города. Здесь к нам стали поступать уже только свои раненые. Их препровождали с передовых позиций и, в зависимости от характера ранения, подвергали лечению на месте или направляли дальше в тыловые госпиталя.
   И от наших раненых мы были по службе изолированы.
   Никаких бесед с ними мы вести не могли, и об их умонастроении можно было только догадываться. Вообще за всё время пребывания в Госпитале ни разу ни с кем не обсуждался вопрос об отношении к войне. Общепризнанным было, что война тяжкое испытание, несчастье, зло, но неустранимое, которое необходимо претерпеть.
   Служба отнимала всё время, но не была обременительна. Жена сдала экзамены на сестру милосердия военного времени и, прослужив некоторое время в госпитале Союза городов в Москве, перевелась к нам, по примеру жены Гальцова, в качестве внештатной сестры. Мы зажили "походной", но для военного времени более чем благополучной семейной жизнью. И здесь установилась своя рутина, прерывавшаяся изредка чрезвычайными событиями.
   Таким был приезд принца Ольденбургского, генерал-инспектора санитарной части. Он был грозой полевых и тыловых госпиталей и носил прозвище "Сумбур паша" за строптивый и чрезвычайно взбалмошный нрав.
   Меня предупредили не попадаться ему на глаза: принц не терпит евреев, в особенности евреев-интеллигентов, и встреча с ним может кончиться плачевно для меня. И должно было так случиться, что, поднимаясь по какой-то лестнице, где принцу никак не полагалось быть, я вдруг столкнулся с целой процессией, спускавшейся по той же лестнице. Впереди шел седой генерал. За ним все прочие. Я вытянулся во фронт - ступени лестницы не способствовали четкости движения и замер. Мимо проплыла грузная фигура, опиравшаяся на палку, бросила на меня недобрый испытующий взгляд и, глядя себе под ноги, чтобы не оступиться, проследовала дальше. Напасть миновала без дальнейших для меня последствий.
   Тем не менее моей военной службе положен был вскоре конец. Это случилось за несколько недель до майского прорыва Макензеном юго-западного фронта близ Горлицы на Карпатах. Главковерх вел. князь Николай Николаевич приказал немедленно откомандировать всех нижних чинов с высшим образованием в военные училища на предмет подготовки к офицерскому званию; лиц же иудейского исповедания, производству в офицеры не подлежащих, немедленно направить на передовые позиции. Приказ подлежал беспрекословному выполнению и, как было предписано, в экстренном порядке. Гальцов, Живаго и Леман в тот же день собрали свои пожитки и уехали, чтобы получить в штабе назначение в военные училища.
   Я выжидал, когда и куда меня отправят. Откровенная "дискриминация", которой я подвергся со стороны высшего начальства за то, что я не христианин, была оскорбительна и никак не поощряла моей лояльности. Положение осложнялось еще тем, что жена была в положении, - что не могло не вызывать тревоги в силу ее общего физического состояния. Настроение было мрачное, - никакого просвета я не видел. Я не подозревал, что "дискриминация", или немедленная отсылка меня на передовые позиции ударила не только по моему сознанию.
   Она поразила и воображение главного врача Вьеверовского. Властью начальника части он назначил комиссию из трех врачей для освидетельствования моей годности к фронтовой службе.
   Комиссия не удовольствовалась опущением нижнего моего века, по примеру генерала в Лефортовском госпитале, а произвела точное измерение моей близорукости и обнаружила аномалию глаз, которая, согласно правилам приема на военную службу, освобождала от нее. Всё это произошло совершенно неожиданно. Вьеверовский ни о чем со мной не говорил. Только прощаясь через три дня, за которые вся процедура была проделана и оформлена, и протянув мне руку, уже как штатскому, - младшему унтер-офицеру в запасе, - Вьеверовский пожелал мне всего лучшего.
   До меня доходили слухи, что имевшие с главным врачом какие-то счеты уже после моего отъезда написали кому следует донос о незаконном освобождении меня от службы. Проверить это я не мог: может быть, и доноса никакого не было, а, может быть, ему не дали хода. Во всяком случае, ко мне никто ни с чем в связи с моим освобождением никогда не обращался. И с д-ром Вьеверовским я никогда больше не встречался.
   Но в памяти навсегда сохранилась глубокая признательность за его благородный и мужественный поступок. Лично со мной никак не связанный, Вьеверовский от начала до конца действовал на свой риск и страх. Ему я был обязан тем, что, вопреки приказу вел. кн. Николая Николаевича, очутился, вместо передовых позиций отступавшей после прорыва армии, в родной Москве.
   6
   Жизнь в Москве началась безрадостно - с операции, которой подверглась жена. И с той поры болезни и операции, можно сказать, уже не оставляли ее никогда. Когда кончились операции - за шесть лет четыре, - открылись болезни сердца: грудная жаба, порча сердечного клапана, тромбоз. Поразительна была не только выносливость, но и способность отвлекаться от минувших болей и не думать о предстоящих, как только "жаба" или другая болезнь "отпускала". Наш дядя, любивший острить, называл свою племянницу - "Манька-встанька" по аналогии с известным "Ванькой-встанькой", неизменно принимавшим первоначальное положение, как бы его ни опрокидывали.
   Отсутствию мнительности, быстрому забвению пережитого и покорности пред грядущим обязаны мы тем, что, как ни жестоки были приступы боли, они только на время омрачали наше существование. К осени 15-го года жена настолько поправилась, что я вернулся к своим интересам и делам.
   Людей, осведомленных о том, что делается в "сферах" или на командных постах на фронте, я встречал мало. Но и до меня доходили - впервые за время войны - недовольство ею и нарекания на то, как ее ведут. После первоначальных успехов военная катастрофа в мае-июне 15-го года оказалась особенно неожиданной. Армия стремительно откатывалась по всему фронту: очистила "братскую" Галицию, Польшу, Литву, Западную Белоруссию.
   Одна за другой сдавались крепости: Варшавская, Ново-Георгиевская, Ковенская, Брестлитовская. Чрез раненых, переправляемых в тыл, чрез деятелей Земского и Городского союзов и депутатов Думы просачивались безотрадные вести. Войска оказались плохо обучены и неподготовлены к условиям горной войны. Острый голод ощущался в снарядах. Даже в простых винтовках была нехватка. В июне уволен был военный министр. В июле смещен был Главковерх, и его место занял сам государь.
   Всё это свидетельствовало о глубоком неблагополучии. Неизвестным, однако, оставалось, как глубоко и широко оно захватило страну.
   С войной я растерял своих ближайших друзей и товарищей. Мало кого я встретил и по возвращении в Москву. Случайной была и моя встреча с Зензиновым. Я пришел к нему в гостиницу "Боярский двор" у Варварских ворот. От него я впервые узнал о разногласиях, раздиравших социалистические партии всего мира и, в частности, партию с.-р. и РСДРП по вопросу о войне. Как относиться к "своему" правительству: поддерживать его во время войны или пытаться его свергнуть, пользуясь военными затруднениями? Каким должно быть отношение социалистов и, в особенности, революционеров - противников самодержавного строя?
   В начале сентября 15-го года собралась в Швейцарии, в Циммервальде, конференция, в которой участвовало 38 лиц, считавших себя "делегатами" от 11 стран. Россия была представлена 8 "делегатами": от большевиков были Ленин со своими обычными адъютантами, Зиновьевым и Каменевым, от меньшевиков Аксельрод и Мартов, от эс-эров Натансон и Чернов, затем присутствовали Троцкий, Радек, Ганецкий, Балабанова, Раковский, Коларов, Барский, Лапинский и др. Хотя в Циммервальде оказались и несколько убежденных антибольшевиков в будущем, политическую погоду там делали не они. В Циммервальде была завязь событий, разыгравшихся в России в 17-ом году и в Октябре дошедших до своего логического конца. Здесь получила широкий резонанс затаенная Лениным мечта о превращении националистической войны в гражданскую: "главный враг в собственной стране", утверждал он.
   В этом не было ничего особенно оригинального. По существу это было последовательным развитием того, к чему Плеханов призывал еще на социалистическом конгрессе в Цюрихе в 1893 году. "Бейте его (русский царизм) в голову, нападайте на него всяким оружием, какое только окажется в вашем распоряжении... И если германские армии перейдут наши границы, то они придут к нам, как освободители". Незадолго до этого Плеханов объявил себя без лести преданным последователем Маркса и Энгельса и, конечно, не предвидел, что, когда германские армии на самом деле перейдут границы России, он, Плеханов, окажется среди наиболее страстных патриотов и оборонцев России, хотя бы и царской.
   Наряду с эс-эрами интернационалистами и социалистами прежде всего, были и эс-эры, думавшие и чувствовавшие совсем по-иному. Для них связанность со страной и народом, патриотизм или, если хотите, национализм был не только психологически, но и политически первее социализма и интернационализма. К ним принадлежали мои с Зензиновым ближайшие друзья - Авксентьев, Фондаминский, Руднев. Они стояли на правом фланге партии, и еще до войны, в 12-ом году, Авксентьев, Фондаминский и другие выпустили в Париже журнальчик "Почин", в котором доказывали необходимость всячески "использовать легальные возможности", участвовать в выборах и органической работе Государственной Думы, в органах местного самоуправления, в профессиональном и кооперативном движениях, отказаться от политического террора и т. п. Это сближало эту группу с группой так называемых ликвидаторов-меньшевиков, тоже стремившихся вырваться из душного революционного подполья на открытые просторы политической жизни.
   С возникновением войны Авксентьев и его единомышленники считали обязательным все политические задачи и деятельность партии подчинить на время первейшему и главнейшему - обороне страны и благополучному ее завершению. Поражение грозит России закабалением, тогда как союз с демократиями Запада и совместная победа сулят изменение самодержавного строя в сторону либерализма. "Вовлечение России в союзе с Англией и Францией неизбежно и сразу демократизирует Россию", - предсказывал Фондаминский в самом начале войны на эс-эровском совещании в Божи, в Швейцарии. Натансон и Чернов рекомендовали использовать благоприятные для революции условия, не считаясь с войной. Авксентьев же, наоборот, доказывал, что "мы не можем во время войны желать восстания в войсках и не должны делать ничего, что могло бы его вызвать".
   Мы с Зензиновым оказались одних настроений и взглядов. И левые, и правые казались нам эмигрантами, оторвавшимися от реальной русской обстановки и жизни и строящими свои политические чертежи, исходя из собственных эмоций и воображения. Позицию циммер-вальдцев мы отвергали решительно и безусловно. Но и позиция наших ближайших друзей, односторонне заостренная, - как бы в пику пораженцам, - нас не удовлетворяла. Реальная действительность уже опровергла мечту о якобы "неизбежной" демократизации России. Этот этап благочестивых ожиданий был уже пройден, по убеждению даже весьма умеренных кругов, в патриотизме коих не приходилось сомневаться. Так, как войну вели, она не могла кончиться благополучно. Это отчетливо осознали и народные массы, и общественное мнение, и даже-некоторые из окружавших престол кругов. Но верховная власть упорно держалась за прерогативы, установленные в ее пользу основными законами 1906 г., и отказывалась идти на соглашение с Государственной Думой уже не 1 -го или 2-го призывов, а даже с верноподданой Четвертой Думой.
   Несмотря на все, иногда преступные промахи в ведении войны, я, как и Зензинов, оставался убежденным оборонцем и в интересах как раз обороны считал необходимым и критиковать власть, и путем организованного давления на нее добиваться перемены в ее личном составе и в общем направлении политики.
   Мы видели в этом не "среднее решение", "равнодалекое", по любимому выражению Чернова, от обеих партийных крайностей, а условие благополучного исхода войны. Наше настроение в Первую мировую войну было таким же, как оно было и во Вторую, когда мы, уже вместе с Черновым, считали необходимым поддерживать советскую власть в ее борьбе против Гитлера и одновременно с тем "давить" на Сталина, как это делали даже по отношению к Черчиллю и Рузвельту патриоты Англии и Соединенных Штатов.