Брежнев Солженицына вряд ли читал; Андропов - читал определенно (и не только из служебного интереса). О том, как воспринял солженицынского «Ленина в Цюрихе» (главу из «Августа четырнадцатого») Горбачев, мы знаем из воспоминаний его помощника, которому советский вождь долго и эмоционально пересказывал прочитанное: «Сильнейшая штука! Злобная, но талантливая!» Ельцина в особом пристрастии к чтению в период его политической активности вряд ли можно было заподозрить, но зато он стал первым руководителем России, публично продемонстрировавшим Солженицыну свое глубокое уважение. По мнению его пресс-секретаря, Ельцин мало кого из современников считал равным себе, но ценил силу морального авторитета, поэтому перед первой своей встречей с Солженицыным лицом к лицу 16 ноября 1994 года весьма нервничал. К этому времени Ельцин, как свидетельствуют мемуаристы, все чаще позволял себе на официальные встречи с гостями даже высокого ранга являться навеселе. Но Президент инстинктивно чувствовал, что с Солженицыным, известным моралистом, этот номер не пройдет. Солженицын, не будучи тотальным трезвенником, к алкоголикам относился неодобрительно. Сильно выпивавший писатель Виктор Некрасов, автор классической книги о войне «В окопах Сталинграда», с иронией вспоминал о том, как Солженицын, еще до своей высылки на Запад, пригласил Некрасова для разговора «о судьбах русской литературы», который вылился в получасовой монолог Солженицына о вреде пьянства: «Когда Вы бросите пить? Вы уже не писатель, а писатель плюс пол-литра водки». Советники пытались приободрить своего Президента: «Ну что Солженицын? Не классик же, не Лев Толстой. К тому же всем уже надоел. Ну, пострадал от тоталитаризма, да, разбирается в истории. Да таких у нас тысячи! А вы, Борис Николаевич, - один». Писателя перед объявленной заранее встречей с Президентом тоже подстрекали: «Неужели Солженицын удовольствуется жалкой ролью частного конфидента при пьяном самодуре, сознательно и беспощадно изничтожающем нашу общую родину Россию?» В итоге Ельцин решил не дразнить быка и на встречу с Солженицыным не только явился трезвым как стеклышко, но и основательно подготовленным, над чем серьезно потрудились его помощники. Разговор с писателем (наедине, без единого свидетеля) продолжался более четырех часов и, по-видимому, прошел - несмотря на очевидные политические разногласия - достаточно успешно, ибо собеседники все-таки выпили, к облегчению Президента. Когда один из журналистов попросил Солженицына прокомментировать |Г0 визит к Ельцину, писатель заметил: «Очень русский». И добавил: « in in ком русский». Несмотря на это временное перемирие, влияние Солженицына иг реальную политику страны продолжало оставаться фантомным. 11с I орическое» выступление Солженицына в Государственной Думе ВЫЛО встречено кисло: члены правительства и добрая половина Депутатов не пришли, зал реагировал вяло, аплодировал скупо (в Основном коммунисты). Некоторые молодые депутаты во время речи ('оижсницына откровенно посмеивались: уже знакомые им стенания и "Наших бедах и наших язвах» их мало трогали. Между тем отношения Солженицына с Ельциным быстро ухудшил ись. Поначалу власть дала писателю платформу для пропаганды п о взглядов: в апреле 1995 года на Первом всероссийском телевизионном канале (ОРТ) начались беседы Солженицына, в которых он критиковал Думу, российскую избирательную систему, сетовал па Псдственное положение в деревнях и резко нападал на правительство in поенные действия в Чечне. Эти телевыступления Солженицына особой популярностью не пользовались, но все же раздражали власти, которые, выждав полгода (in )го время успело пройти 12 передач по 15 минут каждая), вне-i;niiio закрыли писателю доступ на телеэкран, неуклюже объясни!! это «низким рейтингом» (всем было известно, что рейтингами в Москве манипулировали как хотели). Один комментатор иронически заме I ил: «Представьте себе Льва Толстого, приносящего статью, скажем, н "Пиву», и получающего ответ: «Низковат у вас, граф, рейтинг! Мы лучше на этом месте анекдоты про городовых напечатаем...» 11одобное бесцеремонное выдворение Солженицына с телеэкрана, встреченное некоторыми со злорадством, другими воспринималось как печальный символ эпохи. Эта акция сигнализировала о значительных изменениях в культурной атмосфере страны. Все яснее становилось, что давний русский логоцентризм с его обожествлением слова, которому приписывались магические функции, находится на ущербе. У этой русской традиции были свои звездные часы. Одним из них пилилось героическое противостояние Солженицына советской по лирической системе в 1960-1970-е годы. В 1978 году Максимов, тогда рвдак гор ведущего эмигрантского журнала «Континент», вовсе не будучи инологетом Солженицына, подытожил распространенные представлении о значении этого писателя: «Солженицына можно принимать или не принимать, слушать или не слушать, любить или ненавидеть, по трагическая эпоха, которую мы переживаем, протекает под его знаком и, вне зависимости ОТ нашей вони, будет названа его именем...»
 
   Тогда это утверждение Максимова казалось более бесспорным, чем сейчас. В 1991 году в России произошла революция, как ее ни оценивай, со знаком плюс или минус. Философ-эмигрант Георгий Федотов, в 1938 году наблюдая из Парижа за тектоническими сдвигами, происходившими в то время в сталинской России, вздохнул: «Ни один народ не выходит из революционной катастрофы таким, каким он вошел в нее. Зачеркивается целая историческая эпоха, с ее опытом, традицией, культурой. Переворачивается новая страница жизни». В числе причин, способствовавших радикальным культурным переменам, Федотов назвал тогда утрату народом религии и быстрое приобщение «масс к цивилизации, в ее интернациональных и очень поверхностных слоях: марксизм, дарвинизм, техника». К концу XX века в России сложилась в чем-то схожая ситуация: развалилась уже давно искрошившаяся изнутри пирамида коммунистической идеологии, и страна вышла на новый головокружительный виток вестернизации, оказавшейся во многих отношениях смешанным благословением. Советская цензура тщательно просеивала поступавшую с Запада культурную продукцию. Теперь в Россию хлынул поток дешевых американских фильмов, халтурной поп-музыки, криминального чтива. Одновременно, отказавшись от тотального контроля за культурой, государство резко сократило финансирование национальных драматических театров, серьезных кинофильмов, оперы, балета и симфонических оркестров. Особенно заметным образом сдала свои позиции литература, сыгравшая столь заметную роль во время перестройки. Советский Союз гордо называл себя «самой читающей страной в мире». В современной России, как и во всем мире, читают все меньше и меньше, соответственно падают тиражи и книг, и традиционных для русской литературной жизни «толстых» журналов, и серьезной периодики. Кумирами публики являются не писатели и поэты, как это было раньше, а поп-музыканты, киноартисты и модные телеведущие. Одним из последних серьезных авторов, пробившихся в новейший пантеон культурных героев, оказался эксцентричный Венедикт Ерофеев, в своей популярной повести «Москва - Петушки» (ходившей в СССР по рукам в виде рукописи и опубликованной там только в 1988 году, за два года до смерти писателя) создавший автобиографический образ алкаша и бродяги, перекликающийся в нарративном и философском плане с некоторыми страницами Достоевского и Розанова. I |xi(|)cciiy, эрудированному автору и тонкому стилисту, использо-ианшему сюрреалистскую технику письма, удалось, как и умершему и один с ним год Довлатову, поразить читательское воображение и I i i лап» примечательный и запоминающийся имидж «простого парня», | помощью поллитры водки преображающегося в экзистенциалиста, иронически комментирующего абсурдную советскую действительность. ')га посмертная слава Ерофеева вызвала ядовитый выпад бывшего •деревенщика», некогда тоже популярного Василия Белова, заодно I vi | пувшего и «русофобскую» книгу ненавистного ему Синявского ••Прогулки с Пушкиным»: «Нынешний наш массовый читатель, да и (ритель в придачу, вынужден путешествовать по таким маршрутам, | и «Москва - Петушки», либо вместе с Синявским прогуливаться по самым омерзительным духовно-эстетическим задворкам». 11о в целом русская словесность последнего десятилетия XX века на глазах утрачивала свою центральную в прошлом роль, причем в пом процессе особенно пострадало общественное значение поэзии, • I авшей, как съязвил критик Виктор Топоров, маргинальной профес i ией в рамках маргинальной литературы: «Один написал несколько ТЫСЯЧ стихотворений, но прославился тем, что кричит кикиморой. Другой раскладывает каталожные карточки, невнятно матерись себе пол. нос, что в сочетании с сугубо интеллигентной внешностью про и шодит неизгладимо комическое впечатление. Третий сочиняет ПО одному посредственному стихотворению в год - и этим гордится Четвертый гулким голосом рассказывает скучные байки, умеренно ритмизуя их, чтобы это смахивало на стихи». Очевидно, что эти памфлетные описания видных современных ионов (соответственно - Пригова, Льва Рубинштейна, Сергея Гапдлсвского и Евгения Рейна) были пристрастными и несиравед-II иным и, но в них отразилась характерная для русской поэзии конца ВОКа «анонимность» ее протагонистов, которую они сами осознавали и которой даже до некоторой степени гордились, оправдывая тем самым свою позицию наблюдателей, а не участников и уж, в любом I 1\чае, не арбитров общественной жизни. « кажем, Гандлевский (серьезный мастер, хотя действительно пи пн.ший очень мало) признавал: «С годами я свыкся с мыслью, что принадлежу не к той цивилизации, к которой принадлежат девять исситых населения моей страны. Это сужает круг претензий. Как IIитератор понимаешь: ты не рупор этих людей». Любопытно, что Гандлевский объяснял свои отказ от общественных заявлений тем же советским опытом, который породил «бо'лыпие-чем-жизпь» фигуры
 
   Солженицына и Бродского, подчеркивая «опасность проникнуться особой важностью своего сообщения, сверхзадачей, тем же миссионерством - гордыня всегда найдет себе лазейку: пусть мы сели в лужу, зато в самую глубокую». Склонный к эпатажу постмодернист Пригов пошел еще дальше, открыто отказываясь от традиционных русско-интеллигентских притязаний: «Интеллигенция живет идеями власти, транслируя народу претензии власти, а власти - претензии народа. Короче говоря, она борется за умы. Я за умы не борюсь. Я борюсь, условно говоря, за выставочные площадки, за влияние среди кураторов и за место на рынке». При подобной атомизации русской культуры по западному образцу писатели устремились на поиски комфортабельной жанровой или стилистической ниши. К примеру, Владимир Сорокин пародировал русский классический роман и соцреалистические производственные треугольники типа «парень встречает девушку и трактор», разрушал традиционные схемы описанием (вслед за первооткрывателем в этой области, автором мистически окрашенных «ужастиков» Юрием Мамлеевым) сцен секса и садизма. Подобные эпизоды особенно шокировали в авторском чтении, ибо в жизни Сорокин - тихий человек приятной наружности да вдобавок заика. Другой прозаик, Виктор Пелевин, напротив, культивировал имидж сначала эксцентрика (ходил по Москве в обезьяньей маске), затем затворника в стиле Томаса Пинчона (не давал интервью, не фотографировался), а работал в жанре стильной фантастики а-ля Роберт Шекли и Филип К. Дик, высказываясь при этом сходным с Приговым образом: «Я никого никуда не веду, а просто пишу для других те книги, которые развлекли бы меня самого». К более широким аудиториям обращались автор популярных исторических романов в манере Анри Труайя - Эдвард Радзинский и Григорий Чхартишвили, японовед по профессии, под псевдонимом Б. Акунина представивший циклы детективных «ретро»-романов (очевидным образом ориентированных на соответствующие британские образцы, но для России тогда новый жанр), а также менее амбициозные (и потому еще более популярные) поставщицы современных детективов-сериалов и «дамских» романов Дарья Донцова, Александра Маринина и Мария Арбатова. Разрушилась не только советская, но и постсоветская иерархия ценностей. Когда на переходе к новому столетию группе влиятельных критиков предложили назвать наиболее важные произведения 90-х годов, то Сорокин собрал столько же голосов, сколько и Солженицын (два), а Гандлевский сравнялся с Бродским (оба получили по четыре Родоса). У поэтов лидерами оказались изощренные иронисты Тимур К кбиров и Лев Лосев, а у прозаиков Пелевин вплотную следовал за Победителями рейтинга Маканиным и Георгием Владимовым, опубликовавшим роман о повешенном по приказу Сталина в 1945 году нацистском коллаборанте генерале Андрее Власове. Эта вещь стала питературной сенсацией 1994 года. 31 декабря 1999 года, в канун XXI века и третьего тысячелетия (дата, которой многие в тот момент придавали мистическое значение), первый Президент независимой России Борис Ельцин выступил ВО телевидению с сенсационным обращением к народу, в котором объявил о своей добровольной досрочной отставке и передаче высшей власти в стране 47-летнему Владимиру Путину, еще недавно малоизвестному чиновнику, бывшему офицером КГБ, с 1998 года директором Федеральной службы безопасности, а в августе неожиданно для всех ста вшему премьер-министром. Этот акт Ельцина, подготовка к которому втайне велась довольно долго, но для страны оказавшийся абсолютным сюрпризом, подвел черту под целой эпохой. За время турбулентного правления Гльцииа Россия несколько раз приближалась к опасной черте полною экоио мического краха, политического развала и даже гражданской ВОЙНЫ, Итоги подвел сам Ельцин: «Я устал, страна устала от меня». Судя по всему, ельцинские годы долго еще будут оцениваться iпротивоположных позиций. Одним он представлялся харизма тическим волевым лидером, обеспечившим необратимость остро необходимых России экономических и политических реформ, дру I им - вечно пьяным самодуром, развалившим великую сверхдержаву и разорившим русский народ. («Ничего не осталось такого, что не РЫЛО бы разгромлено или разворовано», - подытожил в 2000 юлу окончательно разочаровавшийся в Ельцине Солженицын.) Гльцин, в отличие от Горбачева, действительно хотел окончательно ликвидировать в России коммунистический режим. Но он, как и Горбачев, часто импровизировал, петлял, принимал необдуманные решения и, уходя с поста Президента, оставил страну в весьма бед-• I пенном положении. Массы обнищали и разочаровались в демократии и рыночной экономике. Крах либерального идеала породил словечки «дерьмократ» и «прихватизация». Ивозникшем идейном вакууме вновь, как и в начале века, бородатые (и бритые) иптеллек
 
   туалы усердно занялись поисками национальной самоидентичности, «русской идеи». В первые перестроечные годы модными стали философские труды умершего в 1948 году во Франции великого путаника Бердяева, в особенности его написанная во время Второй мировой войны книга «Русская идея», где главным свойством «славянской души» объявлялся религиозный мессианизм: «Русский народ не был народом культуры по преимуществу, как народы Западной Европы, он был более народом откровений и вдохновений, он не знал меры и легко впадал в крайности». Но Бердяев с его эссеистскими рассуждениями о русской амбивалентности всегда был подозрителен националистам (уже поминавшийся ортодокс Белов нападал и на Бердяева). Своим новым кумиром некоторые современные консерваторы сделали историка Льва Гумилева (1912-1992). Сын двух знаменитых поэтов - расстрелянного большевиками в 1921 году Николая Гумилева и вечно преследуемой властями Анны Ахматовой, - он был незаурядной и трагической фигурой. Я познакомился со Львом Гумилевым в 1966 году, когда после смерти Ахматовой ее близкие решали вопрос о процедуре панихиды. Меня, тогда молодого скрипача, студента Ленинградской консерватории, пригласили, чтобы выбрать, какую музыку можно исполнить на гражданской церемонии в Союзе писателей. Я предложил Баха, зная, как его любила Ахматова. Невысокий картавящий Гумилев быстро и решительно возразил: «Нет, только православного композитора!» В качестве компромисса я сыграл Первую скрипичную сонату Прокофьева; разумеется, ни я, ни Гумилев не догадывались тогда, что евразиец Прокофьев был также приверженцем протестантской «Христианской науки». Льва Гумилева четыре раза арестовывали - как думал и он сам, и многие другие, именно из-за «антисоветской» репутации его великих родителей, и он провел в заключении в общей сложности 14 лет, умудрившись создать там оригинальную теорию этногенеза, согласно которой биологической доминантой развития наций является так называемая «пассионарность» (расшифровывавшаяся Гумилевым как возникающая вследствие влияния биосферы повышенная тяга к подвигам, самопожертвованию, вообще активной деятельности). Согласно Гумилеву, «любой этнос возникает в результате определенного взрыва пассионарности, затем, постепенно теряя ее, переходит в инерционный период, инерция кончается, и этнос распадается на спои составные части...». Жизнь этноса Гумилев определял примерно в полторы тысячи лет, причем современная Россия, согласно его теории, близко подошла к инерционной фазе, что даст ей в ирсдска- tyoMOM будущем «триста лет золотой осени, эпохи собирания плодов, Когда этнос оставляет после себя неповторимую культуру грядущим поколениям». ')ти комфортные для многих, а потому ставшие популярными II хаотической посткоммунистической стране идеи Гумилева имели неоевразийские корни. Гумилев позиционировал Россию между Гвропой и Азией, отводя ей уникальную роль связующей силы и напирая на то, что с тюрками и монголами Россия всегда ладила: по мнению Гумилева, монгольские нашествия в XIII веке и позднее вовсе не были таким бедствием, каким их привыкли считать. Это давало повод некоторым традиционалистам объявить Гумилева русофобом, по, с другой стороны, оказалось выгодным влиятельным противникам сближения России с Западом, кстати и некстати приводившим высказывание Гумилева о том, что «тюрки и монголы могут быть in кренними друзьями, а англичане, французы и немцы, я убежден, могут быть только хитроумными эксплуататорами». Современные неоевразийцы открыто призывают к созданию на развалинах Советского Союза новой империи, центром которой бу нот Россия, а движущей «пассионарной» силой - русский народ. Их ма но смущает то, что Лев Гумилев подобные выводы из своей теории делать избегал. Для этих неоевразийцев главный враг это США, а миссия русского народа состоит в том, чтобы остановить спонсируемое Америкой распространение западной либеральной модели эконом и 'некого и культурного развития. Для этого предлагается создавать новые геополитические оси: Москва - Пекин, Москва •- Дели и Москва - Тегеран, а также опираться на поддержку арабского мира ('(^ответственно, культурные приоритеты современной Росси и дон ж пы I гать восточными, а не западными. Для Солженицына подобная идея построения новой глобальной империи во главе с Россией всегда была - вопреки распространенным представлениям о политической позиции писателя - абсолютно Неприемлемой. «Величие народа - в высоте внутреннего развития, а И внешнего», - писал он. Солженицын в сердцах обозвал неоевра-1Ийцсв «новыми горе-теоретиками». Но и он главную опасность для Poi СИИ конца XX века видел в культурной американской экспансии, как мощный каток подминающей и нивелирующей русское национальное сознание.
 
   В своей вышедшей в 1998 году книге «Россия в обвале», которую можно рассматривать как финальный культурно-политический манифест и своеобразное духовное завещание писателя, Солженицын страстно возвысил свой голос, предостерегая, что XXI век может стать «последним столетием для русских» - и в силу демографической катастрофы (писатель указал, что население России уменьшается на миллион в год), и из-за деградации национального характера: «Мы - в предпоследней потере духовных традиций, корней и органичности нашего бытия», - каковое Солженицын определял как «всю совокупность нашей веры, души, характера, - наш континент во всемирной культурной структуре». На это отчаянное солженицынское предупреждение о национальном культурном кризисе, который писатель полагал более страшным, чем любые политические и экономические неудачи, в тот напряженный момент мало кто обратил внимание. Солженицына все еще рассматривали как важную фигуру, но принадлежавшую прошлому, как культурного героя хрущевской и брежневской эпох. В России конца века он воспринимался многими как патриарх и трагический персонаж, схожий с шекспировским королем Лиром. У других наблюдателей Солженицын вызывал ассоциации также театральные, но более скептического свойства - как великий режиссер и артист, впечатляюще сыгравший в шоу под названием «битва с коммунизмом» роль пророка, моралиста и аскета. Бывавший у Солженицыных в Вермонте эссеист Парамонов даже предложил, «если Солженицыну еще суждено сыграть роль, то пусть это будет роль, максимально совпадающая с его реальным обликом рачительного хозяина, у которого дом полная чаша. Вот какие имиджи надо сейчас демонстрировать русскому народу, вот какие идеалы ему преподносить, а не о морали говорить, не о покаянии и не о спасительности страдания». Как некогда в Вермонте, Солженицын замкнулся в своем подмосковном поместье в Троице-Лыкове, все реже выезжая в столицу и, как это было в американском изгнании, не подходя к телефону. К Солженицыну, долгие годы находившемуся в завидной физической форме, позволявшей ему работать без устали и выходных, вдруг подкрался возраст. После инсульта у него отнялась левая рука. Солженицыну стало трудно вставать, ходить, принимать посетителей. Все это дополнительно ограничило его контакты с внешним миром и усилило восприятие Солженицына публикой как изолированной, одинокой фигуры. Связанное с Солженицыным ощущение трагизма и обрыва «связи времен» усугублялось болезненно воспринимавшимся многими общим Пилением авторитета «высокой» культуры. Опросы общественного мнении, подтверждаемые и другими данными, указывали на неуклонно N ми пинающееся влияние интеллектуалов на массы. Тем не менее » он женицына, единственного из писателей, некоторые продолжали ни пивать моральным маяком и «властителем дум», хотя число его преданных поклонников сократилось. Рядом с Солженицыным в про-п| п.le годы назывались также имена академиков Сахарова (умершего I 1989 году) и знатока древнерусской культуры Дмитрия Лихачева (умершего в 1999 году). 11римечательно, что в последние годы века в этом недлинном спи-РКС культурных героев на место вслед за Солженицыным претендовал иммепитый актер и режиссер Никита Михалков, член вызывающего I моры клана Михалковых. Его отец Сергей - популярный детский и" »т, трижды лауреат Сталинской премии, был также автором одобренного Сталиным текста гимна Советского Союза, а затем пере-риботал этот текст в 2000 году сообразно пожеланиям Президента Владимира Путина; брат Андрей Михалков-Кончаловский - кинорежиссер, успешно работавший и в Советском Союзе, и в Голливуде, п.| его счету несколько первоклассных работ: евразийский по духу • I 1ервый учитель» (1965), «История Аси Клячиной, которая любила, и не вышла замуж», где Ия Саввина незабываемо сыграла ценим пьную роль деревенской девушки-хромоножки - запрещенный мензурой в 1967 году фильм, выпущенный на экраны только через 11 пег, а также снятый в Голливуде (по сценарию Акиры Куросавы) филлер «Поезд-беглец». 11 исатель Леонид Бородин не без иронии уверял, что «беспри мерная выживаемость клана Михалковых есть не что иное, как своеобра i пi.ili сигнал-ориентир «непотопляемости» России, буде она при этом м енмом что ни на есть дурном состоянии духа и плоти». Полушутя понусерьезно Бородин заявил, что «будь наш народ на уровне монархи ческого миросозерцания, лично я ничего не имел бы против династии Михалковых: извечная задача России - удивлять мир». С ам Никита Михалков, причислявший себя к просвещенным консерваторам, постоянно заявлял о желательности для России консти-I \ шюппой монархии, утверждая, что монархия - «единственный для нишей страны путь, как бы ни смеялись либералы», а на вопрос о том, поддерживает л и он возвращение династии Романовых, неизменно отмечая уклончиво: «Я никого конкретно не имею в виду». В своих фильмах ироде «Нескольких дней из жизни И.И. Обломова» с трогательным Олегом Табаковым иди «Сибирского цирюльника», где Михалков Многозначительно появился в роли императора Александра III, режис-
 
   сер настойчиво создавал ностальгическую картину царской «России, которую мы потеряли». Высокий и обаятельно усатый Михалков был весьма активен и политически, и в делах общественных, возглавляя в течение многих лет и постсоветский Союз кинематографистов России, и Российский (бывший Советский) фонд культуры, созданный в свое время «первой леди» Раисой Горбачевой. Тогда этим фондом, распоряжавшимся огромными деньгами и фактически являвшимся альтернативным министерством культуры, руководил более авторитетный академик Лихачев. У Михалкова задачи скромнее - в основном поддержка культурной жизни в провинции, где, по его убеждению, все еще живет не коррумпированный западным влиянием настоящий русский дух. Но своей популярностью у масс Никита Михалков обязан не столько его общественному профилю (в этой области его как раз охотно и жестоко критикуют), сколько киноуспехам - фильмы Михалкова в конце XX века были трижды номинированы на премию «Оскар»: чеховский пастищ «Очи черные» в 1988 году; евразийский манифест «Урга» в 1993 году и антисталинская мелодрама «Утомленные солнцем», получившая наконец эту награду как лучший иностранный фильм в 1995 году. Этот странный триллер, вновь погруженный в ностальгически чеховскую атмосферу, тем не менее проигрывает как художественное изображение ужасов сталинской эпохи киношедевру Алексея Германа «Хрусталев, машину!» (1998) - брутальной черно-белой фантасмагории о последних сумеречных днях сталинского режима. Фильм Германа, на Западе прошедший незаметно, стал, быть может, вровень с лучшими работами Эйзенштейна или Тарковского, подведя итог всему постперестроечному периоду российского кино. Герман отвергал ностальгию по советскому прошлому, но это прошлое - ужасное для одних, прекрасное для других - присутствовало в его «Хрусталеве» как некий кошмарный сон, из которого вырваться невозможно. В «Хрусталеве» Герман поставил вопрос - способно ли русское общество освободиться от наваждений тоталитаризма и преодолеть соблазны анархии, не утратив своей национальной идентичности? На языке кино Герман перефразировал идею Солженицына о том, что «наша высшая и главная цель: это сбережение нашего народа,и так столь уже измученного, сбережение его физического бытия, его нравственного бытия, его культуры, его традиций». Другим важным комментарием к этому заявлению Солженицына стал готовившийся четыре года, но реализованный в течение одного mi 23 декабря 2001 года кинематографический тур-де-форс ученика I?i|`KoucKoro Александра Сокурова «Русский ковчег»: спрессованная в Нотгора часа и снятая одним непрерывным кадром в петербургском ·1·митаже поэтическая и философская медитация о судьбах русской I культуры и государства за последние три века. Скрытный, почти косноязычный Сокуров - в жизни полная 11 р«п и воположность нервному и словоохотливому Герману - неизмен i ю Настаивал, что для России культура всегда значила больше, чем для | к il юго другого народа. В «Русском ковчеге» один из персонажей говори I: «Властям подавай желуди с дуба. Чем питается дерево культуры, щin не знают и не хотят знать. Но если упадет дерево, всякой власти конец». Для Сокурова «Русский ковчег» - это также фильм о встрече Poiсии и Запада после конца «холодной войны»: «Запад должен по-Щалеть, что он относится к России с таким холодным равнодушием и пысокомерием». Философия Сокурова, известного на Западе своей кинотрилогией и политических вождях XX века (Ленине, Гитлере и японском императоре Хирохито), выражена в последних словах «Русского ковчега»: 11 плыть нам вечно, и жить нам вечно». Эта идея в конце XX века, нюх и национальных катастроф и неслыханных потрясений, сум ми |·vi'i подсознательные страхи и надежды большинства россиян и Народа, и его культурной элиты. Страна стоит перед культурными и li мографическими вызовами, которые угрожают самому ее существо-Иаиию. На эти вызовы нет простых ответов. Россия вновь, как и и Начале XX века, вышла на перекресток дорог и выбирает собственный путь
 
 
 
This file was created
with BookDesigner program
bookdesigner@the-ebook.org
02.06.2008