Страница:
Наши частные разговоры с Зензиновым получили в конце 15-го года и печатное выражение. С разрешения власти мы стали выпускать в Москве "Народную газету". Ближайшее отношение к ней имели Зензинов, Маслов, Семен Леонтьевич, кооператор и последний по счету министр земледелия Временного Правительства, и Исаак Захарович Штейнберг - тот самый.
Будущий наркомюст при Ленине был в то время убежденным оборонцем и, вероятно, сам изумился бы, если бы кто-нибудь предсказал, что не пройдет и двух лет, как он станет требовать заключения немедленного мира, примет активнейшее участие в разгоне Учредительного Собрания, а потом выпустит книгу, в которой выдаст себя за "благое начало революции" и наречется "Дантоном русской революции".
Жизнь "Народной газеты" была, конечно, краткотечна. Та же власть, которая ее разрешила, через месяц ее и прикрыла. Тем не менее факт остается - в самодержавной России в разгар войны могла целый месяц легально выходить газета, в которой участвовали знакомые всё эс-эровские лица. Помимо названных, там писали: Черненков, Борис Николаевич, сын известного статистика, саратовский кооператор Минин, Александр Аркадьевич, я, под фамилией Вен. Марков, и др.
К этому же приблизительно времени относится и первое мое знакомство с А. Ф. Керенским. Он пришел вместе с Зензиновым на завтрак в "Альпийскую розу" на Софийке. Явился еще мой былой сокамерник по Пятницкому участку, кооператор Беркенгейм. Керенский был уже всероссийской знаменитостью, как наиболее крайний и яркий оратор Государственной Думы. Он держался очень просто. Однако, серьезного разговора не вышло. Как часто бывает при первой встрече, все несколько стеснялись друг друга и больше присматривались и прислушивались. Дело ограничилось тем, что Керенский поделился сведениями, которые имел о положении на фронте и в Петербурге. Особенного впечатления он не произвел.
Другим было впечатление от неожиданного выступления Керенского в московской городской думе на съезде представителей городов для обсуждения вопроса о продовольствовании городского населения. Председательствовал коллега Керенского по Государственной Думе, московский голова и главноуполномоченный Союза городов Челноков. Во время обсуждения произнесены были и политические речи - Родичевым и Маргулиесом, Мануилом Сергеевичем. Оба они были отличные ораторы и произвели впечатление на аудиторию. Неожиданно я увидел, что в зале оказался Керенский. Он поднялся и попросил слова. Челноков явно не хотел, чтобы тот говорил, - может быть, опасался, как бы слишком резкая речь не сорвала собрания.
- Вы откуда? - обратился он к просившему слова, видимо, желая ему отказать по формальным основаниям.
- Оттуда же, откуда и вы, - вызывающе отозвался Керенский, имея в виду, что оба они члены Государственной Думы.
- Нет, пояснил Челноков, на каком основании вы хотите говорить на совещании городских деятелей, обсуждающих продовольственный вопрос?
- Как потребитель города Саратова, - сострил Керенский.
В переполненном зале послышался хохот. Челноков, не то смутившись, не то растерявшись, решил не настаивать:
- Пожалуйста.
На протяжении последующих 37 лет мне приходилось слышать десятки и десятки раз Александра Федоровича. Многие из его речей были чреваты гораздо более серьезными последствиями. Некоторые производили огромный практический эффект, - как например, в Париже 20-х годов, когда двухчасовая речь Керенского вызвала гром аплодисментов со стороны враждебно настроенной к нему аудитории, состоявшей в своем большинстве из участников Белого движения и монархистов-реставраторов. Я слышал Керенского и в "камерном исполнении", в тесном кругу личных друзей или единомышленников, и в "симфоническом" - перед тысячной аудиторией.
Случайная речь в московской городской думе была лучшей из всех, которые я слышал.
Хорошо поставленный голос и отличная фразировка, унаследованные еще с того времени, когда Керенский готовился к карьере певца, составляли всегда его силу как оратора. Дефектом была чрезмерная страстность и нервозность, влиявшая на грамматическую структуру речи. В данном же случае речь была не только интересна по содержанию, но и выдержана по форме. Ничего лишнего - от неблагородной "соединительной ткани", когда, в поисках утерянной мысли или нужного слова, и опытный оратор начинает вращаться всё на том же месте или теряет подлежащее, смешивает мужской род с женским и т. п. Речь была филигранно отточена. Это был не один только блеск, но и подлинное мастерство большого оратора.
В Москве у меня не было определенного дела, и я решил отправиться на Кавказский фронт с одним из отрядов Союза городов. На Кавказский фронт меня не взяли, а предложили отправиться в один из отрядов, расположенных недалеко от передовых позиций на Западном фронте.
Здесь в мои обязанности входило наблюдение за пекарней и учет так называемого припека или увеличения веса выпечки по сравнению с весом затраченной муки, что открывало широкие возможности для злоупотреблений. Наука была несложная, и я быстро ею овладел. Труднее было держать пекарей-солдат в субординации: никакой дисциплинарной властью я, конечно, не обладал, и солдатам это было хорошо известно. Прочие обязанности были тоже не обременительны.
Мы стояли в глухом месте, недалеко от Столбцов, Минской губернии. Навещали окопы, рассматривали в бинокль немцев. Изредка показывался вражеский самолет. Когда он настиг нас однажды в поле, мы инстинктивно прижались к деревянному сараю, как "убежищу". Наш персонал, как и персонал соседних отрядов, с которыми мы обменивались визитами, не представляли никакого интереса. Молодежь естественно искала развлечений - пила, пела, флиртовала. Было невероятно скучно, и как только истек срок, на который я был законтрактован, я попросил откомандировать меня обратно в Москву.
Здесь мне предложили занять должность секретаря "Известий", которые выпускал Главный комитет Союза городов. Работа была тоже не слишком мудрёная: требовалось приводить в "христианский" - или удобочитаемый - вид произведения, которые изготовлялись в местных комитетах Союза городов. Как правило, доклады и записки были длинны и скучны. Надо было извлечь из них "жемчужные зерна", которые могли бы представить общий и политический интерес.
Ближайшим моим начальством был Сергей Владимирович Бахрушин из знаменитой семьи московских купцов-благотворителей и просветителей. Рослый, упитанный и краснощекий, Бахрушин и в 33 года сохранил высокий дискант и не производил впечатления окончательно сложившегося и взрослого.
По профессии историк, ученик Ключевского, Любавского, Кизеветтера, Богословского, он был начитан не только по истории. Интересовался он и политикой, примыкая к левому крылу партии к.-д. Признанными лидерами этого крыла в Союзе городов были д-р Кишкин, Николай Михайлович, помощник главноуполномоченного и будущий министр социального обеспечения во Временном Правительстве, и, главное, Николай Иванович Астров, московский городской голова первых месяцев революции и в будущем один из политических советников генерала Деникина. Пред Астровым, много его старшим, Бахрушин, можно сказать, благоговел и внимательно прислушивался к каждому его слову.
Я и сейчас не могу понять, как милейший и благонравнейший Сергей Владимирович, потерявший в первый же год прихода к власти большевиков политически близких ему Алферовых, мужа и жену, Ник. Ник. Щепкина, братьев Астровых, Александра и Владимира, как мог он ужиться с убийцами своих друзей. Правда, и Бахрушин не избег ареста и ссылки в Самарканд.
Но, как и проф. Е. В. Тарле, Бахрушин был вскоре "прощен" и удостоен высших степеней большевистского отличия: был награжден орденом трудового знамени, медалями, званием академика и даже сталинской премии 1-ой степени. Последнюю Бахрушин получил не за свои ценные труды по истории народов Сибири и Узбекистана, а за "активное участие в коллективном труде "История советской дипломатии", - труде пропагандном и фальшивом.
Со мной Бахрушин был изыскано вежлив, но официален, - никаких лишних разговоров, пересудов или шуток. В точно установленное время он появлялся в отведенной под редакцию комнате, убеждался, что всё в порядке и удалялся - в библиотеку для научной работы или на одно из заседаний бесчисленных комитетов, членом коих он состоял. Я сокращал и редактировал поступавший материал, Бахрушин его просматривал, редко что изменял, ставил свою подпись, и материал шел в типографию. Иногда Бахрушин просил меня присутствовать на заседании главного комитета Союза городов, чтобы дать краткий отчет для "Известий".
Немногие заседания, на которых я бывал, представляли мало интереса. На них, очевидно, лишь оформлялись решения, которые предварительно "вентилировались", как любил выражаться Кишкин, в Бюро и на частных собраниях. Атака "левых" направлялась обыкновенно против Челнокова, на которого старались воздействовать, как на депутата Думы, представлявшего интересы и мнение российских городов. Отчеты об этих заседаниях должны были носить чисто формальный характер, что лишало эти отчеты уже всякого значения: не интересные для читателей "Известий", они не представляли ценности и для "будущего историка". Но таково было задание, и я выполнял его с тем большей охотой, что оно требовало меньше труда.
Работа в "Известиях" имела свою привлекательную сторону, как всякая литературно-редакционная работа. Но она очень мало давала уму и сердцу и, по существу, вряд ли была очень нужна. "Известия" только регистрировали случавшееся в Союзе городов и при том далеко не всё и даже не самое существенное. Общественная, а потом и открыто политическая работа Союза городов направлялась из соседних с редакцией комнат, которые занимал экономический отдел, состоявший в ведении Астрова. Здесь было сердце или "душа", откуда шли токи московского оппозиционного движения. Астров, конечно, не один делал политику Москвы и Союза городов, но в своей среде он был наиболее авторитетным и влиятельным.
Астров попросил Бахрушина "уступить" ему меня, и, перейдя в соседнюю комнату, в экономический отдел, я очутился в одном из общественно-политических центров Москвы 16-го и начала 17-го года.
Мои друзья и знакомые, встречавшие Н. И. Астрова в эмиграции, часто отказывались верить, что он мог играть исключительную роль в Москве накануне революции. Между тем это неоспоримый факт. Коренной москвич, Астров был городским гласным и принадлежал к кадетской партии. В городской думе он в течение ряда лет был одним из лидеров левого крыла, а с созданием Союза городов стал как бы начальником его политического штаба.
Не только секретарша нашего отдела, но и множество других дев и полудев, служивших в Главном комитете, "обожали" Николая Ивановича и млели, когда он заговаривал или шутил с ними. И весьма трезвые сотрудники Астрова, сами претендовавшие на признание и авторитет, очень высоко расценивали Астрова и дорожили его расположением. Он умел быть внимательным и привлекать не только женские сердца.
Правой рукой Астрова был молодой экономист, оставленный при университете, Лев Николаевич Литошенко, - которого Астров именовал на московский манер, как Толстого, Лёв Николаевич. Литошенко был предан Астрову и телом, и душой. Астров посвящал его в свои интимные политические планы и замыслы. Это было тем естественнее, что оба они принадлежали к к.-д.-ской партии и были тесно связаны с редакцией "Русских ведомостей". Литошенко ведал и всей технической частью отдела: секретариатом, типографией, казначейской частью.
Для политической работы вовне Астров привлек известного пензенского статистика социал-демократа Громана, Владимира Густавовича, которому вскоре приданы были помощники: Череванин-Липкин, видный меньшевик-ликвидатор, и Попов, Павел Иванович, при большевиках возглавивший Центральное статистическое управление. Позднее был приглашен, в качестве специалиста по зерну и мукомолью, Наум Михайлович Ясный, - широко известный сейчас в Соединенных Штатах.
Громан был наиболее яркий, волевой и темпераментный работник экономического отдела. Он представлял Союз городов в Особом совещании по продовольствию в Петрограде, имел свой план заготовок снабжения армии и городов и был грозой всех чиновничьих планов и начинаний. Он занимал соседнюю с той комнатой, в которой сидели мы с Ясным. Громан редко сидел спокойно за своим столом, а чаще шагал или бегал по комнате, громко диктовал, громыхал, чертыхался, вдруг появлялся у нас на пороге и вновь исчезал. Он постоянно бывал в несколько приподнятом настроении, неугомонный, капризный, и в то же время беззаветно, не щадя сил и нервов, преданный своему делу. По сравнению с ним Череванин с Поповым казались смиренными агнцами или школьниками, беспрекословно выполнявшими указания наставника. Весь Отдел приходил в движение, а кое-кто и в волнение, когда Громан уезжал сражаться с бюрократами или возвращался из Петрограда, потерпев поражение или одержав победу.
У меня в экономическом отделе были разные задания. Наиболее длительной и интересной была разработка положения о выборах в органы городского самоуправления, проект которого обсуждался в Государственной Думе. Здесь мне приходилось иметь дело с одним только Астровым, и я сумел оценить его как человека и как умелого аналитика, несколько грешившего приверженностью к старомодному канцелярскому стилю. Когда мы закончили в общих чертах работу, было созвано совещание с участием специалистов городского дела и избирательного права. Среди них были профессора Загряцков, Богдан Александрович Кистяковский и другие.
Служба в Союзе городов отнимала почти всё время. Никакой эс-эровской организации или работы в это время в Москве не было, и я не имел ни повода, ни досуга встречаться даже с Зензиновым, который служил в том же Союзе городов в бюро труда, помещавшемся в том же Камергерском переулке, что и мы, но только ближе к Кузнецкому мосту. Заведывал бюро наш товарищ, экономист Гельфгот, а главной обязанностью бюро было устраивать на работу ищущих ее. Для этого у бюро были особые агенты, которые разъезжали по России в поисках предложения труда. Среди таких агентов оказались небезызвестные впоследствии большевики Ногин и Милютин, меньшевик Исув и др.
В повседневных заботах я был чрезвычайно удивлен, когда по телефону получил неожиданно приглашение навестить вечером Дмитрия Самойловича Розенблюма-Фирсова. Я познакомился с ним на партийном съезде на Иматре и больше десяти лет с ним не встречался. Никогда у него дома не бывал. У Розенблюма я застал приехавшего из Петрограда Леонтия Моисеевича Брамсона, одного из лидеров трудовой группы в 1-ой Государственной Думе, лишенного избирательных прав за подписание Выборгского воззвания.
Брамсон стоял во главе Общества распространения труда среди евреев, ОРТ-а, но продолжал интересоваться общероссийской политикой. Осенью 1917-го года истекал пятилетний срок полномочий 4-ой Государственной Думы, и возникал вопрос о подготовке к выборам в 5-ую. В Петрограде с этой целью создался Народнический избирательный блок, в который вошли эс-эры, эн-эсы и трудовики, и Брамсон приехал в качестве представителя общего Комитета.
В Комитет входили переехавший уже в Петроград Зензинов, кн. Сидамон Эристов и Н. В. Святицкий - от эс-эров; Мякотин, Чарнолусский и Знаменский от эн-эсов; и Брамсон, Чайковский и Березин - от трудовиков. Председателем был избран "вне фракций" стоявший Керенский. Комитет наметил 13 лиц, принадлежащих к народникам, в качестве возможных кандидатов в депутаты 5-ой Государственной Думы.
Святицкий разработал избирательную географию и статистику, чтобы выяснить наиболее благоприятствующие избранию намеченных кандидатов округа. Ими оказались расположенные на среднем и нижнем Поволжьи, в Сибири, Киргизии, на Кавказе и в Крыму. Там надлежало заблаговременно запастись необходимым для выборов имущественным цензом. Для меня намечена была Костромская губерния, от которой в 4-ую Думу был избран Александр Иванович Коновалов, владелец известной мануфактуры, будущий министр торговли и промышленности во Временном Правительстве.
И внешность, и манеры Брамсона были очень привлекательны. Сквозь очки глядели задумчиво-грустные, бархатные, еврейские глаза. Он интересовался, соглашусь ли я принять активное участие в избирательной кампании и выставить свою кандидатуру. Это был не праздный вопрос. В эс-эровской среде с самого существования Государственных Дум было два мнения относительно целесообразности участия в выборах. Выборы в 1-ую и 3-ью Думы партия открыто бойкотировала. При выборах в 4-ую Думу обязывающего членов партии решения не было установлено. Без колебаний я принял сделанное мне предложение и согласился подписать доверенность на приобретение на мое имя клочка земли в Костромской губернии.
8
С окончанием второго года войны политическое настроение коренным образом изменилось. Государственная Дума, органы местного самоуправления, Земский союз, Союз городов, Военно-промышленные комитеты, пресса, армия, не исключая занимающих самые высокие посты, искали причины и виновников нестроения и поражений. Их находили в правительственной политике, в строе, в носителе верховной власти. "Так больше жить нельзя" и "так дольше не может продолжаться" перестало быть монополией революционных и оппозиционных только кругов.
Каждый, кто задумывался над судьбой России и своей судьбой, ощущал это. Самые верноподданные монархисты возмущались неспособностью, нерешительностью, непредусмотрительностью, бездарностью власти. Возмущение стало захватывать высокопоставленные сферы до членов царствующего дома и даже целые линии царской фамилии - "Владимировичей" и "Михайловичей". С назначением министром внутренних дел ставленника Распутина, депутата Думы Протопопова, события пошли crescendo. Политика овладела мыслью и жизнью каждого, помимо его воли и желания. Речи, произнесенные в Думе Милюковым, Пуришкевичем, Маклаковым, Шульгиным, Керенским 1-го и 19-го ноября по резкости превзошли всё, что десятилетием раньше говорилось в "Думе народного гнева".
На 16-ое декабря вечером московское юридическое общество назначило доклад члена Думы Маклакова по крестьянскому вопросу. Законодательные предположения о крестьянах стояли на повестке Государственной Думы. Доклад происходил в круглом зале старого здания университета, рядом с кабинетом ректора. Среди собравшихся 40-50 слушателей был и я.
Никто не мог, конечно, и предполагать, что докладчик проделывает над собой tour de force (Насилие.). Как всегда увлекательно, ясно, логично, просто, без напускного красноречия излагал Маклаков условия, которых требует уравнение крестьянского сословия с прочим населением. Между тем его сознание не могло не быть раздвоенным: он знал, один в аудитории, что в эти самые часы в Петрограде во дворце Юсупова должно произойти умерщвление - отравление или убийство холодным или огнестрельным оружием - Распутина. В случае удачи Юсупов должен был уведомить Маклакова условной телеграммой: "Когда возвращаетесь".
В напечатанной в 1928 г. в "Современных записках" No 34, статье Маклаков отметил, что оказался "косвенным участником события" (подчеркнуто Маклаковым), которому "не мог помешать, но и не хотел помогать". Маклаков всё же считал нужным "предостеречь Юсупова от таких шагов, которые могли бы лишить его дело даже и того смысла, которое он в нем видел". Дав Юсупову по просьбе последнего свой "кистень с двумя свинцовыми шарами на коротенькой ручке", Маклаков вместе с тем "не отказывался помочь своим опытом - как совершаются и как раскрываются преступления", "шаг за шагом я оказался вовлеченным в дело, к которому относился с большим недоверием и постановки которого совсем не одобрял".
Такие положения и создают трагедии, в которых индивид или коллектив оказываются без вины виноватыми. И Россия в 17-ом году оказалась без вины виноватой в том, что войну продолжать она была не в силах, а выйти из войны была тоже не в состоянии, - в результате чего "выходом" явился Октябрь. В убийстве Распутина его организаторы видели средство спасти монархию. Маклаков же расценивал убийство, как "укрепление идеи дворцового переворота... в противовес государственному перевороту, замышлявшемуся самим государем" (подчеркнуто Маклаковым). В действительности же не произошел ни дворцовый, ни государственный переворот, а произошла революция.
Вскоре после убийства Распутина в Москву опять приехал Керенский. У адвоката Якулова собралась "вся" левая Москва: политические и общественные деятели, профессура, адвокатура, журналисты. Обсуждали "текущий момент", или общее политическое положение. Керенский был почти в единственном числе, когда утверждал, что Россия накануне революции. Москвичи считали такое мнение явно преувеличенным, подсказанным нездоровой петербургской атмосферой интриг и сплетен: свое собственное возбуждение питерцы склонны принимать и выдавать за движение Ахерона. У нас в Москве тоже спорят горячо, "переживают", но не утрачивают чувства реальности. Я был в числе "москвичей".
Это настроение было характерно не только для провинциальной старушки Москвы. Для подавляющего большинства русских людей в России и в эмиграции, правых и левых, революция казалась неизбежной и неминуемой. Но когда она произошла она застала всех врасплох, неподготовленными: правительство, Думу, открыто существовавшие организации и подпольные. Как правильно указывалось, подобно неразумным евангельским девам, все одинаково уснули как раз тогда, когда больше чем когда-либо следовало бодрствовать. Даже привычные самохвалы-большевики, специализировавшиеся на изображении прошлого соответственно своим нуждам, и те, еще по свежим следам, в 1924 г., писали: "Не было и не могло быть планомерного руководства движением. И нельзя приписать начало революции, первый ее толчок сознательной организационной инициативе".
Революции не ждали, хотя в катастрофическом положении страны были убеждены и не щадили самых мрачных красок для его изображения. В самом начале 17-го года Громан надумал дать моментальный снимок катастрофического продовольствования русских городов. Дать картину положения городского населения России на определенную дату имело, по мнению Громана, не только научный и исторический интерес, но и крупное политическое значение. Поставленная лицом к лицу с неопровержимыми фактами и цифрами, власть вынуждена будет признать, аргументировал Громан, что, если не будут немедленно приняты радикальные меры, русские города обречены на голод и вымирание.
Громану удалось убедить Астрова в полезности одновременного обследования городов. В спешном порядке разработали опросный лист, наметили объект обследования, составили группу анкетёров, снабдили их инструкцией и телеграфировали городским головам просьбу об оказании содействия. В половине января мы разъехались в разные стороны с наказом представить итоги обследования в десятидневный срок.
Мне поручено было совершить рейд в южном направлении. Я побывал в городских управах Курска, Симферополя, Ялты, опросил кого мог и кто был расположен беседовать, собрал печатные материалы и письменные доклады и вернулся обратно. Впечатление получилось тяжелое. Всюду выстраивались длинные очереди, терявшие часы в ожидании предметов первой необходимости, которые чаще обещали, нежели доставляли. Транспорт был не только расстроен, он был перегружен и истощен,- был, как тогда говорилось, в параличе. Остро ощущался недостаток в хлебе, муке, крупе, угле, керосине, даже в дровах. Все были утомлены и недовольны, жаловались на жизнь, на порядки, на межведомственные распри и соперничество. Но "вулкана", на котором мы, по убеждению статистиков и экономистов, будто бы сидели, я не заметил. Не было и той абсолютной "разрухи", о которой не переставали писать газеты.
Много лет спустя, возвращаясь мыслью к предфевральским дням уже из эмигрантского далека, М. А. Алданов заметил, что о "продовольственных затруднениях" как "причине революции" историку после 1920 г. писать "будет неловко". То же повторил позднее и другой историк С. П. Мельгунов ("Возрождение", No 12. 1950 г.). Это, конечно, не так. Это было бы так, если бы 1920-ый год предшествовал 1917-му. И фактически продовольственное положение пред революцией не было благополучным и не исчерпывалось одними "затруднениями", как это представляется на расстоянии десятилетий. И психологически "затруднения" производили такое "революционизирующее" впечатление именно потому, что будущее оставалось скрытым, и ничье воображение не могло себе представить, что печальное начало 17-го года - идиллия по сравнению с тем, что случится через 2-3 года.
Одновременно со мной вернулись из поездки и другие участники обследования. Я попал в число обследователей за недостатком профессиональных статистиков и экономистов. Я был, поэтому, чрезвычайно удивлен, когда Астров обратился ко мне с личной и специальной просьбой взять на себя обработать все поступившие данные и составить в спешном порядке Записку о продовольственном положении городов. Доверительно он сообщил, что Записку повезет в Петроград Челноков, которому, как главноуполномоченному Союза городов, уже назначен доклад у государя. Астров просил меня пожертвовать масленичным отдыхом, чтобы выполнить общественный долг.
Будущий наркомюст при Ленине был в то время убежденным оборонцем и, вероятно, сам изумился бы, если бы кто-нибудь предсказал, что не пройдет и двух лет, как он станет требовать заключения немедленного мира, примет активнейшее участие в разгоне Учредительного Собрания, а потом выпустит книгу, в которой выдаст себя за "благое начало революции" и наречется "Дантоном русской революции".
Жизнь "Народной газеты" была, конечно, краткотечна. Та же власть, которая ее разрешила, через месяц ее и прикрыла. Тем не менее факт остается - в самодержавной России в разгар войны могла целый месяц легально выходить газета, в которой участвовали знакомые всё эс-эровские лица. Помимо названных, там писали: Черненков, Борис Николаевич, сын известного статистика, саратовский кооператор Минин, Александр Аркадьевич, я, под фамилией Вен. Марков, и др.
К этому же приблизительно времени относится и первое мое знакомство с А. Ф. Керенским. Он пришел вместе с Зензиновым на завтрак в "Альпийскую розу" на Софийке. Явился еще мой былой сокамерник по Пятницкому участку, кооператор Беркенгейм. Керенский был уже всероссийской знаменитостью, как наиболее крайний и яркий оратор Государственной Думы. Он держался очень просто. Однако, серьезного разговора не вышло. Как часто бывает при первой встрече, все несколько стеснялись друг друга и больше присматривались и прислушивались. Дело ограничилось тем, что Керенский поделился сведениями, которые имел о положении на фронте и в Петербурге. Особенного впечатления он не произвел.
Другим было впечатление от неожиданного выступления Керенского в московской городской думе на съезде представителей городов для обсуждения вопроса о продовольствовании городского населения. Председательствовал коллега Керенского по Государственной Думе, московский голова и главноуполномоченный Союза городов Челноков. Во время обсуждения произнесены были и политические речи - Родичевым и Маргулиесом, Мануилом Сергеевичем. Оба они были отличные ораторы и произвели впечатление на аудиторию. Неожиданно я увидел, что в зале оказался Керенский. Он поднялся и попросил слова. Челноков явно не хотел, чтобы тот говорил, - может быть, опасался, как бы слишком резкая речь не сорвала собрания.
- Вы откуда? - обратился он к просившему слова, видимо, желая ему отказать по формальным основаниям.
- Оттуда же, откуда и вы, - вызывающе отозвался Керенский, имея в виду, что оба они члены Государственной Думы.
- Нет, пояснил Челноков, на каком основании вы хотите говорить на совещании городских деятелей, обсуждающих продовольственный вопрос?
- Как потребитель города Саратова, - сострил Керенский.
В переполненном зале послышался хохот. Челноков, не то смутившись, не то растерявшись, решил не настаивать:
- Пожалуйста.
На протяжении последующих 37 лет мне приходилось слышать десятки и десятки раз Александра Федоровича. Многие из его речей были чреваты гораздо более серьезными последствиями. Некоторые производили огромный практический эффект, - как например, в Париже 20-х годов, когда двухчасовая речь Керенского вызвала гром аплодисментов со стороны враждебно настроенной к нему аудитории, состоявшей в своем большинстве из участников Белого движения и монархистов-реставраторов. Я слышал Керенского и в "камерном исполнении", в тесном кругу личных друзей или единомышленников, и в "симфоническом" - перед тысячной аудиторией.
Случайная речь в московской городской думе была лучшей из всех, которые я слышал.
Хорошо поставленный голос и отличная фразировка, унаследованные еще с того времени, когда Керенский готовился к карьере певца, составляли всегда его силу как оратора. Дефектом была чрезмерная страстность и нервозность, влиявшая на грамматическую структуру речи. В данном же случае речь была не только интересна по содержанию, но и выдержана по форме. Ничего лишнего - от неблагородной "соединительной ткани", когда, в поисках утерянной мысли или нужного слова, и опытный оратор начинает вращаться всё на том же месте или теряет подлежащее, смешивает мужской род с женским и т. п. Речь была филигранно отточена. Это был не один только блеск, но и подлинное мастерство большого оратора.
В Москве у меня не было определенного дела, и я решил отправиться на Кавказский фронт с одним из отрядов Союза городов. На Кавказский фронт меня не взяли, а предложили отправиться в один из отрядов, расположенных недалеко от передовых позиций на Западном фронте.
Здесь в мои обязанности входило наблюдение за пекарней и учет так называемого припека или увеличения веса выпечки по сравнению с весом затраченной муки, что открывало широкие возможности для злоупотреблений. Наука была несложная, и я быстро ею овладел. Труднее было держать пекарей-солдат в субординации: никакой дисциплинарной властью я, конечно, не обладал, и солдатам это было хорошо известно. Прочие обязанности были тоже не обременительны.
Мы стояли в глухом месте, недалеко от Столбцов, Минской губернии. Навещали окопы, рассматривали в бинокль немцев. Изредка показывался вражеский самолет. Когда он настиг нас однажды в поле, мы инстинктивно прижались к деревянному сараю, как "убежищу". Наш персонал, как и персонал соседних отрядов, с которыми мы обменивались визитами, не представляли никакого интереса. Молодежь естественно искала развлечений - пила, пела, флиртовала. Было невероятно скучно, и как только истек срок, на который я был законтрактован, я попросил откомандировать меня обратно в Москву.
Здесь мне предложили занять должность секретаря "Известий", которые выпускал Главный комитет Союза городов. Работа была тоже не слишком мудрёная: требовалось приводить в "христианский" - или удобочитаемый - вид произведения, которые изготовлялись в местных комитетах Союза городов. Как правило, доклады и записки были длинны и скучны. Надо было извлечь из них "жемчужные зерна", которые могли бы представить общий и политический интерес.
Ближайшим моим начальством был Сергей Владимирович Бахрушин из знаменитой семьи московских купцов-благотворителей и просветителей. Рослый, упитанный и краснощекий, Бахрушин и в 33 года сохранил высокий дискант и не производил впечатления окончательно сложившегося и взрослого.
По профессии историк, ученик Ключевского, Любавского, Кизеветтера, Богословского, он был начитан не только по истории. Интересовался он и политикой, примыкая к левому крылу партии к.-д. Признанными лидерами этого крыла в Союзе городов были д-р Кишкин, Николай Михайлович, помощник главноуполномоченного и будущий министр социального обеспечения во Временном Правительстве, и, главное, Николай Иванович Астров, московский городской голова первых месяцев революции и в будущем один из политических советников генерала Деникина. Пред Астровым, много его старшим, Бахрушин, можно сказать, благоговел и внимательно прислушивался к каждому его слову.
Я и сейчас не могу понять, как милейший и благонравнейший Сергей Владимирович, потерявший в первый же год прихода к власти большевиков политически близких ему Алферовых, мужа и жену, Ник. Ник. Щепкина, братьев Астровых, Александра и Владимира, как мог он ужиться с убийцами своих друзей. Правда, и Бахрушин не избег ареста и ссылки в Самарканд.
Но, как и проф. Е. В. Тарле, Бахрушин был вскоре "прощен" и удостоен высших степеней большевистского отличия: был награжден орденом трудового знамени, медалями, званием академика и даже сталинской премии 1-ой степени. Последнюю Бахрушин получил не за свои ценные труды по истории народов Сибири и Узбекистана, а за "активное участие в коллективном труде "История советской дипломатии", - труде пропагандном и фальшивом.
Со мной Бахрушин был изыскано вежлив, но официален, - никаких лишних разговоров, пересудов или шуток. В точно установленное время он появлялся в отведенной под редакцию комнате, убеждался, что всё в порядке и удалялся - в библиотеку для научной работы или на одно из заседаний бесчисленных комитетов, членом коих он состоял. Я сокращал и редактировал поступавший материал, Бахрушин его просматривал, редко что изменял, ставил свою подпись, и материал шел в типографию. Иногда Бахрушин просил меня присутствовать на заседании главного комитета Союза городов, чтобы дать краткий отчет для "Известий".
Немногие заседания, на которых я бывал, представляли мало интереса. На них, очевидно, лишь оформлялись решения, которые предварительно "вентилировались", как любил выражаться Кишкин, в Бюро и на частных собраниях. Атака "левых" направлялась обыкновенно против Челнокова, на которого старались воздействовать, как на депутата Думы, представлявшего интересы и мнение российских городов. Отчеты об этих заседаниях должны были носить чисто формальный характер, что лишало эти отчеты уже всякого значения: не интересные для читателей "Известий", они не представляли ценности и для "будущего историка". Но таково было задание, и я выполнял его с тем большей охотой, что оно требовало меньше труда.
Работа в "Известиях" имела свою привлекательную сторону, как всякая литературно-редакционная работа. Но она очень мало давала уму и сердцу и, по существу, вряд ли была очень нужна. "Известия" только регистрировали случавшееся в Союзе городов и при том далеко не всё и даже не самое существенное. Общественная, а потом и открыто политическая работа Союза городов направлялась из соседних с редакцией комнат, которые занимал экономический отдел, состоявший в ведении Астрова. Здесь было сердце или "душа", откуда шли токи московского оппозиционного движения. Астров, конечно, не один делал политику Москвы и Союза городов, но в своей среде он был наиболее авторитетным и влиятельным.
Астров попросил Бахрушина "уступить" ему меня, и, перейдя в соседнюю комнату, в экономический отдел, я очутился в одном из общественно-политических центров Москвы 16-го и начала 17-го года.
Мои друзья и знакомые, встречавшие Н. И. Астрова в эмиграции, часто отказывались верить, что он мог играть исключительную роль в Москве накануне революции. Между тем это неоспоримый факт. Коренной москвич, Астров был городским гласным и принадлежал к кадетской партии. В городской думе он в течение ряда лет был одним из лидеров левого крыла, а с созданием Союза городов стал как бы начальником его политического штаба.
Не только секретарша нашего отдела, но и множество других дев и полудев, служивших в Главном комитете, "обожали" Николая Ивановича и млели, когда он заговаривал или шутил с ними. И весьма трезвые сотрудники Астрова, сами претендовавшие на признание и авторитет, очень высоко расценивали Астрова и дорожили его расположением. Он умел быть внимательным и привлекать не только женские сердца.
Правой рукой Астрова был молодой экономист, оставленный при университете, Лев Николаевич Литошенко, - которого Астров именовал на московский манер, как Толстого, Лёв Николаевич. Литошенко был предан Астрову и телом, и душой. Астров посвящал его в свои интимные политические планы и замыслы. Это было тем естественнее, что оба они принадлежали к к.-д.-ской партии и были тесно связаны с редакцией "Русских ведомостей". Литошенко ведал и всей технической частью отдела: секретариатом, типографией, казначейской частью.
Для политической работы вовне Астров привлек известного пензенского статистика социал-демократа Громана, Владимира Густавовича, которому вскоре приданы были помощники: Череванин-Липкин, видный меньшевик-ликвидатор, и Попов, Павел Иванович, при большевиках возглавивший Центральное статистическое управление. Позднее был приглашен, в качестве специалиста по зерну и мукомолью, Наум Михайлович Ясный, - широко известный сейчас в Соединенных Штатах.
Громан был наиболее яркий, волевой и темпераментный работник экономического отдела. Он представлял Союз городов в Особом совещании по продовольствию в Петрограде, имел свой план заготовок снабжения армии и городов и был грозой всех чиновничьих планов и начинаний. Он занимал соседнюю с той комнатой, в которой сидели мы с Ясным. Громан редко сидел спокойно за своим столом, а чаще шагал или бегал по комнате, громко диктовал, громыхал, чертыхался, вдруг появлялся у нас на пороге и вновь исчезал. Он постоянно бывал в несколько приподнятом настроении, неугомонный, капризный, и в то же время беззаветно, не щадя сил и нервов, преданный своему делу. По сравнению с ним Череванин с Поповым казались смиренными агнцами или школьниками, беспрекословно выполнявшими указания наставника. Весь Отдел приходил в движение, а кое-кто и в волнение, когда Громан уезжал сражаться с бюрократами или возвращался из Петрограда, потерпев поражение или одержав победу.
У меня в экономическом отделе были разные задания. Наиболее длительной и интересной была разработка положения о выборах в органы городского самоуправления, проект которого обсуждался в Государственной Думе. Здесь мне приходилось иметь дело с одним только Астровым, и я сумел оценить его как человека и как умелого аналитика, несколько грешившего приверженностью к старомодному канцелярскому стилю. Когда мы закончили в общих чертах работу, было созвано совещание с участием специалистов городского дела и избирательного права. Среди них были профессора Загряцков, Богдан Александрович Кистяковский и другие.
Служба в Союзе городов отнимала почти всё время. Никакой эс-эровской организации или работы в это время в Москве не было, и я не имел ни повода, ни досуга встречаться даже с Зензиновым, который служил в том же Союзе городов в бюро труда, помещавшемся в том же Камергерском переулке, что и мы, но только ближе к Кузнецкому мосту. Заведывал бюро наш товарищ, экономист Гельфгот, а главной обязанностью бюро было устраивать на работу ищущих ее. Для этого у бюро были особые агенты, которые разъезжали по России в поисках предложения труда. Среди таких агентов оказались небезызвестные впоследствии большевики Ногин и Милютин, меньшевик Исув и др.
В повседневных заботах я был чрезвычайно удивлен, когда по телефону получил неожиданно приглашение навестить вечером Дмитрия Самойловича Розенблюма-Фирсова. Я познакомился с ним на партийном съезде на Иматре и больше десяти лет с ним не встречался. Никогда у него дома не бывал. У Розенблюма я застал приехавшего из Петрограда Леонтия Моисеевича Брамсона, одного из лидеров трудовой группы в 1-ой Государственной Думе, лишенного избирательных прав за подписание Выборгского воззвания.
Брамсон стоял во главе Общества распространения труда среди евреев, ОРТ-а, но продолжал интересоваться общероссийской политикой. Осенью 1917-го года истекал пятилетний срок полномочий 4-ой Государственной Думы, и возникал вопрос о подготовке к выборам в 5-ую. В Петрограде с этой целью создался Народнический избирательный блок, в который вошли эс-эры, эн-эсы и трудовики, и Брамсон приехал в качестве представителя общего Комитета.
В Комитет входили переехавший уже в Петроград Зензинов, кн. Сидамон Эристов и Н. В. Святицкий - от эс-эров; Мякотин, Чарнолусский и Знаменский от эн-эсов; и Брамсон, Чайковский и Березин - от трудовиков. Председателем был избран "вне фракций" стоявший Керенский. Комитет наметил 13 лиц, принадлежащих к народникам, в качестве возможных кандидатов в депутаты 5-ой Государственной Думы.
Святицкий разработал избирательную географию и статистику, чтобы выяснить наиболее благоприятствующие избранию намеченных кандидатов округа. Ими оказались расположенные на среднем и нижнем Поволжьи, в Сибири, Киргизии, на Кавказе и в Крыму. Там надлежало заблаговременно запастись необходимым для выборов имущественным цензом. Для меня намечена была Костромская губерния, от которой в 4-ую Думу был избран Александр Иванович Коновалов, владелец известной мануфактуры, будущий министр торговли и промышленности во Временном Правительстве.
И внешность, и манеры Брамсона были очень привлекательны. Сквозь очки глядели задумчиво-грустные, бархатные, еврейские глаза. Он интересовался, соглашусь ли я принять активное участие в избирательной кампании и выставить свою кандидатуру. Это был не праздный вопрос. В эс-эровской среде с самого существования Государственных Дум было два мнения относительно целесообразности участия в выборах. Выборы в 1-ую и 3-ью Думы партия открыто бойкотировала. При выборах в 4-ую Думу обязывающего членов партии решения не было установлено. Без колебаний я принял сделанное мне предложение и согласился подписать доверенность на приобретение на мое имя клочка земли в Костромской губернии.
8
С окончанием второго года войны политическое настроение коренным образом изменилось. Государственная Дума, органы местного самоуправления, Земский союз, Союз городов, Военно-промышленные комитеты, пресса, армия, не исключая занимающих самые высокие посты, искали причины и виновников нестроения и поражений. Их находили в правительственной политике, в строе, в носителе верховной власти. "Так больше жить нельзя" и "так дольше не может продолжаться" перестало быть монополией революционных и оппозиционных только кругов.
Каждый, кто задумывался над судьбой России и своей судьбой, ощущал это. Самые верноподданные монархисты возмущались неспособностью, нерешительностью, непредусмотрительностью, бездарностью власти. Возмущение стало захватывать высокопоставленные сферы до членов царствующего дома и даже целые линии царской фамилии - "Владимировичей" и "Михайловичей". С назначением министром внутренних дел ставленника Распутина, депутата Думы Протопопова, события пошли crescendo. Политика овладела мыслью и жизнью каждого, помимо его воли и желания. Речи, произнесенные в Думе Милюковым, Пуришкевичем, Маклаковым, Шульгиным, Керенским 1-го и 19-го ноября по резкости превзошли всё, что десятилетием раньше говорилось в "Думе народного гнева".
На 16-ое декабря вечером московское юридическое общество назначило доклад члена Думы Маклакова по крестьянскому вопросу. Законодательные предположения о крестьянах стояли на повестке Государственной Думы. Доклад происходил в круглом зале старого здания университета, рядом с кабинетом ректора. Среди собравшихся 40-50 слушателей был и я.
Никто не мог, конечно, и предполагать, что докладчик проделывает над собой tour de force (Насилие.). Как всегда увлекательно, ясно, логично, просто, без напускного красноречия излагал Маклаков условия, которых требует уравнение крестьянского сословия с прочим населением. Между тем его сознание не могло не быть раздвоенным: он знал, один в аудитории, что в эти самые часы в Петрограде во дворце Юсупова должно произойти умерщвление - отравление или убийство холодным или огнестрельным оружием - Распутина. В случае удачи Юсупов должен был уведомить Маклакова условной телеграммой: "Когда возвращаетесь".
В напечатанной в 1928 г. в "Современных записках" No 34, статье Маклаков отметил, что оказался "косвенным участником события" (подчеркнуто Маклаковым), которому "не мог помешать, но и не хотел помогать". Маклаков всё же считал нужным "предостеречь Юсупова от таких шагов, которые могли бы лишить его дело даже и того смысла, которое он в нем видел". Дав Юсупову по просьбе последнего свой "кистень с двумя свинцовыми шарами на коротенькой ручке", Маклаков вместе с тем "не отказывался помочь своим опытом - как совершаются и как раскрываются преступления", "шаг за шагом я оказался вовлеченным в дело, к которому относился с большим недоверием и постановки которого совсем не одобрял".
Такие положения и создают трагедии, в которых индивид или коллектив оказываются без вины виноватыми. И Россия в 17-ом году оказалась без вины виноватой в том, что войну продолжать она была не в силах, а выйти из войны была тоже не в состоянии, - в результате чего "выходом" явился Октябрь. В убийстве Распутина его организаторы видели средство спасти монархию. Маклаков же расценивал убийство, как "укрепление идеи дворцового переворота... в противовес государственному перевороту, замышлявшемуся самим государем" (подчеркнуто Маклаковым). В действительности же не произошел ни дворцовый, ни государственный переворот, а произошла революция.
Вскоре после убийства Распутина в Москву опять приехал Керенский. У адвоката Якулова собралась "вся" левая Москва: политические и общественные деятели, профессура, адвокатура, журналисты. Обсуждали "текущий момент", или общее политическое положение. Керенский был почти в единственном числе, когда утверждал, что Россия накануне революции. Москвичи считали такое мнение явно преувеличенным, подсказанным нездоровой петербургской атмосферой интриг и сплетен: свое собственное возбуждение питерцы склонны принимать и выдавать за движение Ахерона. У нас в Москве тоже спорят горячо, "переживают", но не утрачивают чувства реальности. Я был в числе "москвичей".
Это настроение было характерно не только для провинциальной старушки Москвы. Для подавляющего большинства русских людей в России и в эмиграции, правых и левых, революция казалась неизбежной и неминуемой. Но когда она произошла она застала всех врасплох, неподготовленными: правительство, Думу, открыто существовавшие организации и подпольные. Как правильно указывалось, подобно неразумным евангельским девам, все одинаково уснули как раз тогда, когда больше чем когда-либо следовало бодрствовать. Даже привычные самохвалы-большевики, специализировавшиеся на изображении прошлого соответственно своим нуждам, и те, еще по свежим следам, в 1924 г., писали: "Не было и не могло быть планомерного руководства движением. И нельзя приписать начало революции, первый ее толчок сознательной организационной инициативе".
Революции не ждали, хотя в катастрофическом положении страны были убеждены и не щадили самых мрачных красок для его изображения. В самом начале 17-го года Громан надумал дать моментальный снимок катастрофического продовольствования русских городов. Дать картину положения городского населения России на определенную дату имело, по мнению Громана, не только научный и исторический интерес, но и крупное политическое значение. Поставленная лицом к лицу с неопровержимыми фактами и цифрами, власть вынуждена будет признать, аргументировал Громан, что, если не будут немедленно приняты радикальные меры, русские города обречены на голод и вымирание.
Громану удалось убедить Астрова в полезности одновременного обследования городов. В спешном порядке разработали опросный лист, наметили объект обследования, составили группу анкетёров, снабдили их инструкцией и телеграфировали городским головам просьбу об оказании содействия. В половине января мы разъехались в разные стороны с наказом представить итоги обследования в десятидневный срок.
Мне поручено было совершить рейд в южном направлении. Я побывал в городских управах Курска, Симферополя, Ялты, опросил кого мог и кто был расположен беседовать, собрал печатные материалы и письменные доклады и вернулся обратно. Впечатление получилось тяжелое. Всюду выстраивались длинные очереди, терявшие часы в ожидании предметов первой необходимости, которые чаще обещали, нежели доставляли. Транспорт был не только расстроен, он был перегружен и истощен,- был, как тогда говорилось, в параличе. Остро ощущался недостаток в хлебе, муке, крупе, угле, керосине, даже в дровах. Все были утомлены и недовольны, жаловались на жизнь, на порядки, на межведомственные распри и соперничество. Но "вулкана", на котором мы, по убеждению статистиков и экономистов, будто бы сидели, я не заметил. Не было и той абсолютной "разрухи", о которой не переставали писать газеты.
Много лет спустя, возвращаясь мыслью к предфевральским дням уже из эмигрантского далека, М. А. Алданов заметил, что о "продовольственных затруднениях" как "причине революции" историку после 1920 г. писать "будет неловко". То же повторил позднее и другой историк С. П. Мельгунов ("Возрождение", No 12. 1950 г.). Это, конечно, не так. Это было бы так, если бы 1920-ый год предшествовал 1917-му. И фактически продовольственное положение пред революцией не было благополучным и не исчерпывалось одними "затруднениями", как это представляется на расстоянии десятилетий. И психологически "затруднения" производили такое "революционизирующее" впечатление именно потому, что будущее оставалось скрытым, и ничье воображение не могло себе представить, что печальное начало 17-го года - идиллия по сравнению с тем, что случится через 2-3 года.
Одновременно со мной вернулись из поездки и другие участники обследования. Я попал в число обследователей за недостатком профессиональных статистиков и экономистов. Я был, поэтому, чрезвычайно удивлен, когда Астров обратился ко мне с личной и специальной просьбой взять на себя обработать все поступившие данные и составить в спешном порядке Записку о продовольственном положении городов. Доверительно он сообщил, что Записку повезет в Петроград Челноков, которому, как главноуполномоченному Союза городов, уже назначен доклад у государя. Астров просил меня пожертвовать масленичным отдыхом, чтобы выполнить общественный долг.