Страница:
Г Л А В А 1111обелевская премия по литературе как высшая степень признания Западом социалистической культуры и одновременно как символ импе I мм мистической культурной агрессии стала навязчивой идеей советскою руководства еще с 1933 года, когда эту премию, в обход кандидатуры друга и кумира Сталина Максима Горького, получил белоэмигрант Пиан Бунин. Советский Союз безуспешно пытался применить тогда iai« гику выламывания рук на государственном уровне: черездипломатичен кие и иные каналы шведам, в случае награждения Бунина, грозили I ерьезными политическими неприятностями, но они не испугались, продемонстрировав примечательное упрямство в сложной обстановке, Лауреатство Бунина произвело тогда такое впечатление па Сгалипа, что он серьезно рассматривал вопрос о приглашении лого закорене
S
лого и открытого антисоветчика вернуться из эмиграции в Советский Союз на постоянное жительство. Приехавший в Париж летом 1946 года как сталинский полуофициальный представитель Симонов прощупывал почву для этого в разговорах с 75-летним Буниным. Но Бунин со свойственными ему независимостью и непредсказуемостью выступил вскоре с резким антисоветским заявлением, и вопрос о возвращении нобелевского лауреата в Москву пришлось снять с повестки дня. Вот почему так встревожилось советское руководство, когда оно получило сведения о том, что в том же 1946 году на Нобелевскую премию был номинирован Борис Пастернак. Конечно, известия из Стокгольма могли быть и еще более угрожающими. К примеру, и до, и после войны в списке кандидатов появлялся эмигрантский философ Николай Бердяев. Присуждение премии во второй раз представителю эмигрантской русской культуры было бы воспринято в Москве как катастрофа. Но советским фаворитом был вовсе не Пастернак, а Шолохов. О номинации Шолохова триумфально поспешила сообщить «Литературная газета» в том же 1946 году. В отсутствие и покойного Горького, и умершего в 1945 году Алексея Толстого Шолохов рассматривался Сталиным как советский писатель номер один. К этому моменту кандидатура Пастернака, поэта герметичного, эллиптического, барочного, использующего сложную систему смелых разветвленных метафор, была для советского руководства неудобной, хотя в прошлом у Пастернака бывали периоды сближения с официальной линией. Еще в 20-е годы Пастернак написал высоко оцененные нарративные поэмы о революции «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт». Пастернак также одним из первых воспел в стихах и Ленина, и Сталина. Это были не конъюнктурные поделки, а великолепные, полноценные строки, с волнением читающиеся и сейчас, когда оценка этих двух лидеров сравнительно редко бывает позитивной. Не случайно большевистское светило Николай Бухарин в своем докладе на Первом съезде Союза писателей, созванном в 1934 году для того, чтобы объединить советскую литературу под сталинским патронатом, назвал Пастернака «одним из замечательнейших мастеров стиха в наше время, нанизавшим на нити своего творчества не только целую вереницу лирических жемчужин, но и давшим ряд глубокой искренности революционных вещей». На том же съезде, тщательно отрежиссированном самим Сталиным, Пастернака в Колонном зале посадили в президиум, рядом с Горьким, и он был избран для важного символического жеста - от имени всех советских писателей принять в дар от рабочей делегации большой портрет Сталина. По некоторым сведениям, Сталин в тот момент даже взвешивал возможность сделать Пастернака одним из руководителей Союза писателей. Пастернак встречался и беседовал и со Львом Троцким, и с Бухариным, и с другими коммунистическими лидерами, но особые, в высшей степени мифологизированные отношения он выстроил именно со Сталиным. До сих пор идут дебаты о том, встречался ли Пастернак со Сталиным, и если встречался, то сколько раз. Обширную вторичную литературу породил знаменитый телефонный звонок Сталина 11астернаку в связи с хлопотами последнего в защиту арестованного в 1934 году поэта Мандельштама. Как известно, Сталин тогда пошел навстречу Пастернаку (хотя в итоге это и не спасло Мандельштама от гибели). Пастернак заступался перед Сталиным и за других арестованных: мы знаем, в частности, о его письме вождю, после которого в 1935 году были освобождены из заключения муж Ахматовой Николай Пунин и ее сын Лев Гумилев. Сравнительно недавно появилась информация об обращении Пастернака к Сталину в связи с арестом сына знаменитого пианиста Феликса Блуменфельда; в ответ на это ходатайство Сталин вновь разговаривал с Пастернаком по телефону. В 1935 году Сталин включил Пастернака в состав посланной им на антифашистский конгресс в Париж писательской делегации тоже жест особого доверия со стороны вождя, весьма озабоченного международным престижем советской культуры. В 2000 году была опубликована стенограмма выступления Пастернака на дискуссии после печально известных статей «Правды» о «формализме» 1936 года с собственноручными пометами Сталина; из многочисленных подчеркиваний вождя можно сделать вывод, что необычно - по тем временам - независимые и резкие высказывания поэта (в частности, Пастернак тогда заявил, под смех и аплодисменты собравшихся: «...если обязательно орать в статьях, то нельзя ли орать на разные голоса? Тогда будет все-таки понятней, потому что когда орут на один голос - ничего не понятно. Может быть, можно вообще не орать •JTO тогда будет совсем замечательно...») были приняты во внимание Сталиным, когда вождь принял нелегкое для него решение закруглить погром «формалистов», в том числе и Шостаковича. Учитывая, что переусложненные поэзия и ранняя проза Пастернак;! вряд ли могли оказаться близкими литературным вкусам Сталина, ориентированным, как мы знаем, в основном (хотя и не исключительно вспомним о футуристе Маяковском) па русскую классику, JTO все были в высшей степени существенные знаки внимания вождя к личности поэта, что особенно удивительно, если принять во внимание
несомненную капризность и внешнюю «недисциплинированность», столь свойственные характеру Пастернака. Казалось бы, у Сталина, во главу угла всегда ставившего именно тотальное повиновение и предсказуемость, эти качества Пастернака должны были вызывать особое раздражение. Но получилось по-другому. Анна Ахматова не без иронии написала о Пастернаке: «Он награжден каким-то вечным детством». В этом определении и порицание, и восхищение. Возможно, и Сталина подсознательно, вопреки внешней установке на дисциплину, привлекала подобная подчеркнутая инфантильность поведения Пастернака, чья экзотическая внешность - смуглое лицо бедуина, горящие глаза, порывистость движений - так соответствовала традиционному представлению о поэте. Пастернак, сознательно культивировавший (в подражание своим кумирам - Скрябину и Блоку) такой имидж художника «не от мира сего» (хотя в быту он был, как известно, вполне практичным человеком, умевшим и похлопотать о гонорарах, и окучить картошку), вероятно, чувствовал, на какие клавиши ему следует нажимать в отношениях со Сталиным. Это отчетливо видно на примере письма Пастернака к Сталину, написанного в конце 1935 года, вскоре после того, как вождь, вопреки возникшим в тот период ожиданиям, провозгласил «лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи» не Пастернака, а Маяковского. Парадоксальным образом Пастернак за этот вердикт Сталина благодарит: «Последнее время меня, под влиянием Запада, страшно раздували, придавали преувеличенное значение (я даже от этого заболел): во мне стали подозревать серьезную художественную силу. Теперь, после того как Вы поставили Маяковского на первое место, с меня это подозрение снято, и я с легким сердцем могу жить и работать по-прежнему, в скромной тишине, с неожиданностями и таинственностями, без которых я бы не любил жизни». Со стороны Пастернака подобный эпистолярный ход был достаточно неожиданным и довольно смелым (а вдруг Сталин заподозрит «смирение паче гордыни» и осерчает?), но поэт в данном случае правильно вычислил психологию вождя, ценившего в людях скромность. О том, что Сталину письмо Пастернака понравилось, свидетельствует письменное указание вождя - отправить это обращение поэта в сталинский личный архив, куда препровождались только самые, по мнению хозяина, ценные и важные для истории документы. Вообще же это письмо Пастернака вождю выдержано в стиле ииюбленной кокетливой гимназистки, с сильнейшими эротическими обертонами. Приведем релевантные отрывки: «Меня мучит, что я in последовал тогда своему первому желанию... Или тут надо быть смелее и, недолго раздумывая, последовать первому побуждению?.. Я сперва написал Вам... повинуясь чему-то тайному, что, помимо i!CCM понятного и всеми разделяемого, привязывает меня к Вам». И в включение: «Именем этой таинственности горячо Вас любящий и преданный Вам Б. Пастернак». Столь же персональны и посвященные Сталину стихи Пастернака ••Мне по душе строптивый норов», впервые опубликованные в новогоднем номере правительственной газеты «Известия» за 1936 год, где Пастернак описывал вождя как «гения поступка». Сейчас легко упрекать Пастернака за эти стихи, но надо помнить о реальной ситуации тех лет. Тут дело вовсе не в сервилизме, который, в конце концов, тоже можно было бы как-то объяснить и извинить: ведь жизнь тогда слишком часто грозила, говоря словами того же Пастернака, «полной гибелью всерьез». Нет, подобного сервилизма сам Пастернак избегал нею свою жизнь. Речь идет о другом - о подлинной завороженности многих интеллектуалов (и в Советском Союзе, и на Западе) идеями активного действия, «поступка». Комментируя подобную завороженность, даже трезвомыслящая Индия Гинзбург проводила параллель с молодым Гегелем, который, увидев Наполеона, объявил, что в город въехал на белом коне абсолютный дух. По свидетельству Гинзбург, в том же «гегелевском» ключе - как «всемирно-исторического гения» - воспринимала Сталина и некоторая часть советской культурной элиты. Пастернак, в частности, сохранил подобное отношение к Сталину и после смерти вождя, о чем свидетельствует письмо поэта к Фадееву «н 14 марта 1953 года. В этом письме Пастернак воздает Сталину должное как одному из тех избранных, которые «проходят до копна мимо всех видов мелкой жалости по отдельным поводам к общей цели» - установлению нового социального порядка, в котором мировое зло «было бы немыслимо». Этот свойственный Пастернаку своеобразный романтический •куны личности» Сталина (как говорил соперник Пастернака и гонке II побеленкой Шолохов - «да, был культ, но была и личность») чрезвычайно затруднил эмоциональный контакт поэта с политикой Хрущева, I о» гавившего себе имя как раз разоблачением этого самого «культа ничности». Вдобавок прихотливая творческая эволюция Пастернака
вывела его на принципиально новую, неслыханную для советской реальности орбиту, на которой столкновение поэта с властью оказалось неизбежным. ^* -Пастернак давно уже подступался к прозе, а с конца 1945 года увлеченно, взахлеб трудился над эпическим романом о судьбах русской интеллигенции в XX веке «Доктор Живаго», законченным им через десять лет. Он с самого начала понимал, что роман этот «для текущей современной печати не предназначен». Пастернак имел в виду советскую цензуру, для которой широкое свободное - без оглядки на партийные установки - повествование о причинах и смысле русской революции и об ужасах Гражданской войны, насквозь пронизанное открыто христианской философией автора, каковым стал в итоге «Доктор Живаго», оказалось, конечно же, неприемлемым. Пастернак «Доктора Живаго» считал своим основным и лучшим произведением. В нем он старался достигнуть, если употребить его же собственные слова, «неслыханной простоты». Здесь для Пастернака идеалом был, без сомнения, Лев Толстой, в подражание которому Пастернак принижал значение своих ранних опусов. Иногда связь Пастернака с Толстым отрицают на том основании, что «Доктор Живаго»-де не реалистический роман в том смысле, в каком его понимал Толстой. Это, может быть, и так, но идеологическое влияние позднего Толстого на Пастернака несомненно. Отец Пастернака, известный художник, в 1898 году в личном контакте с Толстым иллюстрировал его «Воскресение». Свои портреты работы Леонида Пастернака сам Толстой считал наиболее удачными. В доме Пастернаков царил культ Толстого, оказавший на поэта глубокое влияние. Чтобы подчеркнуть свою связь с великим писателем, Пастернак в более поздние годы даже нафантазировал историю о том, как он четырехлетним ребенком увидел Толстого. (Над этой легендой мягко подшучивала Ахматова, сама мастерица создания схожих мифологем.) Вослед позднему Толстому Пастернак в «Докторе Живаго» стремился, отказавшись от ухищрений современного искусства, достичь действенности «по-новому понятой», как он сам выразился, христианской проповеди. В задачу Пастернака, несомненно, входило обновить отношение к христианству во второй половине XX века столь же приметным образом, как )то было сделано Толстым на рубеже XIX и XX веков. На Западе многие это заметили, и Чеслав Милош причислял «Доктора Живаго» к редким образцам подлинно христианской литературы. Уход Льва Толстого из Ясной Поляны в 1910 году и его драма-шческая смерть стояли перед глазами Пастернака как образец выходящего за рамки собственно культуры и становящегося аналогом искупительной жертвы подвига великой личности. При том, что 11лстернак, конечно же, не был фигурой, равной Толстому, и не об-мадал его положением и авторитетом ни в России, ни за ее пределами, mi предпринял достаточно смелый шаг, который можно рассматривать как параллель к поведению Толстого в его борьбе против цензурных ограничений в царской России. Пастернак не только написал независимое и заведомо неподцен-ivpnoe произведение, но и передал его, в обход официальных каналов, для публикации на Запад - поступок, надо сказать, потребовавший от него большего личного мужества, чем от Толстого в аналогичных Ситуациях. Ведь граф был надежно защищен - и своей всемирной I мной, и местом в социальной иерархии - от физических репрессий. Пастернак застрахованным от подобной угрозы себя чувствовать не мот: слишком многие его близкие знакомые были уничтожены ео-пстской властью, а в 1949 году его возлюбленную Ольгу Ивинскую (прообраз Лары из «Доктора Живаго») арестовали и отправили на ПЯТЬ лет в лагеря. На допросе следователь заявил Ивинской, что Пастернак «уже давно стал английским шпионом». Решение Пастернака передать «Доктора Живаго» за границу разом разрушило установленные государством рамки дозволенного поведения !шя советского писателя. Но конфронтация Пастернака с советскими властями стала громким международным скандалом в 1958 году, когда через год после выхода романа на Западе Пастернак был удостоен Нобелевской премии «за выдающиеся достижения как в современной лирической Поэзии, так и в области великой русской эпической традиции». Таким образом, Шведская академия недвусмысленно указала, что награждает Пастернака как достойного последователя Льва Толстого (июдпо вновь, как в случае с Буниным, исправляя свою давнюю несправедливость по отношению к автору «Войны и мира»). Упоминание о достоинствах Пастернака-поэта было в данном случае не более чем фиговым листком, и оно никого не обмануло. Когда-то царское правительство строило Толстому цензурные препоны, а Св. Синод о| пучил его от Церкви. Теперь советские власти срочно организовали in ключение Пастернака из Союза писателей. Па волне всемирного паблисити, сопровождавшего как публикацию "Доктора Живаго» на Западе, так и присуждение Пастернаку
Нобелевской премии, антипастернаковская акция вызвала возмущение интеллектуалов в демократических странах. Но советское руководство вряд ли могло поступить иначе. На награждение самой престижной мировой культурной премией сравнительно малоизвестного поэта (не сталинского лауреата), да еще и за так и не изданный в Советском Союзе роман, можно было отреагировать только как на открыто враждебный антисоветский жест, который один официальный оратор сравнил с «атомной литературной бомбой». Жару и перцу в свойственном ему стиле подбавил в антипастер-наковскую кампанию лично Хрущев. Его с Пастернаком, в отличие от Сталина, не связывало абсолютно ничего. Пастернак не обладал для него авторитетом ни Шолохова, ни Твардовского, ни даже какого-нибудь Александра Корнейчука, посредственного драматурга, но хрущевского фаворита. Разумеется, Хрущев не читал ни стихов Пастернака, ни тем более его романа, да и кто мог бы потребовать этого от сверхзанятого руководителя сверхдержавы?1 Хрущеву в качестве информации на стол положили, как это обыкновенно делается во всем мире, несколько машинописных страниц с избранными цитатами из «Доктора Живаго», призванными подтвердить антисоветскую тенденцию романа. Для Хрущева этого оказалось совершенно достаточно, тем более что сам по себе Пастернак и его произведение волновали коммунистического лидера очень мало. Хрущев хотел дать отпор очередной западной идеологической провокации, а заодно задать острастку отечественным писателям, для которых передача Пастернаком своего романа за рубеж и последовавшая награда могли показаться соблазнительным прецедентом. Государственный механизм подавления творческой личности был раскручен Хрущевым в деле Пастернака по накатанному сталинскому образцу: разносные статьи в «Правде» и других газетах; публикация там гневных откликов «простых советских трудящихся», которые, разумеется, тоже романа не читали; срочно организованные собрания 1 Сталин, быть может, и прочел бы «Доктора Живаго», как прочел он десятки других романов советских писателей (о чем имеются достоверные свидетельства). Но Сталин в этом смысле был скорее исключением. Как вспоминал Константин Симонов, неоднократно присутствовавший на обсуждении произведений, выдвинутых на Сталинскую премию, проходивших с участием вождя: «...все, что в какой-то мере было спорно и вызывало разногласия, он читал. И я всякий раз, присутствуя на лих заседаниях, убеждался в этом». КОЛ пег Пастернака, на которых даже хорошие поэты, вроде Владимира Солоухина, Леонида Мартынова и Бориса Слуцкого, были вынуж-Векы поносить уважаемого ими автора. Слуцкий, создавший в своих рубленых, нарочито прозаизированных стихах имидж мужествен ного Фронтовика и правдолюбца, так из-за своего антипастернаковского иыступления мучился, что позднее на этой почве рехнулся. 29 октября 1958 года на торжественном пленуме ЦК ВЛКСМ, по-i ВЯЩенном 40-летию комсомола, перед многочисленной аудиторией, IX пючавшей всех руководителей страны во главе с Хрущевым, с резкими нападками на Пастернака выступил глава комсомола Владимир « емичастный. Семичастный сначала обозвал Пастернака «паршивой овцой», обрадовавшей врагов Советского Союза «своим клевет ническим так называемым «произведением». Затем Семичастный (ставший в 1961 году начальником КГБ) добавил, что «этот человек I i·i и и плюнул в лицо народу». И наконец, заявил: «...если сравнить Пастернака со свиньей, то свинья не сделает того, что он сделал», Потому что свинья «никогда не гадит там, где кушает». Хрущев этим МОвам демонстративно одобрительно аплодировал. Известие об этой речи поставило Пастернака на грань самоубий I I ва. Сравнительно недавно стало известно, что подлинным автором 04 корблений в адрес Пастернака был вовсе не комсомольский вождь, •лсам Хрущев, вызвавший к себе Семичастного накануне его выступления и продиктовавший и про паршивую овцу, и про свинью -по словам Семичастного, «типично хрущевский, нарочито грубый, бесцеремонный окрик». I [астернак на государственные оскорбления отозвался стихотворением, в котором написал, что он не в силах больше видеть в газетах фотографии этих «свиноподобных рож». Это был явный выпад против Хрущева, да вдобавок в том же стихотворении говорилось: Культ личности лишен величья, Но в силе - культ трескучих фраз, И культ мещанства и безличья, Быть может, вырос во сто раз. По это стихотворение тогда опубликовано не было, а в газете ¦•Правда» появились два вымученных покаянных письма Пастернака, I цс он сообщал о своем «добровольном отказе» от Нобелевской премии и признавал ошибки «Доктора Живаго». Помню, какое тяжелое впечатление произвели тогда эти письма, хотя и было попятно, что Писались они под давлением властей.
Между тем это давление на Пастернака все усиливалось. Хрущеву было мало его публичного унижения, он хотел окончательно поставить писателя на колени. Поводом для нового угрожающего хода властей стала публикация в газете «Дейли Мейл» перевода переданного Пастернаком английскому журналисту нового стихотворения «Нобелевская премия»: Я пропал, как зверь в загоне. Где-то воля, люди, свет, А за мною шум погони, Мне наружу ходу нет. Пастернака вызвали на допрос к Генеральному прокурору СССР, где угрожали ему арестом и расправой за «деятельность, сознательно и умышленно направленную во вред советскому обществу». Это квалифицировалось Генеральным прокурором как «особо опасное государственное преступление», за которое - по закону - можно было схлопотать и смертную казнь. Вряд ли Хрущев предполагал расстрелять Пастернака, но он считал возможным безжалостно и цинично запугивать 68-летнего поэта, не снисходя до того, чтобы отвечать на его письма. Эта невозможность наладить диалог с новым вождем особенно удручала Пастернака, возмущавшегося: «Ведь даже страшный и жестокий Сталин считал не ниже своего достоинства исполнять мои просьбы о заключенных и по своему почину вызывать меня по этому поводу к телефону». Из этого катастрофического ощущения абсолютной загнанности, с такой силой выраженного в стихотворении Пастернака «Нобелевская премия», выход был, в сущности, один - в смерть. Она пришла для Пастернака 30 мая 1960 года. Но даже его похороны 2 июня в подмосковном Переделкине превратились в еще одну политическую конфронтацию. Как записал писатель Вениамин Каверин: «Я прочел у Брюсова о похоронах Толстого, и меня поразило сходство их с похоронами Пастернака. Такое же ощущение полного разрыва между правительством и народом...» Валерий Брюсов в 1910 году констатировал, что царские власти, опасаясь антиправительственных демонстраций, сделали все возможное, чтобы лишить прощание с Толстым его национального значения. В Ясной Поляне за гробом Толстого шло несколько тысяч человек - по оценке Брюсова, «цифра ничтожнейшая». К могиле Пастернака, Пятьдесят лет спустя, собралось около двух тысяч человек, но в новых условиях это число казалось огромным, небывалым - ведь это была фактически первая массовая неофициальная траурная церемония за |сю советскую историю. Кончина Толстого была в свое время событием номер один для российской прессы, но на сей раз, кроме микроскопической заметки о смерти «члена Литфонда» Пастернака, в советскую печать не просочилось ничего. Зато сработала устная молва, и торжественная благоговей! 1ая толпа в Переделкине символизировала рождение обществен ного мнения и рудиментов гражданского общества в Советском Союзе. И нтеллигенция не побоялась ни агентов секретной полиции, ни и попранных корреспондентов: обе эти профессиональные группы вовсю шпечатлевали происходящее на фото- и кинопленку, каждая для своих целей, и в этом тоже была своя символика. Похороны Пастернака, как ¦)то было и с Толстым, превратились в медиашоу, но на сей раз произошло это - также впервые в советской истории - благодаря усилиям гаиадной стороны, выискивавшей и укрупнявшей малейшие признаки инакомыслия в устрашающем коммунистическом монолите. Как злобно отметил в 2002 году тот же Семичастный (к этому моменту уже давно председатель КГБ в отставке): «Мы имели дело с попыткой западных служб раскрутить у нас одного из первых диссидентов... семя проросло. Прошло несколько лет, и «эстафету» подхватили такие лауреаты Нобелевской премии, как Александр Солженицын, Андрей Сахаров, Иосиф Бродский...» В ЦК КПСС встревоженно регистрировали разведсообщения о том, что экземпляры «Доктора Живаго», изданного по-русски на Западе, «будут предлагаться советским туристам, различным специалистам и морякам, посещающим зарубежные страны, и будут контрабандным Путем ввозиться в Советский Союз по «существующим каналам». Когда заранее проинструктированные о подобных возможных «провокациях» члены советской делегации, приехавшие в 1959 году па прокоммунистический Всемирный фестиваль молодежи и студентов в Вене, как-то в панике обнаружили, что неизвестные «злоумышленники» буквально засыпали карманными книжками «Доктора Живаго» на русском языке салон автобуса, развозившего советских гостей по | ороду, то с облегчением услышали от сопровождавших их уже под наторевших в такого рода ситуациях сотрудников КГБ практический сонет: «Берите, читайте, по пи в коем случае не тащите домой».
S
лого и открытого антисоветчика вернуться из эмиграции в Советский Союз на постоянное жительство. Приехавший в Париж летом 1946 года как сталинский полуофициальный представитель Симонов прощупывал почву для этого в разговорах с 75-летним Буниным. Но Бунин со свойственными ему независимостью и непредсказуемостью выступил вскоре с резким антисоветским заявлением, и вопрос о возвращении нобелевского лауреата в Москву пришлось снять с повестки дня. Вот почему так встревожилось советское руководство, когда оно получило сведения о том, что в том же 1946 году на Нобелевскую премию был номинирован Борис Пастернак. Конечно, известия из Стокгольма могли быть и еще более угрожающими. К примеру, и до, и после войны в списке кандидатов появлялся эмигрантский философ Николай Бердяев. Присуждение премии во второй раз представителю эмигрантской русской культуры было бы воспринято в Москве как катастрофа. Но советским фаворитом был вовсе не Пастернак, а Шолохов. О номинации Шолохова триумфально поспешила сообщить «Литературная газета» в том же 1946 году. В отсутствие и покойного Горького, и умершего в 1945 году Алексея Толстого Шолохов рассматривался Сталиным как советский писатель номер один. К этому моменту кандидатура Пастернака, поэта герметичного, эллиптического, барочного, использующего сложную систему смелых разветвленных метафор, была для советского руководства неудобной, хотя в прошлом у Пастернака бывали периоды сближения с официальной линией. Еще в 20-е годы Пастернак написал высоко оцененные нарративные поэмы о революции «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт». Пастернак также одним из первых воспел в стихах и Ленина, и Сталина. Это были не конъюнктурные поделки, а великолепные, полноценные строки, с волнением читающиеся и сейчас, когда оценка этих двух лидеров сравнительно редко бывает позитивной. Не случайно большевистское светило Николай Бухарин в своем докладе на Первом съезде Союза писателей, созванном в 1934 году для того, чтобы объединить советскую литературу под сталинским патронатом, назвал Пастернака «одним из замечательнейших мастеров стиха в наше время, нанизавшим на нити своего творчества не только целую вереницу лирических жемчужин, но и давшим ряд глубокой искренности революционных вещей». На том же съезде, тщательно отрежиссированном самим Сталиным, Пастернака в Колонном зале посадили в президиум, рядом с Горьким, и он был избран для важного символического жеста - от имени всех советских писателей принять в дар от рабочей делегации большой портрет Сталина. По некоторым сведениям, Сталин в тот момент даже взвешивал возможность сделать Пастернака одним из руководителей Союза писателей. Пастернак встречался и беседовал и со Львом Троцким, и с Бухариным, и с другими коммунистическими лидерами, но особые, в высшей степени мифологизированные отношения он выстроил именно со Сталиным. До сих пор идут дебаты о том, встречался ли Пастернак со Сталиным, и если встречался, то сколько раз. Обширную вторичную литературу породил знаменитый телефонный звонок Сталина 11астернаку в связи с хлопотами последнего в защиту арестованного в 1934 году поэта Мандельштама. Как известно, Сталин тогда пошел навстречу Пастернаку (хотя в итоге это и не спасло Мандельштама от гибели). Пастернак заступался перед Сталиным и за других арестованных: мы знаем, в частности, о его письме вождю, после которого в 1935 году были освобождены из заключения муж Ахматовой Николай Пунин и ее сын Лев Гумилев. Сравнительно недавно появилась информация об обращении Пастернака к Сталину в связи с арестом сына знаменитого пианиста Феликса Блуменфельда; в ответ на это ходатайство Сталин вновь разговаривал с Пастернаком по телефону. В 1935 году Сталин включил Пастернака в состав посланной им на антифашистский конгресс в Париж писательской делегации тоже жест особого доверия со стороны вождя, весьма озабоченного международным престижем советской культуры. В 2000 году была опубликована стенограмма выступления Пастернака на дискуссии после печально известных статей «Правды» о «формализме» 1936 года с собственноручными пометами Сталина; из многочисленных подчеркиваний вождя можно сделать вывод, что необычно - по тем временам - независимые и резкие высказывания поэта (в частности, Пастернак тогда заявил, под смех и аплодисменты собравшихся: «...если обязательно орать в статьях, то нельзя ли орать на разные голоса? Тогда будет все-таки понятней, потому что когда орут на один голос - ничего не понятно. Может быть, можно вообще не орать •JTO тогда будет совсем замечательно...») были приняты во внимание Сталиным, когда вождь принял нелегкое для него решение закруглить погром «формалистов», в том числе и Шостаковича. Учитывая, что переусложненные поэзия и ранняя проза Пастернак;! вряд ли могли оказаться близкими литературным вкусам Сталина, ориентированным, как мы знаем, в основном (хотя и не исключительно вспомним о футуристе Маяковском) па русскую классику, JTO все были в высшей степени существенные знаки внимания вождя к личности поэта, что особенно удивительно, если принять во внимание
несомненную капризность и внешнюю «недисциплинированность», столь свойственные характеру Пастернака. Казалось бы, у Сталина, во главу угла всегда ставившего именно тотальное повиновение и предсказуемость, эти качества Пастернака должны были вызывать особое раздражение. Но получилось по-другому. Анна Ахматова не без иронии написала о Пастернаке: «Он награжден каким-то вечным детством». В этом определении и порицание, и восхищение. Возможно, и Сталина подсознательно, вопреки внешней установке на дисциплину, привлекала подобная подчеркнутая инфантильность поведения Пастернака, чья экзотическая внешность - смуглое лицо бедуина, горящие глаза, порывистость движений - так соответствовала традиционному представлению о поэте. Пастернак, сознательно культивировавший (в подражание своим кумирам - Скрябину и Блоку) такой имидж художника «не от мира сего» (хотя в быту он был, как известно, вполне практичным человеком, умевшим и похлопотать о гонорарах, и окучить картошку), вероятно, чувствовал, на какие клавиши ему следует нажимать в отношениях со Сталиным. Это отчетливо видно на примере письма Пастернака к Сталину, написанного в конце 1935 года, вскоре после того, как вождь, вопреки возникшим в тот период ожиданиям, провозгласил «лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи» не Пастернака, а Маяковского. Парадоксальным образом Пастернак за этот вердикт Сталина благодарит: «Последнее время меня, под влиянием Запада, страшно раздували, придавали преувеличенное значение (я даже от этого заболел): во мне стали подозревать серьезную художественную силу. Теперь, после того как Вы поставили Маяковского на первое место, с меня это подозрение снято, и я с легким сердцем могу жить и работать по-прежнему, в скромной тишине, с неожиданностями и таинственностями, без которых я бы не любил жизни». Со стороны Пастернака подобный эпистолярный ход был достаточно неожиданным и довольно смелым (а вдруг Сталин заподозрит «смирение паче гордыни» и осерчает?), но поэт в данном случае правильно вычислил психологию вождя, ценившего в людях скромность. О том, что Сталину письмо Пастернака понравилось, свидетельствует письменное указание вождя - отправить это обращение поэта в сталинский личный архив, куда препровождались только самые, по мнению хозяина, ценные и важные для истории документы. Вообще же это письмо Пастернака вождю выдержано в стиле ииюбленной кокетливой гимназистки, с сильнейшими эротическими обертонами. Приведем релевантные отрывки: «Меня мучит, что я in последовал тогда своему первому желанию... Или тут надо быть смелее и, недолго раздумывая, последовать первому побуждению?.. Я сперва написал Вам... повинуясь чему-то тайному, что, помимо i!CCM понятного и всеми разделяемого, привязывает меня к Вам». И в включение: «Именем этой таинственности горячо Вас любящий и преданный Вам Б. Пастернак». Столь же персональны и посвященные Сталину стихи Пастернака ••Мне по душе строптивый норов», впервые опубликованные в новогоднем номере правительственной газеты «Известия» за 1936 год, где Пастернак описывал вождя как «гения поступка». Сейчас легко упрекать Пастернака за эти стихи, но надо помнить о реальной ситуации тех лет. Тут дело вовсе не в сервилизме, который, в конце концов, тоже можно было бы как-то объяснить и извинить: ведь жизнь тогда слишком часто грозила, говоря словами того же Пастернака, «полной гибелью всерьез». Нет, подобного сервилизма сам Пастернак избегал нею свою жизнь. Речь идет о другом - о подлинной завороженности многих интеллектуалов (и в Советском Союзе, и на Западе) идеями активного действия, «поступка». Комментируя подобную завороженность, даже трезвомыслящая Индия Гинзбург проводила параллель с молодым Гегелем, который, увидев Наполеона, объявил, что в город въехал на белом коне абсолютный дух. По свидетельству Гинзбург, в том же «гегелевском» ключе - как «всемирно-исторического гения» - воспринимала Сталина и некоторая часть советской культурной элиты. Пастернак, в частности, сохранил подобное отношение к Сталину и после смерти вождя, о чем свидетельствует письмо поэта к Фадееву «н 14 марта 1953 года. В этом письме Пастернак воздает Сталину должное как одному из тех избранных, которые «проходят до копна мимо всех видов мелкой жалости по отдельным поводам к общей цели» - установлению нового социального порядка, в котором мировое зло «было бы немыслимо». Этот свойственный Пастернаку своеобразный романтический •куны личности» Сталина (как говорил соперник Пастернака и гонке II побеленкой Шолохов - «да, был культ, но была и личность») чрезвычайно затруднил эмоциональный контакт поэта с политикой Хрущева, I о» гавившего себе имя как раз разоблачением этого самого «культа ничности». Вдобавок прихотливая творческая эволюция Пастернака
вывела его на принципиально новую, неслыханную для советской реальности орбиту, на которой столкновение поэта с властью оказалось неизбежным. ^* -Пастернак давно уже подступался к прозе, а с конца 1945 года увлеченно, взахлеб трудился над эпическим романом о судьбах русской интеллигенции в XX веке «Доктор Живаго», законченным им через десять лет. Он с самого начала понимал, что роман этот «для текущей современной печати не предназначен». Пастернак имел в виду советскую цензуру, для которой широкое свободное - без оглядки на партийные установки - повествование о причинах и смысле русской революции и об ужасах Гражданской войны, насквозь пронизанное открыто христианской философией автора, каковым стал в итоге «Доктор Живаго», оказалось, конечно же, неприемлемым. Пастернак «Доктора Живаго» считал своим основным и лучшим произведением. В нем он старался достигнуть, если употребить его же собственные слова, «неслыханной простоты». Здесь для Пастернака идеалом был, без сомнения, Лев Толстой, в подражание которому Пастернак принижал значение своих ранних опусов. Иногда связь Пастернака с Толстым отрицают на том основании, что «Доктор Живаго»-де не реалистический роман в том смысле, в каком его понимал Толстой. Это, может быть, и так, но идеологическое влияние позднего Толстого на Пастернака несомненно. Отец Пастернака, известный художник, в 1898 году в личном контакте с Толстым иллюстрировал его «Воскресение». Свои портреты работы Леонида Пастернака сам Толстой считал наиболее удачными. В доме Пастернаков царил культ Толстого, оказавший на поэта глубокое влияние. Чтобы подчеркнуть свою связь с великим писателем, Пастернак в более поздние годы даже нафантазировал историю о том, как он четырехлетним ребенком увидел Толстого. (Над этой легендой мягко подшучивала Ахматова, сама мастерица создания схожих мифологем.) Вослед позднему Толстому Пастернак в «Докторе Живаго» стремился, отказавшись от ухищрений современного искусства, достичь действенности «по-новому понятой», как он сам выразился, христианской проповеди. В задачу Пастернака, несомненно, входило обновить отношение к христианству во второй половине XX века столь же приметным образом, как )то было сделано Толстым на рубеже XIX и XX веков. На Западе многие это заметили, и Чеслав Милош причислял «Доктора Живаго» к редким образцам подлинно христианской литературы. Уход Льва Толстого из Ясной Поляны в 1910 году и его драма-шческая смерть стояли перед глазами Пастернака как образец выходящего за рамки собственно культуры и становящегося аналогом искупительной жертвы подвига великой личности. При том, что 11лстернак, конечно же, не был фигурой, равной Толстому, и не об-мадал его положением и авторитетом ни в России, ни за ее пределами, mi предпринял достаточно смелый шаг, который можно рассматривать как параллель к поведению Толстого в его борьбе против цензурных ограничений в царской России. Пастернак не только написал независимое и заведомо неподцен-ivpnoe произведение, но и передал его, в обход официальных каналов, для публикации на Запад - поступок, надо сказать, потребовавший от него большего личного мужества, чем от Толстого в аналогичных Ситуациях. Ведь граф был надежно защищен - и своей всемирной I мной, и местом в социальной иерархии - от физических репрессий. Пастернак застрахованным от подобной угрозы себя чувствовать не мот: слишком многие его близкие знакомые были уничтожены ео-пстской властью, а в 1949 году его возлюбленную Ольгу Ивинскую (прообраз Лары из «Доктора Живаго») арестовали и отправили на ПЯТЬ лет в лагеря. На допросе следователь заявил Ивинской, что Пастернак «уже давно стал английским шпионом». Решение Пастернака передать «Доктора Живаго» за границу разом разрушило установленные государством рамки дозволенного поведения !шя советского писателя. Но конфронтация Пастернака с советскими властями стала громким международным скандалом в 1958 году, когда через год после выхода романа на Западе Пастернак был удостоен Нобелевской премии «за выдающиеся достижения как в современной лирической Поэзии, так и в области великой русской эпической традиции». Таким образом, Шведская академия недвусмысленно указала, что награждает Пастернака как достойного последователя Льва Толстого (июдпо вновь, как в случае с Буниным, исправляя свою давнюю несправедливость по отношению к автору «Войны и мира»). Упоминание о достоинствах Пастернака-поэта было в данном случае не более чем фиговым листком, и оно никого не обмануло. Когда-то царское правительство строило Толстому цензурные препоны, а Св. Синод о| пучил его от Церкви. Теперь советские власти срочно организовали in ключение Пастернака из Союза писателей. Па волне всемирного паблисити, сопровождавшего как публикацию "Доктора Живаго» на Западе, так и присуждение Пастернаку
Нобелевской премии, антипастернаковская акция вызвала возмущение интеллектуалов в демократических странах. Но советское руководство вряд ли могло поступить иначе. На награждение самой престижной мировой культурной премией сравнительно малоизвестного поэта (не сталинского лауреата), да еще и за так и не изданный в Советском Союзе роман, можно было отреагировать только как на открыто враждебный антисоветский жест, который один официальный оратор сравнил с «атомной литературной бомбой». Жару и перцу в свойственном ему стиле подбавил в антипастер-наковскую кампанию лично Хрущев. Его с Пастернаком, в отличие от Сталина, не связывало абсолютно ничего. Пастернак не обладал для него авторитетом ни Шолохова, ни Твардовского, ни даже какого-нибудь Александра Корнейчука, посредственного драматурга, но хрущевского фаворита. Разумеется, Хрущев не читал ни стихов Пастернака, ни тем более его романа, да и кто мог бы потребовать этого от сверхзанятого руководителя сверхдержавы?1 Хрущеву в качестве информации на стол положили, как это обыкновенно делается во всем мире, несколько машинописных страниц с избранными цитатами из «Доктора Живаго», призванными подтвердить антисоветскую тенденцию романа. Для Хрущева этого оказалось совершенно достаточно, тем более что сам по себе Пастернак и его произведение волновали коммунистического лидера очень мало. Хрущев хотел дать отпор очередной западной идеологической провокации, а заодно задать острастку отечественным писателям, для которых передача Пастернаком своего романа за рубеж и последовавшая награда могли показаться соблазнительным прецедентом. Государственный механизм подавления творческой личности был раскручен Хрущевым в деле Пастернака по накатанному сталинскому образцу: разносные статьи в «Правде» и других газетах; публикация там гневных откликов «простых советских трудящихся», которые, разумеется, тоже романа не читали; срочно организованные собрания 1 Сталин, быть может, и прочел бы «Доктора Живаго», как прочел он десятки других романов советских писателей (о чем имеются достоверные свидетельства). Но Сталин в этом смысле был скорее исключением. Как вспоминал Константин Симонов, неоднократно присутствовавший на обсуждении произведений, выдвинутых на Сталинскую премию, проходивших с участием вождя: «...все, что в какой-то мере было спорно и вызывало разногласия, он читал. И я всякий раз, присутствуя на лих заседаниях, убеждался в этом». КОЛ пег Пастернака, на которых даже хорошие поэты, вроде Владимира Солоухина, Леонида Мартынова и Бориса Слуцкого, были вынуж-Векы поносить уважаемого ими автора. Слуцкий, создавший в своих рубленых, нарочито прозаизированных стихах имидж мужествен ного Фронтовика и правдолюбца, так из-за своего антипастернаковского иыступления мучился, что позднее на этой почве рехнулся. 29 октября 1958 года на торжественном пленуме ЦК ВЛКСМ, по-i ВЯЩенном 40-летию комсомола, перед многочисленной аудиторией, IX пючавшей всех руководителей страны во главе с Хрущевым, с резкими нападками на Пастернака выступил глава комсомола Владимир « емичастный. Семичастный сначала обозвал Пастернака «паршивой овцой», обрадовавшей врагов Советского Союза «своим клевет ническим так называемым «произведением». Затем Семичастный (ставший в 1961 году начальником КГБ) добавил, что «этот человек I i·i и и плюнул в лицо народу». И наконец, заявил: «...если сравнить Пастернака со свиньей, то свинья не сделает того, что он сделал», Потому что свинья «никогда не гадит там, где кушает». Хрущев этим МОвам демонстративно одобрительно аплодировал. Известие об этой речи поставило Пастернака на грань самоубий I I ва. Сравнительно недавно стало известно, что подлинным автором 04 корблений в адрес Пастернака был вовсе не комсомольский вождь, •лсам Хрущев, вызвавший к себе Семичастного накануне его выступления и продиктовавший и про паршивую овцу, и про свинью -по словам Семичастного, «типично хрущевский, нарочито грубый, бесцеремонный окрик». I [астернак на государственные оскорбления отозвался стихотворением, в котором написал, что он не в силах больше видеть в газетах фотографии этих «свиноподобных рож». Это был явный выпад против Хрущева, да вдобавок в том же стихотворении говорилось: Культ личности лишен величья, Но в силе - культ трескучих фраз, И культ мещанства и безличья, Быть может, вырос во сто раз. По это стихотворение тогда опубликовано не было, а в газете ¦•Правда» появились два вымученных покаянных письма Пастернака, I цс он сообщал о своем «добровольном отказе» от Нобелевской премии и признавал ошибки «Доктора Живаго». Помню, какое тяжелое впечатление произвели тогда эти письма, хотя и было попятно, что Писались они под давлением властей.
Между тем это давление на Пастернака все усиливалось. Хрущеву было мало его публичного унижения, он хотел окончательно поставить писателя на колени. Поводом для нового угрожающего хода властей стала публикация в газете «Дейли Мейл» перевода переданного Пастернаком английскому журналисту нового стихотворения «Нобелевская премия»: Я пропал, как зверь в загоне. Где-то воля, люди, свет, А за мною шум погони, Мне наружу ходу нет. Пастернака вызвали на допрос к Генеральному прокурору СССР, где угрожали ему арестом и расправой за «деятельность, сознательно и умышленно направленную во вред советскому обществу». Это квалифицировалось Генеральным прокурором как «особо опасное государственное преступление», за которое - по закону - можно было схлопотать и смертную казнь. Вряд ли Хрущев предполагал расстрелять Пастернака, но он считал возможным безжалостно и цинично запугивать 68-летнего поэта, не снисходя до того, чтобы отвечать на его письма. Эта невозможность наладить диалог с новым вождем особенно удручала Пастернака, возмущавшегося: «Ведь даже страшный и жестокий Сталин считал не ниже своего достоинства исполнять мои просьбы о заключенных и по своему почину вызывать меня по этому поводу к телефону». Из этого катастрофического ощущения абсолютной загнанности, с такой силой выраженного в стихотворении Пастернака «Нобелевская премия», выход был, в сущности, один - в смерть. Она пришла для Пастернака 30 мая 1960 года. Но даже его похороны 2 июня в подмосковном Переделкине превратились в еще одну политическую конфронтацию. Как записал писатель Вениамин Каверин: «Я прочел у Брюсова о похоронах Толстого, и меня поразило сходство их с похоронами Пастернака. Такое же ощущение полного разрыва между правительством и народом...» Валерий Брюсов в 1910 году констатировал, что царские власти, опасаясь антиправительственных демонстраций, сделали все возможное, чтобы лишить прощание с Толстым его национального значения. В Ясной Поляне за гробом Толстого шло несколько тысяч человек - по оценке Брюсова, «цифра ничтожнейшая». К могиле Пастернака, Пятьдесят лет спустя, собралось около двух тысяч человек, но в новых условиях это число казалось огромным, небывалым - ведь это была фактически первая массовая неофициальная траурная церемония за |сю советскую историю. Кончина Толстого была в свое время событием номер один для российской прессы, но на сей раз, кроме микроскопической заметки о смерти «члена Литфонда» Пастернака, в советскую печать не просочилось ничего. Зато сработала устная молва, и торжественная благоговей! 1ая толпа в Переделкине символизировала рождение обществен ного мнения и рудиментов гражданского общества в Советском Союзе. И нтеллигенция не побоялась ни агентов секретной полиции, ни и попранных корреспондентов: обе эти профессиональные группы вовсю шпечатлевали происходящее на фото- и кинопленку, каждая для своих целей, и в этом тоже была своя символика. Похороны Пастернака, как ¦)то было и с Толстым, превратились в медиашоу, но на сей раз произошло это - также впервые в советской истории - благодаря усилиям гаиадной стороны, выискивавшей и укрупнявшей малейшие признаки инакомыслия в устрашающем коммунистическом монолите. Как злобно отметил в 2002 году тот же Семичастный (к этому моменту уже давно председатель КГБ в отставке): «Мы имели дело с попыткой западных служб раскрутить у нас одного из первых диссидентов... семя проросло. Прошло несколько лет, и «эстафету» подхватили такие лауреаты Нобелевской премии, как Александр Солженицын, Андрей Сахаров, Иосиф Бродский...» В ЦК КПСС встревоженно регистрировали разведсообщения о том, что экземпляры «Доктора Живаго», изданного по-русски на Западе, «будут предлагаться советским туристам, различным специалистам и морякам, посещающим зарубежные страны, и будут контрабандным Путем ввозиться в Советский Союз по «существующим каналам». Когда заранее проинструктированные о подобных возможных «провокациях» члены советской делегации, приехавшие в 1959 году па прокоммунистический Всемирный фестиваль молодежи и студентов в Вене, как-то в панике обнаружили, что неизвестные «злоумышленники» буквально засыпали карманными книжками «Доктора Живаго» на русском языке салон автобуса, развозившего советских гостей по | ороду, то с облегчением услышали от сопровождавших их уже под наторевших в такого рода ситуациях сотрудников КГБ практический сонет: «Берите, читайте, по пи в коем случае не тащите домой».