Страница:
В Советском Союзе «Доктор Живаго» был впервые опубликован во времена горбачевской «гласности» в 1988 году в журнале «Новый мир» двухмиллионным тиражом и породил целую промышленность исследовательских текстов, но в массовом сознании корней пока что не пустил, хотя в свое время задумывался Пастернаком как произведение «доходчивое», которое будет проглатываться взахлеб любым, а не только подготовленным читателем. В одном опросе за другим русская публика величайшим русским романом XX века называет не «Доктора Живаго», а «Мастера и Маргариту» Булгакова или «Тихий Дон» Шолохова. В 1965 году, через семь лет после «Доктора Живаго», и шолоховский «Тихий Дон» был наконец увенчан Нобелевской премией. Этому предшествовали многолетние политические маневры. Впервые на эту премию Шолохов был номинирован в 1947 году, но тогда Нобелевский комитет отвел его кандидатуру, указав, что хотя «Тихий Дон» и обладает «сочностью и народной красочностью», но роман этот все же неровен и следует подождать публикации заявленного Шолоховым его произведения о войне «Они сражались за Родину» (как известно, так и оставшегося незаконченным). Советское руководство, чьим фаворитом Шолохов являлся и при Сталине, и при Хрущеве, продолжало упорно лоббировать этого писателя. Сам Шолохов тоже сделал умный ход по укреплению своей репутации в глазах Нобелевского комитета. Приехав в 1959 году во Францию, он там еще раз выказал независимость своего характера, продемонстрированную им в свое время в отношениях со Сталиным, в интервью французским газетам хотя и отозвавшись о «Докторе Живаго» как о «неотделанном, бесформенном» произведении (мнение, разделявшееся, среди прочих, также Ахматовой и Набоковым), но высказавшись тем не менее за публикацию романа Пастернака в Советском Союзе. (Это по тем временам неортодоксальное заявление Шолохова вызвало в кремлевских кулуарах почти апоплексическую реакцию как «противоречащее нашим интересам».) Когда в октябре 1965 года 60-летний Шолохов, охотившийся тогда в приуральской глухомани, получил известие о присуждении ему Нобелевской премии, первый телефонный звонок его был не домой, а в Москву, в ЦК КПСС: испросить разрешение на принятие этой награды. И только получив официальную санкцию, Шолохов смог отправить телеграмму в Стокгольм о том, что приедет на церемонию награждения. В архиве ЦК сохранился специальный меморандум о том, чтобы выдать Шолохову субсидию в размере трех тысяч долларов на покупку фрака и на «экипировку сопровождающих его лиц», с последующим возвратом долга из Нобелевской премии. Трудно вообразить себе другого многолетнего русского претсн- ¦па па Нобелевку, изысканного, сдержанного и гордого Владимира I liil)OKoiia, в подобной унизительной ситуации. Но по-аристократически Щепетильный Набоков, которого в 1960-е годы многие на Западе, где • ¦и ..кил, называли крупнейшим современным писателем, так никогда н не был удостоен этой высшей литературной акколады, разделив ¦\ цьбу Чехова, Пруста, Джойса, Кафки и Платонова, среди прочих. Члены Шведской академии наиболее знаменитый опус Набокова - |ГО опубликованный в 1958 году роман «Лолита» о запретной любви ¦Ш Нетнего профессора Гумберта Гумберта к 12-летней «нимфетке» inn слово - изобретение Набокова) - долгие годы третировали как Чересчур скандальный. Набокова, несмотря на его внешне ирониче ское отношение к славе, это глубоко задевало. Сам он несомненно по ищионировал себя как наиболее инновационного русского про Пика после Андрея Белого и постоянно занимался нарративными (Кспериментами, сочетая внимание к точным, иногда гротескным к гилям с подчеркнуто фантасмагорической и пародийной формой. Увлечение Набокова сюрреализмом нарастало постепенно, от его русскоязычного романа «Дар» (1937-1938) (по мнению некоторых, Вучшего его произведения), скандализовавшего эмигрантскую общину ¦коим несдержанным издевательством над либеральной иконой XIX | I л Николаем Чернышевским, до поздних экстравагантных англоя- н.гшых опусов «Бледный огонь» и «Ада». И все это время Набоков примерялся к Нобелевке. Западные биографы Набокова склонны недооценивать символический вес Нобелевской премии для русского эмигранта, каковым I l.iooKoi! являлся. То, что первым русским нобелиатом в 1933 году стал ¦обрат-эмигрант Бунин (с ним Набокова связывали достаточно слож ные отношения, в которых Бунин играл роль мэтра, а Набоков - его блестящею младшего коллеги), должно было подбодрить Набокова, |бо демонстрировало привлекательность стилистически отточенной Прозы в глазах международных литературных арбитров. И Ленин, и Сталин были хорошо осведомлены об отце Набокова, им и Юм дореволюционном политике либерального толка (он был убит п Ьсрлине в 1921 году экстремистом-монархистом). Имя Набокова-МЛидшего в 1923 году попало в составленный для Ленина и других чипов Политбюро «Секретный бюллетень» советской цензуры в со провождении исчерпывающей характеристики: «К Соввлаети относится Враждебно». С тех пор издаваемые на Западе произведения Набокова
неизменно включались в советские проскрипционные списки, впрочем, как и подавляющее большинство русской эмигрантской литературы. Но московские вожди вряд ли когда-либо обращали на Набокова особое внимание. Соответственно - его замалчивала и советская пресса. Набоков открытую враждебность к советскому режиму пронес через всю свою жизнь, она отражалась и в его творчестве, и в преподавательской деятельности в Корнельском университете. Именно эта неизменная (в отличие от некоторых других видных эмигрантов, вроде Рахманинова или Бунина) враждебность стала одной из причин, помешавших Набокову принять «Доктора Живаго» Пастернака: ведь там большевистская революция во главе с Лениным изображалась как исторически легитимное явление - позиция, для Набокова неприемлемая. Известно резко отрицательное отношение Набокова к литературному качеству «Доктора Живаго»: он считал это произведение «мусорной, мелодраматической, фальшивой и неумелой» книгой. Набоков, начинавший в свое время как поэт и продолжавший и позднее писать стихи (грациозные, но, по суровой оценке Иосифа Бродского, «второсортные»), о чуждой ему взрывной поэзии Пастернака безжалостно отзывался еще в 1927 году: «Стих у него выпуклый, зобастый, таращащий глаза: словно его муза страдает базедовой болезнью... Синтаксис у него какой-то развратный». То есть раннего Пастернака Набоков отвергал за излишний, по его мнению, авангардизм, а позднего, напротив, за примитивизм. Обращенное к Сталину одическое стихотворение Пастернака, опубликованное в газете «Известия» в 1936 году, видная роль поэта на Первом съезде советских писателей в 1934 году и последующее его появление в Париже на просоветском Международном писательском конгрессе вряд ли могли расположить к Пастернаку антикоммуниста Набокова. В этом корни распространявшейся им приватно безумной теории Набокова о том, что скандал вокруг публикации «Доктора Живаго» на Западе был с самого начала советским заговором, специально организованным с единственной целью: обеспечить роману Пастернака коммерческий успех, а заработанную на этом валюту использовать для финансирования коммунистической пропаганды за рубежом. Идеологические и стилистические несогласия Набокова с Пастернаком усугублялись его личной неприязнью к поэту. Интересно, что Пастернак об этом знал или догадывался: еще в 1956 году он сказал посетителю из Великобритании о том, что Набоков ему завидует. Те исследователи, которые саму возможность такой зависти отвергают («и чему там было завидовать?»), забывают о том, каким культурным маргиналом должен был ощущать себя эмигрант Набоков и сравнении с Пастернаком, объявленным в 1934 году Бухариным с ВЫСОКОЙ трибуны ведущим поэтом страны. Л что мог чувствовать 11абоков, когда в 1958 году «Лолиту», занявшую наконец первое место в списке американских бестселлеров, выти') оттуда именно столь ненавистный ему (и поддерживавшийся, по ltd параноическому убеждению, советским правительством) «Доктор А и наго», взмывший на вершину списка после известия о присуждении Пастернаку Нобелевской премии? Вдобавок Набоков был прекрасно in аедомлен о том, что многие из наблюдавших за этим беспреце-и и I ним соревнованием двух романов русских авторов на западной арене болели скорее за «Доктора Живаго» как за более достойное, О мюродное» произведение о христианских ценностях. Гак думали не только в русских эмигрантских кругах, где, по цполпс понятному мнению Набокова, должны были бы симпатизиро-и.и I. скорее собрату-изгнаннику; к величайшему огорчению Набокова, подобную же позицию занял его ближайший американский друг, И тигельный критик Эдмунд Уилсон, проигнорировавший «Лолиту», | своей нашумевшей рецензии в «Нью-Йоркере» вознесший •Доктора Живаго» до небес. ('оветские ортодоксы всегда считали Шведскую академию враждеб-1(1 hi институцией. Однако нет сомнения в том, что именно бескомпромиссный антикоммунизм Набокова (распространявшийся не только на ('тлипа, но и на Ленина, что в те годы в западных интеллектуальных | рутах рассматривалось как непростительный экстремизм), в соединен и и •сто уязвимой позицией эмигранта, сделали в итоге кандидатуру писа теля «неудобной» для Нобелевской премии. Тянувшаяся за «Лолитой» Шлейфом репутация полупорнографического произведения лишь предо- *танляла шведским академикам удобный фиговый листок. Нот почему на них не произвело впечатления даже страстное письмо п поддержку набоковской кандидатуры, отправленное в Стокгольм из Москвы свежеиспеченным лауреатом Нобелевской премии 1970 года Александром Солженицыным. Письмо это, в котором Солженицын Юсхналял Набокова как писателя «ослепительного литературного даро-luiiiiH, именно такого, которое мы зовем гениальностью», в высшей степени любопытно. Солженицын выделял у Набокова изощренную игру и пика и его романах (и русских, и англоязычных) и их блистательную I i·miioзицию, питая мало симпатий к высокому модернизму, великим представителем которого являлся, безо всякого сомнения, Набоков. Чаю о Нобелевской премии за «Тихий Дон» (произведение, которое • I и мистически должно было быть ему гораздо ближе) Солженицын отозвался предельно кисло: «...было очень тоскливое и обиженное Чунстно в нашей общественности, когда мы видели, как Шолохов премируется нот за эту книгу». 'Ото еще один пример того, как эсте-ГИЧССКОе суждение подчиняется политическим эмоциям.
Классический модернизм, одной из вех которого в свое время стал столь высоко ценимый Набоковым фантасмагорический роман Андрея Белого «Петербург» (1914), в России по сию пору не признан в качестве мсйнстримной литературы. В этом, быть может, одна из причин того, что сюрреалистские романы Набокова (восемь на русском языке, среди которых выделяются такие тур-де-форсы, как «Дар» и «Приглашение на казнь», и восемь - на английском) не вошли в популярный канон даже после того, как они стали наконец-то издаваться в России. (Начало было положено в 1987 году, когда отрывок из «шахматного» романа «Защита Лужина» появился в еженедельнике «Шахматы в СССР».) Набоковская традиция и по сей день остается мало абсорбированной в России. В качестве исключений можно указать на семи-нальный роман Андрея Битова «Пушкинский дом» (хотя его автор всегда настаивал на том, что написал это блестящее произведение еще до знакомства с творчеством Набокова) и виртуозные опусы Саши Соколова, о «Школе для дураков» которого Набоков успел отозваться как о «волшебной, трагической и трогательной» книге. В своих отношениях с интеллигенцией Хрущев, по сравнению со Сталиным, находился в невыгодном положении. Безжалостный тиран, Сталин своей политикой жестоких репрессий запугал всю страну, в том числе и интеллектуалов. Поэтому Сталину было нетрудно на корню пресекать любые реальные или почудившиеся ему попытки политической или культурной оппозиции его действиям. Сталин мог себе позволить в личном общении с избранными членами советской культурной элиты демонстрировать простоту, внимательность и уважительность. Перефразируя Теодора Рузвельта, Сталин говорил мягко, держа в руках дубинку террора. Хрущев (в свое время - один из самых активных помощников Сталина по репрессиям), став лидером страны, уже не хотел - или не мог - опираться на массовый террор. Отсюда его антисталинские речи и решения. Но одновременно Хрущеву хотелось поддерживать в Советском Союзе, да и во всем так называемом социалистическом лагере атмосферу строгой дисциплины и безоговорочного послушания любым указаниям сверху. Возникшее на некоторое время ощущение «оттепели» нервировало Хрущева. Ему казалось, что связанные с оттепелью идеи либерализации разлагают и ослабляют страну в се противоборстве с Западом и что главным источником этих вредных идей внутри страны являются писатели, поэты, композиторы и художники. К этим людям Хрущев, в отличие от Сталина никоим образом не ПЛЯВШИЙся фанатом высокой культуры, всегда относился с подозрением и предубеждением, несомненно усугублявшимися комплексом неполноценности малообразованного человека. Подобные предубеждения, помноженные на возраставшее самодурство Хрущева, постепенно освобождавшегося от унизительных воспоминаний о сталинском превосходстве и псе более утверждавшегося в своем праве на лидерство в коммунистическом мире, являли собой эмоциональную бочку с порохом, готовую Iпорваться в любой момент. Нужно было только зажечь спичку. М ногие историки до сих пор утверждают, что всякий раз эту спичку ижигали другие, что когда Хрущев взрывался (а он делал это не раз), ТО происходило это из-за подстрекательств и наговоров окружавших его интриганов-советников, консервативных писателей и художников. Это шблуждение. Хрущев, как все руководители советского государства -включая Сталина до него и Брежнева после, - был в первую очередь 11 рофессиональным политиком, никому, кроме себя, до конца не довсря в пиши принимавшим финальные решения единолично. Манипулировать Хрущевым вряд ли кому-то удавалось. Но он сам в схватках с интеллигенцией искусно симулировал спонтанность и непредсказуемость. В первый раз на людях Хрущев «сорвался» на встрече с писателями в ЦК, состоявшейся 13 мая 1957 года, после двухчасовой бессвязной речи наорав на почтенную старуху Мариэтту Шагинян, надоевшую ему свои ми вопросами о том, почему в стране нет в продаже мяса (в то время как Хрущев собирался через десять дней объявить о своем намерении перегнать Америку по производству мяса, масла и молока на душу населения). На второй встрече с культурной элитой, прошедшей 19 мая того же года на государственной даче под Москвой, Хрущев своей главной мишенью опять избрал женщину, поэтессу Маргариту Алигер. Очевидцы вспоминали, как Хрущев обрушился на маленькую, хрупкую Алигер «со всем пылом разорившегося пьяного мужика», Крича, что она враг. «Когда же Алигер робко возразила, что какой же она враг, Хрущев тут же завопил, что она и не может быть никаким врагом, какой-то бугорок, на который он плюнул, растер и нет его. I VT Ллигер разрыдалась...» I Присутствовавшие при этой тяжелой унизительной сцене были i и hi,по напуганы и твердо уверены в том, что наследующий день и Ллигер, и другие писатели, которых на той встрече поносил Хрущев, будут арестованы. Хоть аресты и не последовали, нет сомнении в том, что подобного испуга и добивался хитрый вождь.
Свою культурную (как и политическую) стратегию Хрущев, подражая Сталину, сознательно строил как серию непредсказуемых зигзагов: это была его «фабричная марка». Хрущев то провозглашал, что в культуре он - сталинист, то жаловался на сталинистов, которым, дескать, не по нраву хрущевская борьба с культом личности Сталина, а потому они ополчаются на антисталинскую литературу. Интеллигенция должна была постоянно гадать о намерениях вождя. Хрущев считал, что так ему легче будет держать ее под контролем. Время от времени он подбрасывал интеллигенции дезориентирующие сюрпризы, от которых у той голова шла кругом. Одним из таких сногсшибательных сюрпризов стало вызвавшее огромную ажитацию в ноябре 1962 года появление в журнале «Новый мир» (главным редактором которого был Александр Твардовский) потрясающей повести о сталинских концлагерях 44-летнего рязанского школьного учителя математики и бывшего зэка Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Это было первое произведение на подобную острейшую тему, напечатанное в советском журнале. Без личного разрешения Хрущева «Один день Ивана Денисовича» в «Новом мире» не появился бы. Хрущев, с подачи уважаемого им Твардовского, решил продвинуть эту повесть как заключительный аккорд своего антисталинского похода, кульминировавшего 31 октября 1961 года, когда забальзамированное тело Сталина вынесли из мавзолея на Красной площади в Москве, где оно находилось рядом с мумией Ленина с 1953 года. Хрущеву повесть Солженицына прочел вслух по журнальной верстке на отдыхе в сентябре 1962 года его помощник, и вождю этот опус очень понравился - он вписывался в его текущие политические планы. Последовал неожиданный хрущевский вердикт: «Это жизнеутверждающее произведение. Я даже больше скажу - это партийное произведение». И Хрущев многозначительно добавил, что в данный момент повесть Солженицына может оказаться «полезной». Через несколько дней после выхода журнала в свет в Москве прошел очередной Пленум ЦК КПСС, собравший партийную элиту со всей страны. В Кремль специально для делегатов Пленума запросили больше двух тысяч экземпляров «Нового мира» с «Одним днем Ивана Денисовича». Участвовавший в работе Пленума Твардовский вспоминал, что, когда он увидел в разных концах зала Кремлевского Дворца съездов многочисленные голубые книжки журнала, сердце у него заколотилось от волнения. Для Твардовского это было, без сомнения, высшей точкой в его шестнадцатилетней деятельности руководителя «Нового мира», став- шего в хрущевские времена символом и знаменем либеральных сил русской литературы. Трехкратный лауреат Сталинской (а при Хрущеве и Ленинской) премии, Твардовский проделал уникальную эволюцию «и крупного советского культурного сановника до мощного защитника новых нонконформистских голосов в литературе вроде Владимира Вой I ювича и Георгия Владимова. Но больше всего гордился Твардовск и й своим открытием Солженицына, близкого ему и крепкими русскими национальными корнями, и пониманием крестьянской психологии, и традиционной писательской техникой, и суровым характером. Мне тогда было восемнадцать лет, я был студентом первого курса Ленинградской консерватории и хорошо помню, какое всеобщее потрясение вызвал «Один день Ивана Денисовича» - и самим фактом публикации, и своей огромной художественной силой. Произведение Солженицына поразило не только смелостью интерпретации прежде запретной темы, но и удивительным для дебютанта мастерством нарратива: без мелодраматизма и нажима, просто, намеренно сдержанно - действительно, всего «один день», далеко не самый худший, ИЗ жизни одного из миллионов советских заключенных, крестьянина Ивана Шухова, изображенный через его крестьянское восприятие, сто колоритным, но естественным языком, вызывавшим ассоциации О толстовской прозой. Все вместе взятое рождало в интеллигентских кругах ощущение небывалой эйфории, которой суждено было продержаться недолго - немногим более недели. 1 декабря 1962 года Хрущев в сопровождении свиты соратников и сикофантов неожиданно посетил выставку в московском Манеже, открытую к 30-летию столичного Союза художников. Хрущев, от ко торого в этот момент многие ожидали поддержки либеральных веяний в искусстве, вместо этого обрушился на увиденные им картины па триархов отечественного модернизма вроде Павла Кузнецова и Роберта Фалька, обозвав их «дерьмом собачьим». Но особую ярость Хрущева Шзвали работы молодых московских авангардистов (многие из которых были учениками художника Элия Белютина), срочно привезенные в Манеж в ночь накануне визита туда вождя, что впоследствии породило вполне обоснованные предположения о том, что якобы спонтанная реакция Хрущева была на самом деле спланирована заранее. (Овсом недавно, в октябре, Хрущеву пришлось отступить в прямой конфронтации с американским президентом Джоном Кеннеди и вывезти с Кубы нацеленные на США советские ракеты. Хрущев опасался, что его репутация как сильного лидера пошатнулась в глазах партийных ортодоксов, и хотел доказать, что он продолжает твердо держать в руках вожжи власти. Налет на выставку в Манеже должен был стать одной из манифестаций этой твердости. Здесь произошла знаменитая дискуссия Хрущева с Эрнстом Неизвестным, чья экспрессионистская скульптура женщины побудила советского лидера закричать, что если Неизвестный так изображает женщин, то он «пидарас», которым «у нас десять лет дают». В ответ коренастый 37-летний скульптор, бывший фронтовик, потребовал, чтобы ему привели сюда девушку, дабы он мог доказать обратное. Хрущев от неожиданности расхохотался, а сопровождавший его куратор КГБ из ЦК КПСС пригрозил Неизвестному, что за такие невежливые разговоры с хозяином можно загреметь на урановые рудники. Неизвестный пытался переубедить Хрущева, ссылаясь на авторитет коммуниста Пабло Пикассо, но Хрущев оборвал его: «Я в мире коммунист номер один, и мне ваши работы не нравятся», - добавив: «Неужели вы не понимаете, что все иностранцы - враги?» Неизвестный, очевидно, представлялся Хрущеву такой удобной мишенью, что он продолжал высмеивать его и через две с лишним педели, 17 декабря, на встрече советского руководства с культурной элитой в Доме приемов на Ленинских горах, во всеуслышание заявив там скульптору: «Ваше искусство похоже вот на что: вот если бы человек забрался в уборную, залез бы внутрь стульчака, и оттуда, из стульчака взирал бы на то, что над ним, ежели на стульчак кто-то сядет». Иронией судьбы можно считать тот факт, что когда отставленный от дел Хрущев умер в 1971 году, то надгробие на его могиле на престижном Новодевичьем кладбище было изваяно не кем иным, как Неизвестным. Хотя скульптор утверждал, что заказ на это надгробие был сделан ему по завещанию самого Хрущева, в действительности это было не так: если бы советский лидер узнал о подобной усмешке истории, то он, скорее всего, перевернулся бы в могиле. Нет, решение было принято семьей Хрущева, причем она колебалась, не поручить ли эту работу также и Зурабу Церетели, другой восходящей звезде этого времени в области монументальной скульптуры. Но Церетели побоялся ввязаться в политически опасный проект. Ставшее самым знаменитым его творением, надгробие работы 11еизвестного бронзовая голова Хрущева на фоне пересекающихся глыб белого мрамора и черною гранита - символизировало, по мысли скульптора, борьбу прогрессивного и реакционного в личности и деятельности советского вождя, В оценке потомков перевешивает то одно, то другое, и это естественно. Но ясно, что авторитет Хрущева резко пошатнулся именно в последние годы его правления, и этому немало способствовали конфликты Хрущева с культурной элитой страны: она задавала тон, постепенно укореняя идею, что Хрущев как лидер чересчур неустойчив, непредсказуем, а значит, опасен. Об этом можно узнать, в частности, из воспоминаний кинорежиссера Михаила Ромма, во многом типичного деятеля советской культуры. Ромм был в числе первых лауреатов Сталинской премии (за два своих фильма о Ленине), а затем Сталин награждал его еще три раза за пропагандистские антиамериканские кинокартины. Но в 1962 году Ромм сделал классический оттепельный фильм о молодых ученых «Девять дней одного года», а в дальнейшем - документальный фильм на материале гитлеровской кинохроники «Обыкновенный фашизм», скрытое антисталинское послание которого безошибочно угадывалось искушенными в понимании «эзопова языка» советскими интеллектуалами. Ромм начинал как горячий союзник Хрущева, один из «хрущев-цев». Он не был исключением, ведь даже молодой авангардист Андрей Вознесенский считал, по собственному признанию, Хрущева «нашей надеждой». Вера Ромма, Вознесенского и многих других культурных ипбералов в Хрущева была уничтожена 7 марта 1963 года на очередной встрече советского вождя с деятелями культуры, проходившей на сей раз в Кремле, когда окончательно озверевший премьер закатил поразившую присутствовавших сцену. Хрущев матерился, кричал, что для врагов «у нас не оттепель, а жестокий мороз», «я за войну в искусстве», «господин Вознесенский - вон из нашей страны, вон!». Вознесенский вспоминал, что когда Хрущев завопил: «Агент, ;(гепт!», то он решил: «Ну вот, агентов зовет, сейчас меня заберут». ('идевший тогда в зале Эренбург, на которого Хрущев тоже орал, сиро сил впоследствии у молодого поэта: «Как вы это вынесли? У любого и вашей ситуации мог бы быть шок, инфаркт... Можно было бы за просить пощады, упасть на колени, и это было бы простительно». Евтушенко, чье антисталинское стихотворение «Наследники Сталина» всего за четыре с небольшим месяца до этого появилось С личной санкции Хрущева - в газете «Правда», тоже признавался позднее: «Было страшноватенько...» Ведь, как вспоминает Ромм, па ной столь запомнившейся всем ее участникам встрече Хрущев вдруг сказал зловеще: «Вы что думаете, мы арестовывать разучились?» Но словам Ромма, «после этого сюрреалистического крика уж совсем в голове мутно» стало у приглашенных в Кремль; у многих прежде лояльных к Хрущеву членов элиты зашевелилась тогда в ГОЛОВе мысль, что руководителем такой громадной страны Хрущеву