лепетавший с загоревшимися глазами: «Да, непременно, непременно это надо сделать и надо сделать сейчас же». Бенуа, относившийся, надо сказать, к Розанову и его причудам с превеликой симпатией, тут тем не менее заподозрил писателя в «порочном любопытстве»: ведь Розанов, без сомнения, собрался омывать белые и стройные ноги присутствовавшей там весьма соблазнительной Гиппиус, а что произошло бы дальше, предвидеть никто не мог. Перепуганный Бенуа, в воображении которого промелькнул призрак какого-то возможного «свального греха», остудил религиозный экстаз присутствовавших, за что Розанов долго ему потом пенял: дескать, критик своим скептицизмом спугнул близкое наитие свыше. Как вспоминал Бенуа, он и мыслящие люди его круга «были в те ГОДЫ мучительно заинтересованы загадкой бытия и искали разгадку ее в религии...». Для обсуждения этих проблем решено было создать специальное общество, названное «Религиозно-философские собрания», открывшееся в Петербурге в ноябре 1901 года в помещении Императорского Географического общества на Театральной улице - как раз напротив знаменитого балетного училища. Для России, где традиция регулярных публичных религиозных дебатов с участием интеллигенции практически не существовала, начинание это было неслыханным. Сначала нужно было испросить разрешение у Св. Синода, всего за девять месяцев до того отлучившего от Церкви Льва Толстого - как раз за пропаганду еретических с точки зрения ортодоксального православия взглядов. Тут сошлись два важных обстоятельства. Интеллектуалам хотелось отринуть путы господствовавшего в русском образованном обществе еще с 60-х годов XIX века позитивизма. А церковные иерархи стреми-ЛИСЬ показать, что и они заинтересованы в диалоге с интеллигенцией. Св. Синод дал «добро» (хотя впоследствии его отношения с неофитами оказались весьма напряженными). Затем делегация интеллектуалов - основателей общества - отправилась за благословением к петербургскому митрополиту Антонию в Александро-Невскую лавру. На Бенуа, не без юмора описавшего эту поездку, наибольшее впечатление произвели белый клобук с бриллиантовым крестом величественного, по ласкового митрополита и поданный гостям превосходный чай в тяжелых граненых стаканах с вкуснейшими сдобными кренделями. Позабавило художественного критика то обстоятельство, что в делегацию, кроме православной четы Мережковских, входили также два еврея (Минский и художник Лев Бакст) и, как не без сарказма выразился католик Бенуа, один «определенно жидовствующий» - Розанов. Немудрено, что среди членов делегации разгорелись дебаты, подходить или не подходить к митрополиту под благословение, а если подходить, то целовать ли руку иерея. Это воспоминание активного участника русского религиозного возрождения начала века весьма показательно. Оно свидетельствует о необычайной широте спектра этого движения, о чем сейчас забывают, иногда сознательно, пытаясь выпятить в нем фундаменталистские черты. А между тем это религиозное возрождение, сыгравшее в русской культуре XX века столь исключительную роль, включало в себя и архаистов, и новаторов - «всякой твари по паре»: от религиозных фанатиков до антиклерикалов («богостроитель» Максим Горький, композиторы Николай Римский-Корсаков и Сергей Танеев, поэт Сергей Есенин), от монархистов и черносотенцев до большевиков (тоже «богостроительствовавшие» Анатолий Луначарский и Александр Богданов), от художников-реалистов до зачинателя абстрактной живописи Василия Кандинского и от убежден hi.ix гомофобов до открытых гомосексуалистов, вроде поэтов Михаила Кузмина и Николая Клюева. Одними из первых идеи религиозного возрождения подхватили талантливые живописцы - Виктор Васнецов и Михаил Нестеров (признаваемый ныне некоторыми националистами чуть ли не лучшим русским художником XX века, Нестеров дожил до получения в 1941 году Сталинской премии), которые еще в конце XIX века начали расписывать дивными фресками стены монастырей и церквей. Показательно, что этим же занимался и Михаил Врубель - самая интересная личность русского арт-символизма, на Западе до сих пор недооцененная, но у себя на родине ставшая знаковой фигурой )ПОХИ.Врубель, поляк по происхождению, но с примесью русской, немецкой, датской и татарской кровей, которого иногда называют русским Сезанном (с темпераментом Ban Гога, добавлю я), примечателен своим дуализмом. Начав с создания иконостаса, он кончил огромным
 
   загадочным полотном «Демон поверженный» (1902) - кульминацией почти двадцатилетней одержимости этой темой. Демонизм в ницшеанской интерпретации был очень моден среди русских символистов. Врубель уже своего пророка Моисея (фрески Кирилловской церкви в Киеве) наделяет странно вызывающим взглядом, столь характерным впоследствии для его монументальных и гордых демонов. Сам художник полагал, что изображаемые им демоны духи не столько злобные, сколько страдающие и скорбные, неизменно соединяющие в себе мужские и женские черты. У врубелевского поверженного Демона, распростертого посреди фантастического горного пейзажа, тоже женское тело, длинное и изломанное, с закинутыми за голову тонкими руками, и женский взгляд - обиженный, почти капризный, но одновременно властный и притягивающий. Исследователи выяснили, что для 28-летнего Врубеля одно и то же женское лицо послужило прообразом и для иконы Богоматери с младенцем, и для первых страшных набросков образа Демона. Эта разрывавшая сознание художника философская и художественная антиномия (и, без сомнения, также и дурная наследственность) привела Врубеля в 1902 году в психиатрическую лечебницу, где он и умер в 1910 году 54 лет от роду, совершенно ослепшим. Художник Сергей Судейкин оставил описание визита к Врубелю В клинику: маленькая фигурка, ярко-розовое лицо со страшными голубыми белками глаз, с синевой также под глазами и вокруг губ. Эти краски символизировали для Судейкина «застывшее безумие», но Врубель поразил его тем, что начал декламировать наизусть «Илиаду» по-гречески, Вергилия на латыни, «Фауста» по-немецки, «Гамлета» по-английски и Данте по-итальянски, сопровождая свое чтение комментариями по-французски. В комнате Врубеля Судейкин увидел картон с головой Демона - этот образ продолжал преследовать художника. В 1906 году Судейкин побывал на устроенной Сергеем Дягилевым В парижском Осеннем салоне выставке русских художников, начинавшейся русскими иконами и заканчивавшейся Врубелем. В зале Врубеля среди прочих его работ было выставлено грандиозное - 15 аршин высоты и 20 аршин ширины - панно «Микула Селянинович», изображавшее легендарного русского богатыря. В 1896 году панно это, будучи в эскизе одобрено самим императором Николаем II, оказалось на Всероссийской промышленной художественной выставке в Нижнем Новгороде. Выполненный в непривычной модернистской манере, -Микула Селянинович» Врубеля вызвал скандал и среди публики, п в прессе (в частности, эту работу ожесточенно атаковал молодой репортер Максим Горький). По настоянию Академии художеств произведение Врубеля выбросили из официального павильона. То был один из самых громких российских художественно-политических инцидентов в преддверии XX века. Для дягилевской выставки в Париже Судейкин и тонкий художпик-символист Павел Кузнецов, оба там представленные, отреставрировали облупившееся за прошедшие годы (оно лежало на складе, сложенное как одеяло) панно Врубеля. Вместе со своим приятелем, художником-футуристом Михаилом Ларионовым, Судейкин ежедневно бродил по Осеннему салону, неизменно встречая в зале, отведенном под работы Врубеля, коренастого человечка, часами простаивавшего перед «Микулой Селяниновичем». Это был молодой Пикассо. То был, вероятно, единственный случай, когда вкусы наиавангарднейшего испанского художника и весьма консервативного русского монарха совпали. На похоронах Врубеля 3 апреля 1910 года в Петербурге единственную речь над открытой могилой сказал Александр Блок - самый известный на Западе из русских поэтов-символистов и, быть может, наиболее универсально популярный и высоко ценимый в России поэт XX века. С видом «суровым, замкнутым, опаленным» (по описанию его друга и соперника Андрея Белого), 29-летний Блок, не меняя выражения своего аполлонического лица-маски, глухим, монотонным голосом ронял безнадежные слова о том, что ночь берет верх и на картинах Врубеля, и в жизни, ибо «побеждает in, что темнее». Блока в молчании слушал собравшийся на похороны Врубеля иве i художественной жизни той эпохи: Бенуа, Бакст и Дягилев, Валентин Серов, Николай Рерих, Борис Кустодиев, Мстислав Добужинский, Кузьма Петров-Водкин. Догадывались ли они, что, скорбя по Врубелю, Влок также метафорически оплакивал поражение революции 1905 года? Через пять дней Блок расшифровал свой намек в публичном докладе: «Мы пережили безумие иных миров, преждевременно потребовав чуда; то же произошло ведь и с народной душой: она прежде срока потребовала чуда, и ее испепелили лиловые миры революции». Как и искусство Врубеля, поэзия Блока антиномична: в пей сошлись высокое и низкое, светлое и темное, алтарь и кабак, Вогоматерь и героиня одного из самых популярных стихотворении
 
   Блока «Незнакомка» - проститутка, медленно проходящая в трак-тире меж пьяниц «с глазами кроликов». Борис Эйхенбаум в речи на вечере памяти Блока в 1921 году сказал: «Рыцарь Прекрасной Дам 1.1 - Гамлет, размышляющий о небытии, - безумный прожигатель жизни, пригвожденный к трактирной стойке и отдавшийся цыганским чарам, - мрачный пророк хаоса и смерти - все это было для нас последовательным, логическим развитием одной трагедии, а сам Блок - ее героем». Блок раньше других - раньше Льва Толстого или Горького - был осознан русской наукой о литературе (в первую очередь «формалистами» - Эйхенбаумом и Юрием Тыняновым) как создатель своего имиджа, биографического мифа. Тынянов объяснял «феномен Блока» так: «...когда говорят о его поэзии, почти всегда за поэзией невольно подставляют человеческое лицо - и все полюбили лицо, а не искусство». Это правда. Поражает созданный Блоком (в его письмах, дневниках, записных книжках) образ мученика искусства, сжигающего себя на костре жизни во имя торжества высших культурных ценностей. И неважно, что реальный Блок в воспоминаниях современников предстает алкоголиком, развратником, искалечившим судьбу своей жены, мизогинистом, антисемитом (Зинаида Гиппиус, разделявшая, кстати, с Блоком его юдофобские убеждения, именовала его «исключительно ярым антисемитом» и зафиксировала в своих дневниках желание Блока «всех жидов перевешать»). И однако всем этим свидетельствам не удалось поколебать легенды о Блоке - такова была сила и устойчивость составлявших ее элементов: строгость и значительность внешнего облика Блока, идеально совпадавшего с представлениями о том, как должен выглядеть и вести себя «поэт»; неподдельный трагизм, искренность и напевность его стихов; символически безвременная смерть. Не добились подрыва имиджа Блока и атаки его литературных врагов - в частности, завистливая пародия на Блока в романе Алексея Толстого «Хождение по мукам», где он выведен как знаменитый поэт-си м вол ист Алексей Бессонов, дующий винище стаканами, соблазняющий женщин направо и налево и вещающий о судьбах России, хотя страну эту он знает «только по книгам и картинкам». Тынянов первым поставил «литературную личность» Блока в исторический мифообразующий ряд, начавшийся с Пушкина и JIi.uaТолстого и продолженный Владимиром Маяковским и Сергеем Весниным, для которых «миф Блока» был, конечно, образцом. (Мы теперь можем дополнить этот ряд именами Липы Ахматовой, Бориса Пастернака, Иосифа Бродского...) Сам же Блок ориентировался в первую очередь на Толстого, но также и на Врубеля (легенда о художнике как «сакральном безумце»). Крыло врубелевского Демона зловеще и ослепительно сверкнуло также в творчестве и посмертной легенде другого знаменитого ницшеанца и оккультиста той эпохи - композитора Александра Скрябина (1872-1915). Сейчас трудно себе даже вообразить разброс критических отзывов, вызванных музыкой Скрябина, - от недоумения, раздражения и злобы до восторженного, самозабвенного преклонения, схожего с культом Блока. Особенно полюбился Скрябин русским символистам - Андрею Белому, Вячеславу Иванову, а затем и более молодым поэтам - Борису Пастернаку, Осипу Мандельштаму, который провозгласил: «В роковые часы очищения и бури мы вознесли над собой Скрябина, чье солнце-сердце горит над нами...» Многие ведущие русские символисты, вслед за немецкими ро мантиками (Фридрих Шиллер) и Достоевским, верили в великую преобразующую силу искусства. «Из искусства, - говорил визионер и мистик Белый, автор романа «Петербург», таким строгим ценителем, как Владимир Набоков, относимого, наряду с произведениями Пруста, Джойса и Кафки, к шедеврам мировой прозы XX века, выйдет новая жизнь и спасение человечества». Но Скрябин не просто рассуждал о возможности слияния ис кусства с этикой и религией: он пытался претворить эти утопиче ские романтико-символистские идеи в жизнь. В реальной жизни маленький, подвижный франт с аккуратно подстриженной бородкой и лихо торчащими вверх усами, Скрябин - будучи предел ьм со липсистом - уверовал в то, что он - религиозный пророк («теург-, на символистском жаргоне). От юношеского «ропота на судьбу и на Бога» (как это признавал сам композитор) он проделал путь к самообожествлению и связанной с этим идее самопожертвования, не переставая, впрочем, заигрывать с ницшеанским демонизмом («Сатана - это дрожжи Вселенной»). Отсюда - демонические мотивы в некоторых лучших фортепианных произведениях Скрябина, вроде его «Poeme satanique» (1903) или Девятой сонаты (1913), о которой автор говорил как о «черной мессе». Опусы Скрябина - экзальтированная, пряная, затягивающая му-ii.iка. схожая с инфернальными полотнами Врубеля и дурманящими
 
   стихами Блока. Кульминацией флирта с оккультом стал новаторский екряГжнский «Прометей» («Поэма огня», 1910), ошеломляющее сочинение для большого симфонического оркестра и фортепиано с органом, хором и специальной световой клавиатурой. Музыкальная символика этого в художественном отношении революционного опуса многим обязана «Тайной доктрине» (1888), программному труду теософского лидера Елены Петровны Блаватской, трактовавшей мифологического Прометея как одного из теософских героев, титана богоборчества. Рассуждения Блаватской, которой Люцифер представлялся «носителем света» (Lux + fero), видимо, подтолкнули Скрябина к введению в партитуру «Прометея» партии Luce (света): во время исполнения музыки в зале, согласно предписаниям композитора, должны были возникать разноцветные движущиеся «огненные столбы». Со сделанной по заказу автора оранжевой («пламенной») обложки партитуры «Прометея», изданной в 1911 году фанатом композитора дирижером Сергеем Кусевицким, на нас смотрит андрогинное изображение Демона-Люцифера (вспомним об андрогинной природе врубелевского Демона; об андрогинности «маски» Блока в свое время тоже много говорили). При этом Скрябин интенсивно размышлял над созданием и последующим исполнением грандиозной «Мистерии» - некоего апокалиптического действа, реализация которого, по замыслу автора, должна была привести к «концу мира», когда материальное начало погибнет, а восторжествует дух: Второе Пришествие, вызванное силой преображенного Скрябиным искусства. Литераторам-символистам Андрею Белому и Вячеславу Иванову оставалось только впадать в ажитацию, наблюдая, как выдвинутые ими весьма абстрактные идеи подобной «Мистерии» у Скрябина начинают приобретать хотя и смутно, но все же видимые очертания: композитор уже обсуждал, как в Индии на берегу озера будет построен специальный храм - центр небывалого ритуала, в который будет вовлечено все человечество; уже искали деньги на строительство этого храма; уже подбирался подходящий участок земли... Все оборвалось весной 1915 года - у невероятного «чистюли» (как он сам себя называл) Скрябина вскочил карбункул на верхней губе, вызвавший заражение крови и внезапную смерть в возрасте 43 лет. От «М истерии» остались лишь сорок страниц черновых набросков для т«1 к называемого «Предварительного действия» - некоего вступления, подступа... Из этих эскизов пытались потом сделать законченное сочинские, даже исполняли и записывали его, но чаемого мистического эффекта оно, уиы, пока что так и не произвело. «Случай Скрябина» был, конечно, уникальным, но и в чем-то типическим, встроенным в новую спиритуальную тенденцию русской культуры той эпохи. Уникальность заключалась в стремительности излета Скрябина, который изумленные современники сравнивали с восходящей прямой, и в небывалой для России экзальтированности психологического и творческого облика композитора. Но и других крупных композиторов притягивали религиозные темы. В том же 1915 году, когда умер Скрябин, впервые прозвучали кантата Сергея Танеева «По прочтении Псалма», кантата Александра Гречанинова «Хвалите Бога» и «Всенощное бдение» Сергея Рахманинова. В 1916 году с большим резонансом сыграли монументальный реквием «Братское поминовение» Александра Кастальского, директора Синодального училища и регента Синодального хора, тонкого знатока старинного знаменного распева, лидера так называемого «Нового направления» в русской духовной музыке, стремившегося к ее очищению и одновременно демократизации. Сочинения эти на фоне поздних опусов Скрябина (и учитывая, что уже взорвалась «Весна священная» Игоря Стравинского) выглядят весьма консервативно, хотя их архаизм очень разный. Любопытно также, что в то время как Гречанинов был, без сомнения, человеком религиозным (хотя и политическим радикалом, написавшим в репо люционном 1905 году «Похоронный марш» памяти большевистского лидера Баумана), церковность Рахманинова никогда не была централ!, пой для его миросозерцания, а уж Танеев и вовсе являлся открытым агностиком и антиклерикалом. (Кастальский - особый случай: начав с верноподданного подношения в 1902 году своих духовных сомине пий Николаю II, он окончил свой путь в 1926 году членом фракции Красной профессуры в Московской консерватории, автором ОПУСОВ о Ленине и Красной Армии на слова коммунистических придворных поэтов Демьяна Бедного и Александра Безыменского, а также офи циально одобренной аранжировки «Интернационала», служившей до 1944 года Гимном Советского Союза.) Но всех этих замечательных композиторов увлекла за собой мощная волна русского религиозною ренессанса. Как и Танеев (глава московской композиторской школы), патриарх петербургской композиторской школы Римский-Корсаков был атеистом и антиклерикалом, что не мешало ему, будучи одним из руководителей Придворной капеллы, участвовать в ортодоксальной
 
   аранжировке традиционного Всенощного бдения. Реакция Римского-Корсакова на мистические планы Скрябина в связи с его «Мистерией» была саркастической: «Уж не сходит ли он с ума на почве религиозно-эротического помешательства?» Самому Римскому-Корсакову такое помешательство явно не грозило. В гигантских вздымающихся волнах музыки Скрябина не раз усматривали эротическую подкладку, которой опусам Римского-Корсакова, по мнению некоторых критиков, как раз и недоставало. (Скрябин, как известно, был весьма любвеобилен, вроде Блока. 11апротив, единственное известное нам увлечение женатого Римского-Корсакова - его роман с супругой художника Врубеля, знаменитой певицей Надеждой Забелой - осталось, по всей вероятности, вполне платоническим.) 11оказателен отзыв критика Евгения Петровского (кстати, давшего Римскому-Корсакову идею для его антимонархической оперы «Кащей бессмертный») на премьеру нового оперного произведения своего кумира, «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии», в Петербурге в 1907 году. Рецензенту показалось, что Римский-Корсаков, взяв за основу оперы религиозную легенду о чудесном спасении Китежа от татарского нашествия (город, согласно преданию, ушел под воду, а его обитатели вознеслись в рай), в своей музыке выразил не «вознесение души вверх», а «мерный крестный ход вокруг и около церкви». Другой обозреватель согласился: «Это хождение «вокруг», а не «вверх» характерно, в сущности, для всего «Китежа». Эта фрейдистская по своим обертонам критика не попадала в цель: строгая сдержанность «Китежа» была одним из главных достоинств этой оперы. Анна Андреевна Ахматова говорила мне, что ценит «Китеж» выше вагнеровского «Парсифаля» именно из-за чистоты и целомудрия выраженного в опере Римского-Корсакова религиозного чувства. Тихая духовность «Китежа» была также исключительно важна для молодого Сергея Дягилева. О Дягилеве, создавшем модель художественного антрепренера высоколобой культуры для XX-XXI веков, существует представление как об убежденном западнике и космополите. Ого заблуждение: Дягилев всю жизнь оставался завзятым, а по утверждению Ьенуа, даже «фанатическим» русским националистом, но в последние свои годы научился, из прагматических соображений, маскировать эти чувства. Вообще в характере Дягилева, этого Растиньяка из русской провинции (в Петербург из Перми он явился розовощеким, красногубым здоровяком-оптимистом), поражает и даже умиляет сочетание искренней и, в общем, бескорыстной влюбленности в искусство с неким даже обаятельным оппортунизмом, в котором он и сам в молодости охотно признавался. Это можно проследить по его отношениям с Римским-Корсаковым, у которого Дягилев, по его собственным уверениям, брал уроки композиции (это, вероятно, легенда). Но Дягилев действительно показал в 1894 году строгому мэтру свои композиторские опыты, и тот назвал их «более чем вздорными». Взбешенный 22-летний Дягилев заявил Римскому-Корсакову: «Будущее покажет, кого из нас двоих история будет считать более великим!» - и гордо удалился, громко хлопнув дверью. Впрочем, это не помешало Дягилеву, в 1907 году собиравшему мощный русский музыкальный десант для участия в замысленных им в Париже легендарных ныне Русских исторических концертах, обратиться с настоятельной просьбой о поддержке и участии к тому же Римскому-Корсакову, которого он теперь именовал «любимым и дорогим учителем». Римскому-Корсакову ужас как не хотелось ехать к «этим фельетонным французам», которые «ничего не понимают», но Дягилев был великим мастером психологического выворачивания рук - он, как вспоминал свидетель, «и льстил, завораживая похвалами, и обиженно корил, и вскипал, бурно жестикулируя и бегая по комнате». Так что в конце концов суровый композитор, написав Дягилеву: «Ехать так ехать, - сказал попугай, когда кошка тащила его из клетки», - все же отправился в Париж, где его, как и других русских композиторов и исполнителей, вытащенных туда настырным импресарио - Александра Глазунова, Рахманинова, Скрябина, Шаляпина, - ожидал беспрецедентный успех (несмотря на пугающие слухи, будто на концертах видели «террористов с бомбами»). Еще в 1897 году Дягилев в письме к Бенуа очертил свои амбиции -«выхолить русскую живопись, вычистить ее и, главное, поднести ее 5а 1 [аду, возвеличить ее на Западе...». В области живописи эту програм му Дягилеву в полном объеме реализовать не удалось, но ровно десять лет спустя он начал осуществлять ее в сфере музыки (а позднее - балета). И тут дела пошли, как известно, несравненно успешней. Организация Русских исторических концертов 1907 года (числом пять) обошлась в огромную сумму - 180 000 франков, поступившую,