Особое совещание было предметом моих главных забот и внимания. Ему я уделял больше всего времени и труда. Но им не исчерпывалась моя общественно-политическая нагрузка. Я часто писал в "Деле народа" - центральном органе партии. Вскоре мне поручили заведывать отделом государственного права. Фактически это сводилось к просмотру изредка поступавшего со стороны материала на соответствующие темы. Отдел не был организован. Ни у кого не было времени намечать темы, подыскивать авторов. Всё предоставлено было "самотеку", и я чаще писал сам, нежели редактировал чужие писания. Прошло некоторое время, и мне предложили войти в состав редакторов газеты.
   За свою жизнь я участвовал в редактировании множества периодических органов - газет, еженедельников, толстых журналов. Но с такой структурой редакции, как в "Деле народа", мне никогда не приходилось иметь дело - ни раньше, ни позже. Можно утверждать не без основания, что редакции вообще не было, а было известное число редакторов - в разное время разное, и был бессменный секретарь редакции, Сергей Порфирьевич Постников. Редактора не составляли единства, не было ни общего обсуждения, ни общих собраний редакции. Каждый писал как бы по собственному праву, не согласовывая своих мнений с мнениями других. За полную свободу и независимость суждений каждого редактора газета, как целое, платилась утратой определенности и последовательности. В "Деле народа" уживались рядом разные, нередко противоположные взгляды. Газета имела большой успех и, по русским масштабам того времени, большой тираж. И успех, и тираж объяснялись главным образом тем, что это был орган ПСР. Успеху способствовало и участие в газете таких писателей как Евгений Замятин.
   Когда я стал писать, среди редакторов числился еще С. Д. Мстиславский-Масловский, снискавший недобрую славу будущий "левый эс-эр", участник переговоров в Брест-Литовске и т. д. Но когда я вошел в редакцию публикация об этом была сделана много позже, - Масловский, к счастью, уже выбыл из состава редакции. Однако, с его уходом лево-эсэровские настроения, увы, не исчезли из "Дела народа".
   Там по-прежнему оставался Иванов-Разумник, только через несколько месяцев официально перекочевавший к "левым эс-эрам". А пока что он продолжал пользоваться большим литературным авторитетом и проявлял политическую активность, - на мой взгляд, весьма пагубную
   (В чрезвычайно интересных и ценных воспоминаниях Н. В. Иванова-Разумника "Тюрьмы и ссылки", вышедших в чеховском издательстве в 1953 г., автор говорит о себе, как о "неприемлющем подчинения "партийной дисциплине" какой бы то ни было партии". Потому он и "вышел из редакции" ("Дела народа") после июльского восстания (большевиков), когда "мне было указано на необходимость подчинения в статьях обязательной для всех "партийной дисциплине". Уйдя из партийного "Дела народа", Иванов-Разумник вошел в редакцию другого партийного органа - "Знамя труда", которое издавали отколовшиеся от партии с. р., так называемые левые эс-эры. Больше того: он вошел в состав ЦК левых эс-эров, заявив, что не считает себя членом их партии.
   Иванов-Разумник был и остался убежденным "пораженцем", или, по его словам, сторонником Циммервальда и Кинталя до того, как там состоялись прославившие эти деревушки конференции. До самой своей смерти он оставался при убеждении: "Я - не политик и никогда им не был" ("Тюрьмы и Ссылки", стр. 113, 114 и 122). Между тем на деле, как "идеолог народничества" и как член редакции центрального органа партии, Иванов-Разумник имел очень большое - и, конечно, политическое, влияние на окружавшую его среду.).- [см. на стр. ldn-knigi.narod.ru]
   Левых взглядов держались и Русанов, Лункевич и Ракитников, как правило следовавшие за Черновым. Были и другие сотрудники, примыкавшие к лагерю циммервальдцев. Так иностранный отдел поручен был Вас. Вас. Сухомлину, считавшемуся одним из подающих надежды "наследственных эс-эров", - сын народовольца Василия Ивановича, он приходился сродни и чете Черновых. Два десятилетия представлял Сухомлин вместе с Черновым партию с.-р. в антибольшевистском Интернационале, чтобы стать сначала скрытым - под псевдонимом "Леонид Белкин", - а потом и совершенно открытым трубадуром всех без исключения советских достижений: принудительного труда, колхозов, карательной системы и проч.
   Но доминирующая роль в "Деле народа" принадлежала, конечно, В. М. Чернову. Для большинства эс-эров его авторитет, особенно в первые месяцы революции, был бесспорен. В популярности с ним могли конкурировать только Керенский и Брешковская.
   Но они не писали в "Деле народа" и не могли соперничать с ним в публицистическом даровании.
   Плодовитый автор и яркий полемист, Чернов заполнял несколько отделов газеты. Писал передовые, фельетоны и статьи, составлял "Обзор печати", почти всегда направленный полемическим острием вправо, против к. д. и "буржуазии". Редкий номер выходил без изложения взглядов Чернова на войну, революцию, социализм, мир и т. д. Ибо Чернов был и многоречивым оратором, и когда он не поспевал что-либо изготовить в письменном виде, в газете почти in extenso появлялись его речи. Постников не только политически был близок к Чернову, Русанову, Иванову-Разумнику, он и литературно-публицистически высоко их ценил со времени совместного издания журнала "Заветы" накануне войны.
   Так в "Деле народа" сосуществовали два направления, временами резко расходившиеся. К тому, к которому я принадлежал, принадлежали в редакции Зензинов, Розенблюм-Фирсов и Ив. Полежаев. Но наша чет- верка не могла, конечно, конкурировать с левыми - и не только потому, что те были много опытнее и блестящи, а и потому, что для Иванова-Разумника, Русанова, Постникова, Сухомлина "Дело народа" было главной, если не единственной заботой, тогда как наше участие в газете было между делом.
   До чего доводила наличность двух политических линий у редакторов, можно судить по тому, как отнесся центральный орган руководящей партии к выступлению столичных пулеметчиков и кронштадтцев 3-5 июля. В газете появились четыре передовых статьи: две силились всё "понять" и истолковать выступление, как некий эксцесс горячих и легкомысленных голов. Две другие - в том числе и моя видели в выступлении опасную авантюру и угрозу стране, народу, революции. Читателю предоставлялось самому решить, какие передовицы надлежит считать выражением мнения партии и чем руководствоваться.
   Обязанность редакторов сводилась обычно к тому, что они по очереди должны были писать передовые и быть в типографии вечером - на всякий случай. Встретившись как-то утром с Зензиновым в редакции, мы обменялись сочувственными мнениями о появившихся в номере передовых. Одна из них называлась "Родина революции" и превосходно развивала близкие нам идеи. Кто бы мог ее написать? Мы отправились за справкой в соседнюю комнату, где находился Чернов.
   - Кто написал? - переспросил он, хитро улыбаясь и глядя не то на меня, не то на Зензинова. - Вам понравилось?.. А, ну-ка догадайтесь, кто написал.
   Догадываться, конечно, уже не приходилось: автором понравившейся нам передовой был, конечно, тот же Чернов. Этот эпизод может служить иллюстрацией к тому, что, при всех наших глубоких и длительных расхождениях, временами и на короткий срок они всё же сглаживались. Тактически мы расходились в том, что у левых в "Деле народа" критика была заострена против "цензовых элементов" и правых, тогда как зловредная роль большевиков ими преуменьшалась: большевизм изобличался как неосуществимая утопия, а не как преступление.
   Наше отношение к большевикам было иным, и выпады левых против "паникёров", усматривавших в Ленине "исчадие ада" и т. п., в известной мере относилось и к нам, а не только к "цензовым элементам".
   Помимо "Дела народа", урывками приходилось заниматься и другой литературной работой. Так мне предложили выпустить новым изданием и уже под своим именем "Личность в праве". Я не имел времени переработать всё заново и ограничился тем, что выкинул наиболее устаревшее за десять лет и написал предисловие. Выпустил я и ряд брошюр: об автономии и федерации, о пропорциональном представительстве и др. На эти темы я читал доклады или лекции в Совете крестьянских депутатов. Там была совсем другая обстановка, нежели в Совете рабочих и солдатских депутатов. У "нас" собрания проходили гораздо более чинно и благообразно, чем в Таврическом дворце, где клокотали страсти, и где даже в самые спокойные времена давали себя знать большевики. Впрочем, Совет рабочих и солдатских депутатов я навещал крайне редко и всегда уходил оттуда в подавленном настроении.
   И в Петрограде я не всюду поспевал, где следовало бы быть. Тем менее был я способен выполнить свой общественный долг, когда он был связан с Москвой. Я был включен в список эс-эровских кандидатов в гласные Московской городской думы, если не ошибаюсь, на 116-ое место, в полной уверенности - моей и тех, кто выставили кандидатуру, - что такое число эс-эров в думу не пройдет. В действительности как раз это и случилось, но я так и не собрался ни разу осуществить свои правомочия. То же произошло с избранием меня профессором Педагогического института на освободившуюся кафедру теории права и государства. Время уходило на то, чтобы плохо или хорошо - скорее плохо строить государственность, отложив на время преподавание государствоведения.
   Получил я неожиданно приглашение явиться в Чрезвычайную следственную комиссию, занятую расследованием противозаконных действий царских министров. Возглавлял комиссию на правах товарища министра юстиции мой "патрон" - адвокат Муравьев.
   Среди его помощников был Александр Блок, московский юрист Александр Семенович Тагер, (см. "странная история дела Бейлиса"- ldn-knigi) в 30-ых годах расстрелянный большевиками, и др. Комиссия собрала материал и остановилась перед вопросом, как быть дальше. Предать обвиняемых суду? Но кто на это правомочен и на основании каких законов их судить? Судить за нарушение "их" же законов, которые нарушила и революция? Или судить на основании других норм права, "естественного", "интуитивного", не получившего оформления в писанном законе?
   Здесь сталкивались две непреложных для юриста "аксиомы". С одной стороны, - нет преступления, нет наказания без того, чтобы они заранее не были установлены в законе или обычаем. А с другой - никакой правопорядок невозможен при безнаказанности преступления: неудовлетворенное в порядке того или иного судопроизводства, нарушенное правосознание будет искать и найдет удовлетворение другим не-правовым путем.
   Подобный же конфликт правовой совести возник по окончании Второй мировой войны, когда встал вопрос об ответственности за причиненные во время войны злодеяния. По соглашению между четырьмя державами-победительницами об организации международного военного трибунала, установлены были ex post facto - преступления против мира, военные преступления и преступления против человечества. В организации этого суда проявили себя "мудрость и чувство справедливости 18 правительств, представляющих громадное большинство цивилизованных народов", - заявил в своем вступительном слове на нюренбергском процессе верховный судья Соединенных Штатов Джэксон. При этом он подчеркнул, что его нисколько "не смущает отсутствие прецедентов для предстоящего судебного разбирательства".
   Не все обязаны согласиться с приведенными словами. Может быть, нюренбергский процесс являл собою не революционное только осуществление права, как утверждают некоторые американские юристы, а - революцию в праве. Во всяком случае, если юристов часто упрекают в том, что для них пусть мир пропадает, но правосудие должно совершиться, - в данном случае, в Нюренберге 1946-го года, как и в Петрограде 1917-го, дело обстояло иначе. Отступление от формальных узаконений и процессуальных форм отнюдь не всегда является и правонарушением. Особенно во время войны или революции и тем более - во время войны и революции.
   Перед Чрезвычайной следственной комиссией стоял тот же вопрос, который через 29 лет, после окончания мировой войны встал перед четырьмя великими державами: отпустить преступника на том основании, что в законе не было предусмотрено преступное деяние и кара за него, или подвергнуть преступника заслуженному наказанию, несмотря на формальный пробел и упущение в законе?
   Дать свое заключение по этому вопросу были приглашены Комиссией Б. Э. Нольде и я. Квалификация проф. Нольде, известного государствоведа и интернационалиста, была самоочевидна. Меня же пригласили, очевидно, либо в порядке распространенного в то время "паритета" - как "левого", который должен был уравновесить "правого" консультанта, - либо как автора ряда работ об ответственности министров. Наши заключения решительно разошлись.
   Б. Э. Нольде считал, что, кроме мелких злоупотреблений и упущений, на основании действующих законов ничего вменить в вину привлеченным к ответственности Комиссия будет не в состоянии. Поэтому он рекомендовал "не срамиться" и дела против Белецкого, Щегловитова, Хвостова и других производством прекратить, а арестованных с миром отпустить. Я был другого мнения.
   Учитывая политическую обстановку и опираясь на множество аналогичных случаев из практики французских революций, я предлагал по окончании расследования всё производство направить Учредительному Собранию. Облеченное всей полнотой власти и, тем самым, и судебной, Учредительное Собрание правомочно решить вопросы о предании суду и наложении наказания или освобождения от него.
   Когда приходилось спорить в печати с русскими легистами, педантами и формалистами, я часто уподоблял их Зарецкому, секунданту Ленского:
   В дуэлях классик и педант,
   Любил методу он из чувства,
   И человека растянуть
   Он позволял - не как-нибудь,
   Но в строгих правилах искусства
   По всем преданьям старины.
   Пушкин прибавлял в скобках: "Что похвалить мы в нем должны". Применительно же к революционному времени педантизм никак не заслуживал похвалы, ибо он только разжигал бушующие страсти и возмущение.
   6
   Поминая из 5-летнего далека Февраль, Б. Э. Нольде писал: "1917-й год для всех русских поголовно, от малого до большого, был годом затраты таких доз умственной и нравственной энергии, с которыми не сравнятся затраты никакого иного года, пережитого людьми нашего поколения, несмотря на то, что, конечно, никаким другим русским поколениям не досталось пережить всё, что мы пережили с начала XX века и еще до конца не пережили". Нольде в 22-м году не мог предвидеть, что ему и нам придется пережить еще не много, не мало, как Вторую мировую войну.
   В истории России 1917-ый год был "безумным" годом, наподобие таких же годов в истории других стран и народов. Но он был ненормальным и в личной жизни - тех, кто так или иначе оказался причастным к событиям. Время было сумасшедшее. Ночь превращалась в день без того, чтобы день давал достаточно времени для отдыха и сна. Не раз говорилось, что Февраль не мог кончиться добром, когда те, кто его "делали", не ели, недосыпали, всюду спешили и всегда запаздывали, всё импровизировали, потому что не имели досуга как следует продумать. Деятели Февраля оказались политически бессильны, потому что изнемогали физически - при лучших намерениях и крайнем напряжении их просто не хватало. У Керенского с его нечеловеческой нагрузкой - моральной, политической, физической - это проступало наружу в его крайней бледности, нервозности, в публичных обмороках. У других это проявлялось менее наглядно.
   По сравнению со многими, даже ближайшими своими товарищами, я был гораздо более свободен. И тем не менее, и моя жизнь не была нормальной. За всё время революции я не имел времени ни разу повидаться ни с Орловым, занявшим место товарища министра торговли и промышленности, ни с Шером, дослужившимся до звания начальника политического управления военного министра. Даже с Гоцем, Авксентьевым, Фондаминским, Зензиновым почти ни разу не удавалось поговорить спокойно, а приходилось довольствоваться "информацией" на ходу или обменом взглядами между заседаниями.
   С утра я отправлялся в Особое совещание и его комиссии, в редакцию "Дела народа", в Совет крестьянских депутатов, в ряд других комиссий, участником коих бывал, и домой возвращался в первом часу ночи голодный и уставший. Только тогда я ел горячую пищу и съедал сразу всё, что накопляли для меня за день жена и кузены. После беглого обмена впечатлениями от минувшего дня я укладывался спать, чтобы на следующий день начать такую же жизнь. И так продолжалось месяцами - иногда с насквозь бессонными ночами даже для меня.
   Когда я не бывал докладчиком, я редко выступал публично: были "витии" погромче меня и красноречивее, любившие говорить. Я довольствовался молчаливым присутствием и участием в голосовании. Если в Особом совещании я был на левом фланге, на партийных собраниях я неизменно оказывался среди правых.
   Не входя в состав Центрального Комитета, я не должен был присутствовать на историческом собрании в Малахитовом зале Зимнего дворца, в ночь на 22-ое июля, когда разрешался очередной кризис власти. Но товарищи по редакции "Дела народа" попросили меня поехать с ними с тем, чтобы в первом часу ночи я отправился из Зимнего дворца в типографию и написал передовую для очередного номера газеты.
   Собрание было драматическое, насыщенное электричеством и то и дело готовое взорваться. Властью перекидывались. Все от нее отказывались или соглашались взять на себя ответственность лишь при условиях, неприемлемых для других. Керенский отсутствовал, но политически продолжал быть в центре всех планов, предложений и контрпредложении. Одни явно метали жребий о его "ризах". Другие отвергали самую возможность говорить о "ризах". Из кадетских рядов особенно усердно доказывали, что Керенский политически жив и, больше того, он один только способен и правомочен спасти страну.
   Я съездил в типографию, написал в самых общих чертах передовую - никто не мог знать, чем дело кончится, - и вернулся в Малахитов зал. Мучительные торги и переторжки продолжались. Заседания иногда прерывались, и "высокие договаривающиеся стороны" удалялись на свои фракционные собрания, чтобы в отсутствии противника обсудить положение или новые предложения. Впечатление было удручающее и томительное - одинаковое как от ночного бдения в Малахитовом зале, так и от дней и ночей, проведенных позже на Государственном Совещаний в Москве и в Демократическом совещании или в Совете Республики в Петрограде.
   После ряда отсрочек, вызванных не столько Временным Правительством или Особым совещанием, сколько событиями, разыгрывавшимися за стенами Зимнего и Мариинского дворцов, выработка закона о выборах в Учредительное Собрание подходила к концу. Но еще до ее завершения правительство утвердило 1-го августа избранную Совещанием 15-членную Всероссийскую комиссию по делам о выборах в Учредительное Собрание. Она должна была руководить, осведомлять и надзирать за правильностью выборов. При избрании 15 из 70, естественно, обнажились личные самолюбия: даже люди с всероссийскими именами почему-то считали вопросом своей чести попасть в эту техническую Комиссию.
   В нее были избраны представители разных политических направлений для взаимного контроля. Они вместе с тем были и специалистами избирательного права и техники выборов. Председателем Комиссии был назначен H. H. Авинов. Его товарищами были избраны Л. М. Брамсон и В. Д. Набоков. Выбрали в Комиссию и меня. Мне было поручено составить брошюру с изложением закона о выборах и выработать обращение Комиссии к населению с призывом о всемерном содействии делу выборов. Редактировать "Известия" Комиссии было поручено специалисту избирательной техники Иосифу Владимировичу Яшунскому.
   Своя комиссия по выборам организована была при ЦК партии с.-р. В ее задачи входило согласование списков кандидатов, которые составлялись партийными организациями на местах. Комиссия, в которой участвовал и я, не навязывала своих кандидатов местным организациям. Мы только следили за тем, чтобы все, кого партия считала полезным иметь в Учредительном Собрании, имели возможность туда попасть. Из центра многое было виднее, чем на местах, и нужные для законодательной работы люди могли не попасть в число кандидатов просто по неведению, оплошности или отсутствию вакансии. Меня удручало, что среди кандидатов было сравнительно мало квалифицированных интеллигентов. По моей инициативе комиссия рекомендовала включить И. H. Коварского кандидатом от Могилевского избирательного округа и молодого и энергичного экономиста А. Б. Ельяшевича - от Самарского. Оба были избраны и оказались- очень полезны в подготовительной работе к Учредительному Собранию.
   Менее удачной оказалась третья кандидатура, поддержанная мною по тому же мотиву - нужды в интеллигентских силах. Ко мне явился Николай Петрович Огановский, известный статистик, знакомый мне еще по Москве, - мягкий в обращении, общительный и симпатичный, очкастый и синеглазый. Простодушно глядя мне в глаза, он без обиняков заявил:
   - Как эн-эсу, у меня никаких шансов пройти в Учредительное Собрание нет. Между тем, мне кажется я мог бы быть там полезен. Не думаете ли вы, что разногласия между эс-эрами и эн-эсами сейчас почти совсем стерлись? Я по крайней мере не ощущаю ничего, что отделяло бы меня от вас...
   Это было то, что французы называют cas de concience - вопросом политической совести. Я считал полезным иметь Огановского в составе эс-эровской фракции. В конце концов, это его дело считать себя эн-эсом или эс-эром. По моему предложению, комиссия включила Огановского в список кандидатов, которых ЦК партии не отводит, если местная организация партии согласится выставить его кандидатуру. И Огановский прошел в Учредительное Собрание от Воронежского избирательного округа. Он активно участвовал в предварительной разработке эс-эровской фракцией законопроекта о земле. Но когда Учредительное Собрание "не удалось", Огановский был едва ли не первый, кто бросил камень - и грязь - в приютившую его партию и фракцию. Изменив эн-эсам ради эс-эров, чтобы попасть в члены Учредительного Собрания, Огановский не замедлил изменить и эс-эрам, обвинив их в "лицемерии", "трусости" и стремлении "перетянуть на свою сторону массы, соблазненные большевистскими посулами", - что как будто бы ни один здравомыслящий антибольшевик не может считать ни зазорным, ни преступным. Кончил Огановский тем, что стал заслуженным спецом у большевиков.
   К началу августа и Советам стало очевидным, что в сентябре выборы и самое Учредительное Собрание состояться не могут. И 9-го августа правительство назначило выборы на 12-ое ноября с тем, чтобы Учредительное Собрание открылось 28-го, Это была печальная необходимость и расплата за попытки "углубить революцию" и недостаточно энергичный отпор им. Власть всё острее стала ощущать потребность в народно-представительной опоре. За ее отсутствием стали подумывать о суррогате - создать учреждение хотя бы не для решений, а для выражения общественно-организованного мнения. Так возникла мысль о созыве сначала Государственного Совещания, потом Демократического и в заключение Совета Республики, или "Предпарламента".
   По званию члена Бюро Совета крестьянских депутатов я участвовал во всех этих учреждениях - в первых двух молчаливо, только голосуя во фракции и на общем собрании, в третьем более активно. Все три учреждения были созваны с самыми благими намерениями, и все они оказались никчемными, если не вредными. Государственное Совещание в Москве, 13-15 августа, было задумано как всероссийская демонстрация "единения государственной власти со всеми организованными силами страны". Постановка была отличная. В Большом театре собралось до полутора тысячи представителей "цензовой" и "нецензовой" России: депутаты четырех Государственных Дум, советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, земские и городские гласные, промышленники, духовенство, кооператоры, профессиональные союзы, казаки и т. д. Большевистская партия бойкотировала "эту контрреволюционную махинацию "спасателей"... барышей помещиков и капиталистов". Но отдельные большевики были налицо.
   Предполагалось, что только члены правительства произнесут речи - дадут стране отчет о катастрофическом положении на фронте и в тылу. Никаких решений не примут, никаких голосований, поэтому, не понадобится. Случилось иное. Говорили не только члены правительства. Керенский был на редкость неудачен экстатически взволнованный, он не к месту перефразировал Бисмарка и говорил о "железе и крови". Из речи министра внутренних дел Авксентьева фактический материал экспроприировал Керенский, и речь Авксентьева оказалась бессодержательной. Не спасли положения и речи других министров. А когда заговорили представители разных партий, организаций и групп: генералы Корнилов и Каледин, Брешковская и Плеханов, Шульгин и Чхеидзе, Милюков и Кропоткин, Рязанов и Церетели и т. д., и т. д. - наглядно было продемонстрировано всероссийское разъединение и образование двух секторов в антибольшевистском лагере. Обозревая прошлое из 10-летнего эмигрантского далека, историк Милюков назвал Государственное Совещание "нелепым". Это, конечно, оценка политика. Исторически же Государственному Совещанию можно поставить в вину то, что и в часы вплотную надвинувшейся грозы у обоих секторов не нашлось общего языка и, вместо согласования своих слабых сил, они сосредоточили свою энергию на взаимном обличении.