Это было почти вызовом. Он не был обращен непосредственно ко мне, но я чувствовал себя обязанным рассеять напраслину, возведенную на дорогую мне основу демократического правопорядка. Идя на Соборную площадь, я и не думал, что буду ораторствовать. Но молчать в создавшейся обстановке было бы равносильно предательству идеи и дезертирству. И я взобрался на стол.
   Почему не только крестьяне должны иметь право голоса и нужна "четырехвостка", было нетрудно объяснить. Помнится, я указал, что даже князь Сергей Николаевич Трубецкой в речи, обращенной к государю, подчеркнул, что царь - не царь дворян или крестьян, а всенародный царь. Мой заключительный вывод был - как ни хорош манифест, он таит в себе двусмысленности и не вполне надежен.
   Не успел я кончить на этой скептической ноте, как ко мне подбежал громадный детина, с длинной всклокоченной бородой, со следами муки на рукавах и на груди, явный мельник. Он схватил меня за плечи и, притянув к себе, смачно чмокнул в губы...
   Я оторопел, а потом почувствовал большую, неиспытанную за всю революционную жизнь радость. Если простой и незнакомый мне человек из гущи народной мог оценить мои слова, значит они дошли до него, значит они не отвлеченное только мудрствование оторванного от жизни и народа интеллигента. И исповедно-расовые различия тоже не при чем...
   Кончился митинг тем, что меня и местного врача Волкова, которого я в тот день видел в первый и последний раз в жизни, понесли на столе, служившем нам трибуной, по всей Алупке. Мы крепко держались друг за друга, чтобы не свалиться. После всяких приветственных выкриков в честь свободы и по нашему личному адресу, нас, наконец, отпустили по добру, по здорову. Я изнемогал от усталости - физической и душевной. Был потрясен и преисполнен воодушевления: всё произошло экспромптом, само собой, следовательно, было подлинным.
   А на следующий день обнаружилась оборотная сторона приобретенной мной популярности. Немолодая татарка, приносившая мне снедь, неожиданно заявила:
   - Ты что вчера говорил: Бога не надо, царя не надо?!.. Бога надо! Царя надо!..
   Я таких слов не произносил, но спорить не стал. А когда отправился в город, на одном из перекрестков мне вслед благочестивая баба проскандировала:
   - И восстанут в тот день лже-Христы и лже-Антихристы!..
   Меня явно принимали за лже-Антихриста. Популярность моя была о двух концах. В Алупке меня ничто не удерживало. После опубликования манифеста железнодорожная забастовка кончилась, и открылся путь в Москву. С большим трудом, но всё же удалось втиснуться в поезд в Севастополе. По дороге, на вокзале Александровска, толпилась масса народа, всё евреи. Я не отдавал себе отчета, что это были спасавшиеся от местного погрома. Когда поезд подходил к Москве, неизвестные доброжелатели обратились ко мне:
   - Срежьте хотя бы пуговицы на шинели. Студентов в Москве избивают и даже убивают...
   Я попрежнему не понимал что случилось. И объективно трудно было постичь, почему, если самодержец признал за благо издать манифест о даровании свобод, клянущиеся ему в верности монархисты должны убивать евреев и студентов?!..
   За то, что те и другие острее чувствовали не-свободу или раньше других потребовали свободы?.. Логики в этом было мало, но факт оставался: евреев и студентов в форме громили и терзали. Со мной ничего не случилось. Не потому, что я отпорол пуговицы, а потому вероятно, что я попал в Москву, когда психоз уже прошел, и жизнь постепенно входила в обычное русло.
   Нелегальное мое положение кончилось. Но жизнь, которая началась для меня и для более или менее ответственных членов партии, стала совершенно суматошной.
   Меня включили в состав московского эс-эровского комитета. Приходилось "заседать", писать, говорить, бегать по всяким собраниям. Все дни и часть ночи уходили на это. Главным руководителем, организотором и вдохновителем всей работы был Вадим Руднев - московский городской голова в 17-ом году и в будущем мой близкий друг. В силу своих умственных данных и исключительной совестливости и требовательности - к себе и к другим, он быстро приобрел авторитет и занял первое место в московской организации. Несмотря на его требовательность, все глубоко уважали Вадима, а многие и искренно любили. Но политически его совестливость иногда давала отрицательный результат: морально оправданные колебания его приводили к нерешительности или сомнениям в самый решительный и ответственный момент.
   Политическая жизнь била ключом. Возникали новые организации. Появлялись новые люди, которых раньше не было видно по независевшим от них обстоятельствам. Мне предложили быть одним из распорядителей на предстоявшем съезде городских и земских деятелей, из которого вышла в те месяцы конституционно-демократическая партия, ка-дэ, или партия народной свободы. Я согласился и, наряду с лицами знакомыми по университету и Литературно-художественному кружку, я увидел и услышал на съезде Максима Максимовича Ковалевского, Муромцева, Де-Роберти, Кузьмина-Караваева, Врублевского, Маклакова, Петрункевича, Щепкина, Долгорукова. Всё это было не только интересно, но и чрезвычайно поучительно.
   Был я и на одном заседании бурно разроставшегося Крестьянского союза. Мне указали на высокого, бородатого, очкастого, не слишком красноречивого тов. Максимова. Это был Николай Иванович Ракитников, член овеянного конспирацией и легендой Центрального Комитета П. С.-Р. Его псевдоним правильно передавал его "максималистическую" устремленность в программе и тактике.
   Появился в Москве и признанный идеолог и лидер партии - Виктор Михайлович Чернов. Я знал его только по имени, которое было сообщено мне раньше почему-то под секретом. Поэтому, когда было объявлено в газетах о предстоящем диспуте по всё тому же аграрному вопросу с участием М. Я. Герценштейна, П. П. Маслова и В. М. Чернова, я решил непременно пойти - посмотреть и послушать.
   Диспут был назначен на 2 часа дня. В огромном и мрачном зале Политехнического Музея собралось много публики, но зал не был переполнен. Уже давно минул час, назначенный для диспута, а кафедра продолжала пустовать. Думали, что кто-то из диспутантов опоздал. Оказалось, все трое в сборе, но никак не могут сговориться, кому выступать первым: каждый отказывается, - как велосипедисты во время состязаний, которые не хотят "вести", а предпочитают следить за соперником сзади, чтобы вырваться в подходящий момент. Каждый предпочитал сначала выслушать другого, чтобы воздать ему по делам и словам в последующем слове.
   Торг и переторжки длились долго, пока Чернов, наконец, решил уступить и выступить первым, - потому ли что был более привычен к публичной полемике или потому, что был более уверен в неуязвимости своих позиций. Чернова сменил Герценштейн, за ним - Маслов. За первым раундом последовал второй, в котором Маслов уже не принял участия: изложив надуманную им программу муниципализации земли, Маслов умолк. Трио сменилось дуэтом или - дуэлью, напряженной, страстной, яркой.
   Слушать Герценштейна было наслаждением. Логика его была неотразима, до ясности прозрачна и последовательна. Он убеждал жизненностью своего подхода, политическим реализмом. Именно эти качества и выдвинули Герценштейна, несмотря на его еврейское происхождение и не совсем чистое произношение, на первое место при обсуждении земельного вопроса в первой Государственной Думе.
   Они же сделали его первой жертвой подпольного, с благословения агентов власти, террора "истинно-русских" убийц: д-ра Дубровина, Казанцева, Ларичкина и К-о.
   Чернова мне приходилось слышать множество раз на протяжении последующих десятилетий, - сочувствуя тому, что он говорил, и отталкиваясь от него. Но никогда мне не приходилось присутствовать при более блестящем выступлении Чернова. Это был не один только полемический блеск и фейерверк, но и умелое использование слабых мест другой идеологии. Он не злоупотреблял в данном случае длиннотами или повторением одного и того же. И его принципиальная, морально-политическая и социальная позиция была неуязвима. Ей сочувственно откликалась молодая, радикально настроенная аудитория.
   Победа явно осталась за Черновым, и не только благодаря его полемическому превосходству, а потому что самая тема его была выигрышная, особенно в обстановке медового месяца свободы. Самая новизна положения - открытое и публичное обсуждение запретного сюжета - располагала в пользу вчера еще подпольного революционера-социалиста. Диспут длился несколько часов, а внимание слушателей не ослабевало. Зажгли огни, а аудитория не убывала и с прежним напряжением вслушивалась в доводы и контр-доводы, за и против социализации земли.
   3
   Москва, как вся Россия, жила напряженной политической жизнью. Но жизнь эта в значительной мере была отраженная - от того, как жил Петербург. Там было правительство: Витте, Трепов, Дурново, великие князья и царь. Там были Центральные Комитеты политических партий. Наконец, там возникло фактически и существовало легально новое профессионально-политическое образование - Совет рабочих депутатов. Свой Совет был и в Москве, но камертон был у петербургского Совета. И когда в конце ноября там решили объявить всеобщую забастовку, московскому Совету оставалось лишь присоединиться к ней. И в московском Совете вопрос о стачке подвергся обсуждению. Меньшевики и эс-эры призывали к осторожности. Но решение Петербурга предрешало мнение Москвы, и б-го декабря московский Совет единогласно решил начать со следующего дня всеобщую забастовку.
   Фондаминский и я были командированы на съезд железнодорожников: он доказывал необходимость общей забастовки и призывал к ней примкнуть, а я тут же строчил соответствующую резолюцию. Железнодорожники постановили к стачке примкнуть. Стачка не дала желанного результата и наполовину стихийно, наполовину предумышленно "переключилась" в восстание. Власть сразу прибегла к крайним средствам: обстреляла митинг, собравшийся в "Аквариуме", пустила в ход артиллерию в центре города против реального училища Фидлера, где собрались, так называемые, дружинники - всё больше не достигшие совершеннолетия юноши из рабочей и учащейся среды. В порядке следования революционной традиции и в то же время в порядке самообороны, - чтобы воспрепятствовать продвижению конных разъездов, - стали сооружать на улицах Москвы баррикады.
   К принятым решениям я не был причастен: их принимали более высокие партийные инстанции. Но строить баррикады входило в обязанность и среднего "партийца". И на какой-то площади в арбатском районе вместе с другими волок я, с чувством большой неловкости и бессилия, какие-то стулья, ящики, бочки, громоздил на них еще что-то, старался, но безуспешно, пригнуть к земле фонарный столб с уже разбитыми стеклами и проч. Никак я не ощущал, что дух разрушения есть в то же время и созидающий дух. Более ловкие и, может быть, менее рассуждающие строили в других местах быстрее и лучше.
   Штаб-квартира эс-эровского комитета в дни восстания находилась в квартире Лидии и Льва Арманд, которых я знал еще по семинару Риккерта во Фрейбурге. Отсюда, из переулка на Арбате, исходили все распоряжения и руководство, поскольку таковое могло иметь место в полустихийном восстании. Сюда же сходились вести и люди: вести о том, что происходит, и люди за тем, чтобы сообщить о положении и получить воззвания, директивы, советы. Прокламации изготовлял главным образом Никитский, Андрей Александрович, наш "скриба", как мы его называли. Сюда же приходили боевики и дружинники за оружием: револьверами, патронами, бомбами. Мы проводили здесь все дни и ночи восстания, собирая сведения, обсуждая их, пытаясь внести разум и организованность в хаос. Иногда приходилось выполнять самим отдельные задания.
   Так, меня и Льва Арманд послали за патронами. Мы благополучно добрались до указанного пункта. Меня нагрузили, подвесив патроны на грудь и на спину под пальто, и я отправился в обратный путь. Он лежал чрез Пречистинку. У дома, который занимал командующий войсками ген. Костанда, Меня остановил караул:
   - Куда идешь?
   Я ответил. Солдат провел руками вдоль шинели и кинул:
   - Проходи, жидовская морда!..
   Я не почувствовал себя оскорбленным. Чувство невероятно-счастливого исхода вытеснило все другие чувства и мысли. Ведь стоило караульному провести руками не справа и слева, а спереди и сзади, и меня бы уже не существовало... Москва была объявлена на военном положении, и с задержанными по подозрению, а не то что с поличным, расправлялись часто тут же, на месте задержания. Разгружая патроны, я говорил друзьям:
   - Пережил свою станцию Борки - чудесное избавление от смерти.
   Были и другие рискованные задания. Самый выход на улицу был уже сопряжен с риском. Как-то вечером вышли мы впятером и только приблизились к повороту, как услышали мерное цокание лошадей. Топот был так близок, что отступать было поздно, бежать некуда.
   Начальник наших боевых дружин Александр Гудков, погибший позднее как русский доброволец на французском фронте в Первую мировую войну, извлек револьвер и стал первым у самого края стены. За ним, тоже с револьверами в руках, стали дружинник Оскар и Александр Высоцкий. Тут же и мы с Фондаминским переминались с ноги на ногу: оружия у нас не было, да и владеть им мы не умели. Прошли томительные десятки секунд. Сердце билось всё учащеннее - в меру надвигавшегося топота лошадей. И вдруг упал сноп света от фонаря мирно проезжавшей кареты, а вовсе не разъезда драгун, как мы предполагали.
   В другой раз я был послан с кем-то вдвоем отнести динамит в жестяных банках из-под чая с расписными райскими и другими птицами. Динамит надо было доставить в дом Чулкова на Смоленском бульваре. На обратном пути я завернул к Свенцицкому, жившему в том же районе. У него тоже хранились не то динамит, не то оружие. Я застал там Андрея Белого. Был ли он эс-эр, эс-дэк или член "Христианского братства борьбы", я не знал, и спрашивать о том не полагалось. Но что и он в ту пору "слушал музыку революции" и был ею увлечен, я могу засвидетельствовать с полной определенностью.
   Во время восстания московский Совет стал выпускать "Известия". В принципе редактировать их должна была коллегия из представителей Совета и партий с.-д. и с.-р. От эс-эров был делегирован в редакцию я. Собрав все сведения, поступавшие за день от приходивших из разных концов города единомышленников, я отправился поздно ночью по притихшим и заснеженным переулкам Арбата и Поварской по указанному мне адресу. Там я застал всего одного человека Ерманского. Меньшевик он или большевик, я не знал, но скоро убедился, что действует он по-большевистски. Встретил он меня приветливо:
   - Ну, как добрались?.. Что принесли? Я выложил свой материал - описания с мест: положение, настроения, потери.
   - Ну, оставьте!.. Там посмотрим, что включим. В появившемся на следующий день номере "Известий" не оказалось почти ничего из принесенного мною материала. Когда я снова заявился к Ерманскому вечером следующего дня, я предложил ему совместно установить что из материала пойдет. Он решительно отверг это и, после некоторого препирательства, недвусмысленно дал понять, что мне предстоит выбор: либо оставить материал, положившись на него, Ерманского, либо взять обратно то, что я принес. Мучительно было принять то или иное решение. Оба выхода одинаково не устраивали и фактически я принял как раз оба: сначала забрал материал и удалился, а потом, пройдя два квартала, сконфуженный и злой - и на Ерманского, и на себя за собственное бессилие и капитуляцию, вернулся и отдал свои бумажки. Мне с ними делать нечего, к следующему дню они уже устареют, а бессовестный фракционер Ерманский, может быть, всё же пустит их в ход хотя бы частично.
   Впоследствии выяснилось, что Ерманский был левым меньшевиком. Большевики взяли его в свою Коммунистическую академию, но в 1930-ом году его из нее исключили, а во время ежовской чистки - ликвидировали.
   4
   Московское восстание было, конечно, "авантюрой", к которой одни стремились и которую другие оказались бессильны предотвратить. Активно участвовали в нем меньше тысячи человек. Знаменитый Макс Вебер назвал восстание "бессмысленным", "путчем". Осудил восстание задним числом и Плеханов, заметив, что "нетрудно было предвидеть", что "силы пролетариата" для победы не хватит "и потому не нужно было браться за оружие". Однако, не только Ленин, но и Каутский тех лет оправдывали и приветствовали восстание, несмотря на его провал.
   Восстание было безрассудной импровизацией. Но до безрассудства дошла и растерявшаяся власть. Московский генерал-губернатор адмирал Дубасов приобрел всероссийскую известность жестоким усмирением крестьянских волнений в Черниговской, Полтавской и Курской губерниях. Открыв военные действия артиллерийской стрельбой по центру города, Дубасов затем впал в панику и обратился за помощью в Петербург. Прибывший Семеновский гвардейский полк помог подавить восстание на 8-9-ый день.
   Затаив дыхание, жители притаились в ожидании расправы. И она не заставила себя долго ждать. Артиллерия разнесла целый район - Пресню, чтобы пробиться к Прохоровской мануфактуре, где засел штаб повстанцев. Расстреливали с азартом и увлечением - одиночек и группы, виновных и невинно заподозренных. Арестовывали непричастных и упускали главных действующих лиц.
   Кто имел какое-либо отношение к восстанию, спешил скрыться и, если было возможно, даже покинуть Москву. У меня не было никаких определенных планов, когда на собрание немногих оставшихся в Москве комитетчиков явился неожиданно Гоц с сообщением, что в конце декабря предстоит съезд партии, и Москве предоставлено право послать трех делегатов. После обмена мнениями Гоц предложил выбрать в качестве делегатов Руднева, Фондаминского и меня. Авторитет Гоца был неоспорим, и нас избрали. Я был польщен, но чувствовал себя неуверенно - никак не считал себя призванным и достойным определять судьбы партии, с которой был связан меньше года.
   Было указано ехать в Петербург, явиться по определенному адресу и там узнать, куда следует направиться. Я всё проделал и получил адрес какой-то гостиницы на Иматре, в Финляндии. Финляндия была в то время и Россией, и не-Россией. Власть Петербурга на нее распространялась, но не полностью, а с существенными оговорками. И в Финляндии возможно было то, что под угрозой тяжких кар воспрещалось в России.
   Приехав на место назначения, я разыскал прежде всего своих московских друзей: Фондаминского, Гоца, Якова Гавронского. Они познакомили меня с головкой партии: Натансоном, Черновым, Минором, Рубановичем, Волховским, Аргуновым и другими. Я глядел на них, конечно, снизу вверх, как на эпических героев. Но чем ближе и лучше, я их узнавал, тем отчетливее испарялось первоначальное чувство преклонения. Причина лежала не столько в дефектах этих людей, сколько в присущей молодому возрасту впечатлительности.
   Как-то утром, когда я спустился к завтраку, Гавронский обратился ко мне:
   - Плеве знаешь?.. Так вот этот человек сильнее Плеве, - и он указал пальцем на громадную тушу с чрезвычайно неприятной внешностью, сидевшую за столом и усердно уплетавшую всякие яства. Это был Азеф, подвиги коего мне не были известны, но на которого я уставился со всем подобающим "человеку сильнее Плеве" респектом и восхищением.
   Азеф и его боевики, Савинков и Моисеенко, держались особняком, с речами не выступали, соблюдали конспирацию. Особняком, своим "землячеством", держались и мы - москвичи, своего рода герои, проделавшие восстание и уцелевшие от расправы Дубасова и Мина с Риманом (командиры Семеновского полка). Особой роли мы на съезде не играли, на решения влияния не оказывали. Фондаминский вовсе не выступал. Активнее других был Вадим Руднев, - но не по программным вопросам, а по вопросам тактики. Вместе с Ракитниковым он защищал необходимость немедленного призыва крестьян к захвату земли. К словам Руднева прислушивались очень внимательно, но с его радикальным предложением большинство съезда не согласилось. Мне программа П. С.-Р. обязана одним словом. Первоначальный проект говорил о передаче социализированной земли в распоряжение центральных и местных органов самоуправления. Я же доказывал, что "распоряжение есть одно из проявлений права собственности и только его одного". Не могут одновременно распоряжаться и центральные и местные органы. Поэтому "поступает в распоряжение" надлежит заменить словами - "поступает в заведывание": заведывать могут и центральные, и местные органы самоуправления. Чернов это поддержал, и съезд одобрил.
   Был еще эпизод, связанный со мной и, как ни странно, сохранивший "злободневность": на протяжении почти полустолетия к нему не раз возвращались недруги эс-эров - в последний раз еще в 1951-ом году.
   На съезде на короткое время промелькнули связанные в прошлом с эс-эрами будущие основатели народно-социалистической партии: Н. Ф. Анненский, А. В. Пешехонов, В. А. Мякотин и П. Ф. Якубович-Мельшин. Они приехали, чтобы попытаться переубедить своих недавних единомышленников, - прежде, чем окончательно с ними разойтись и начать идейную борьбу. Они держались особняком, несколько в стороне от прочих членов съезда. Основное их предложение было - отойти с революционных позиций на более умеренные и отказаться, в частности, от открытой пропаганды республиканского образа правления.
   Речи этих виднейших представителей народничества и журнала "Русское богатство" были очень содержательны. Им стали задавать вопросы. Один из вопросов задал и я. Меня интересовало, "преклонятся" ли приехавшие "перед голосом" будущего Учредительного Собрания, если оно "разорвет формулу Земли и Воли" и, "закрепив землю за народом, отвергнет или ограничит народовластие"? На этот вопрос Пешехонов-Турский ответил: "Учредительное Собрание, созванное при всех гарантиях на основе всеобщего, тайного, прямого и равного избирательного права, есть для меня верховная инстанция, и бунтом против такого собрания я не пойду".
   Из поставленного мною вопроса и данного ответа недруги эс-эров сделали позднее вывод будто эс-эры рекомендовали идти бунтом против Учредительного Собрания, если оно не будет "ихним". Это никак не соответствовало действительности. В проекте программы, обсуждавшемся па съезде, говорилось о "временной диктатуре", и вопрос мой был направлен к уяснению "необходимости" диктатуры для "проведения желательных реформ", - как значилось в проекте. Об "ограничении" Учредительного Собрания или "бунте" против него не было сказано ни слова, и, могу удостоверить, в мыслях у меня этого не было. Мое уподобление захвата земли "революционному захвату права союзов, свободы слова и т. д." служило иллюстрацией революционной тактики и не касалось программы.
   Как бы то ни было, но в 1917-18 гг. случилось то самое, что в пятом году обсуждалось как теоретическая возможность. Большевики "разорвали" формулу "Земля и Воля": захватив власть и разогнав Учредительное Собрание, они сначала отняли у народа волю, а затем забрали у крестьян и землю, им первоначально предоставленную. Тем самым лозунг за землю и волю снова приобрел освободительный, антибольшевистский характер.
   Съезд в общем производил хорошее впечатление своей организованностью и высоким уровнем прений. Говорили убежденные люди, знавшие чего они хотят и жизнью своей доказавшие, что слов на ветер - они не бросают. С особенным вниманием и почтительностью прислушивались к словам пожилого Швецова-Пашина и динамичного Евг. Евген. Колосова, который считался отличным оратором, красой и надеждой партии. Но на съезде он никак не выделился и был даже недостаточно активен.
   Всеобщим почтением был окружен убеленный сединой Марк Андреевич Натансон. Его влияние в партии было очень значительно, но, повидимому, - в заседаниях Ц. К. и в кулуарах. На съезде он выступал редко, неумело, был почти косноязычен. Говорил он с большим напряжением, патетически вкладывая какой-то особо глубокий смысл в слова, которые его не содержали. Полукомическое впечатление осталось у меня от известного Русанова-Кудрина. Он старался быть остроумным и, главное, товарищеским. Но вся его манера говорить и держаться была выспренна и нарочита, отдавала, на мой слух, фальшью.
   Мнения высказывались разные. Они были несхожи часто по внутреннему содержанию и по исходным позициям. Большинство съезда состояло из классического типа народников-идеалистов: энтузиасты и народолюбцы позитивной складки из нужд и интересов трудящихся выводили начала свободы и справедливости. Иногда проступала отчетливая струя неизжитого анархизма 60-ых - 70-ых годов или струя модного марксизма, недоразвившегося до ортодоксии.
   Всю эту разноголосицу приводил к некоему общему знаменателю В. М. Чернов. Он был головой выше всех других членов съезда. И ему не было абсолютно чуждо ни одно из разноречивых мнений, высказывавшихся на съезде. В то же время он в совершенстве владел искусством составлять растяжимые формулы, которые можно толковать и так и эдак.
   Чернов был главным докладчиком и оппонентом от имени Ц. К. партии, автором почти всех резолюций и редактором протоколов, в которых его речи появились в литературно отделанном, исправленном и дополненном виде.
   Мне в протоколах особенно не повезло. Я фигурирую там под именем Поморцева, которого редакторы в ряде случаев смешали с делегатом от Смоленска Порошиным. Речи, правда, не все, Порошина с уклоном в максимализм приписаны Поморцеву, и критические замечания, направленные против Порошина, отнесены ко мне. Это выяснилось для меня много позже, когда, попав заграницу, я ознакомился с протоколами.