Удалился старый лирник со своим юным спутником, и тогда припал Герасим к обгорелой траве, прижал к лицу свистульку, и охватило его тяжкое забытье. Пробудился от ночного холода и звериного рыка. Поднял голову и оторопел: взошел на востоке огромный светлый облак середь неба черного, упал от него на землю столб огненный, вышли из того столба два светлых юноши, ликами оба - его младенцы, а в руках - мечи сияющие. И рек один, глядя прямо в лицо Герасима: "К мести зовем, отец!" И другой - как эхо: "К мести!"
   Вскочил Герасим с земли, но видение исчезло; во тьме плакали совы, выла собака на пепелище, да рычали и кашляли отбежавшие к лесу волки.
   Через два дня добрел Герасим до Мурома мимо разграбленных деревень. К счастью, город уцелел. Старый епископ принял ласково, слушал внимательно и сурово. Волнуясь, Герасим спросил:
   - Отче, тому ли народ мы учим - смирению и доброте? Не служим ли мы неволею врагам нашим? Не за то ли ханы жалуют ярлыками церкви и монастыри? Может быть, не крест, но меч должны мы вкладывать в руки народа?
   Старец нахмурился.
   - Горе помутило твой разум, сыне. Меч - дело княжеское, наше дело - вера Христова. Три века билась православная церковь с поганым язычеством, с дикостью и распрями. Тебе ли, грамотею, того не знать! Вспомни: прежде в каждом городе был свой идол, и те идолы не соединяли, но разобщали народ. Ныне же одна вера на Руси. Посветлел народ душой - не молится ни лесной, ни водяной, ни другой нечисти, от суеверий темных к свету небесному тянется. Дико вспоминать, как людей приносили в жертву тем идолам нечистым, детей продавали, будто тварей бездушных, жен и невест крали, а душегубство творили походя. Мало ли этого? Мы учим любить ближнего, а ближний - всякий человек русский, это народ наш. Много еще княжеств на Руси, а вера одна и народ един. Един! Посмотри, сыне, как Москва возвеличилась! Мал ныне князь Димитрий, но вырвал у хана ярлык на великое княжение Владимирское и выгнал из Владимира нижегородского князя. А кто помог ему? Церковь! Димитрий, как и дед его Калита, Русь собирает. Мечом ли токмо? Нет, сыне, и крестом. Митрополит всея Руси Алексий в Москве сидит. Всея Руси - ты вдумайся! Своей рукой благословил я ныне нашего князя стать под Димитрия, назвать отрока старшим братом. Князь-то наш в летах, борода седая, ан скрепил сердце, пошел отроку поклониться, служит, как и отцу его служил. Вон какие князья нынче! Дай срок, вырастет московский соколенок - не то еще увидим. Пока рано бить в колокола войны: мало еще сил у Москвы, а врагов много. Литовский, тверской да рязанский князья спят и видят, как у нее кусок отхватить. Не дадим! - старец даже посохом стукнул, будто крамольные князья перед ним стояли. - К мечу же звать теперь - только делу нашему вредить. Русь легко взбунтовать, да уж сколько было тех бунтов, и кровь зря лилась. Ныне поганые отдельные волости разоряют, мурзы без ханского ведома разбой творят, а всей Ордой навалятся - вырежут Русь, как при Батыге-царе. Все труды московские прахом пойдут. Крепи веру в душе своей, сыне, в страданиях закали мужество. Придет час - Москва скажет, и мы пойдем со крестами впереди воинства. Доживу ли я - не ведаю, но ты доживешь.
   - Отче! Где же силы взять на терпение? Ведь денно и нощно думаю, что малютки мои в рабство проданы, а жена любимая отдана на поругание басурману!
   - Разве ты один страдаешь, сыне Герасим? В самую глубину горя народного погрузил сердце твое господь. Неужто слаб ты духом и капля из общей чаши для тебя смертельна? Крепись - на тебе сан.
   Тогда-то поведал Герасим свое видение. Старец разволновался:
   - Господь наш пресветлый, неужто и вправду час близок? Неужто и мои старые глаза увидят его? О чуде сем в храмах бы с амвонов рассказывать, да не время. Велю записать до срока, - чрез писцов, глядишь, в народ пойдет.
   Благословил епископ Герасима на странствие. Наставлял быть не только красноречивым, но и осторожным: ордынские уши повсюду, попа мятежного не спасти ни князю, ни митрополиту.
   - Чрез год вернись ко мне, - сказал под конец. - Приход я тебе сохраню. Ныне же князь наш в Орду собирается, полон выкупать будет. Попрошу о твоей семье особо сведать. Но сердце крепи для худшего: татары полоны русские не нам одним продают. Ступай же, исполни веление неба, - может, оно смилуется…
 
   Не исполнил Герасим всех наставлений мудрого старца, ибо не нашлось в нем осторожности, равной красноречию. Как увидел на муромском торжище обоз ордынских купцов, охраняемый всадниками, похожими на мышей-кровососов, будто затмение черное нашло. Сорвал скуфью, с нею и повязку с головы, и пошла кровь на лицо.
   - Люди русские, видите ли вы мои кровавые раны? А есть рана у меня, глазу невидимая, в самом сердце кровоточит, и лучше бы вороги ордынские грудь мне вспороли да сердце вырезали, как то сотворили князю великому, блаженному Михаилу, чем отняли милую жену, данную богом, и чад моих малых и невинных, глупых детенышей человеческих… Обратите взоры к сердцам своим - в коем не сыщется той же раны!..
   Большое горе одного человека рождает безмолвное участие ближних. Но если горе одного - часть горя народного и, окрыленное словом, горе это поднимается над толпой, оно рождает грозу. Старые и молодые женщины подползали к окровавленному попу на коленях, целовали полы его рясы, мужики сморкались, пряча мокрые глаза, даже записные щеголи, и в это время неуемные, вышедшие на торжище соблазнять местных и заезжих блудниц, куксились, размазывая по щекам румяна. Лихо ордынское лежало за стенами города пеплом русских деревень и бередило каждое русское сердце. Люди, съехавшиеся с разных концов княжества, незнакомые, еще минуту назад настороженные друг к другу, стали одно. Тут были единоверцы, и давно была вспахана нива, давно засеяна горькими семенами, крепко пропекло ее бедой и пожарами, а потому от первой словесной грозы те семена проросли мгновенно и дали побеги. Когда поведал поп свое видение и произнес: "К мести!" - гневный гул прошел по толпе, и толпа будто впервые увидела ордынскую стражу вокруг разгружаемого обоза, качнулась к ней, разъяренная, как весенняя медведица, у которой похитили медвежат. "Быр-рря! Бырря! Хук!" - завыли ордынцы. Сверкнули мечи, рядом со стражниками встали вооруженные купцы и их сидельники, но против тонкой линии мечей и копий стеной поднялись оглобли и топоры, вилы и косы, глиняные горшки и медные тазы, деревянные колоды и конские оброти, немецкие сапоги и русские кистени, засапожные ножи и тележные оси, а над всем - прямой короткий меч, зажатый в сильной длани семнадцатилетнего княжьего сына… В один миг ордынцы были смяты, обоз опрокинут, начался погром. Лихие люди, высматривавшие на торжище денежных купцов, кабацкие ярыжки, подозрительные странники-побирушки, вся нищая братия, а с нею разгульные охальники, которые найдутся повсюду, где собирается народ, стали хватать и тащить, что попало под руку. Не отставали от них базарные стражники, приставленные смотреть за порядком. Потом уж грабили все подряд… Когда прискакала сильная княжеская стража, погром шел к концу.
   Попа Герасима, впавшего в горячечный бред, увели мастеровые, отец и сын, и укрыли дома, на окраине посада. Отмыли кровь, перевязали, напоили смородиной с медом, уложили в постель и пошли разведать в город. Воротились затемно, сильно встревоженные. Город замер, люди ждут беды: ордынский соглядатай при князе грозит спалить Муром дотла, требует выдачи всех зачинщиков погрома и возмещения убытков в пятикратном размере. По улицам рыщут княжеские дружинники, хватают подозрительных, врываются в дома. По городу выкликают имя мятежного священника: "…А попа того, Гераську, схватить, расстричь и с другими ворами и татями выдать князю татарскому на правеж". Ордынский правеж известен… Герасим чувствовал: спасители его боятся, что кто-нибудь наведет ищеек на след. За выдачу его награда обещана, за укрывательство - плети и продажа.
   - Не боюсь я мук от врагов, - сказал Герасим. - Чтобы невинных от палачей избавить, сам предамся в руки стражи. А чтобы вас не казнили, велю: подите и скажите обо мне людям княжеским.
   - Бог с тобой, отче! - вскричал старый бондарь. - Ужли июды мы, штоб святого человека продать за сребреники! Рады б тебя подоле оставить, да вишь, нельзя. Как совсем стемнеет, велю Петруше кобылу запрячь, отвезет тебя на Суздальскую дорогу. Верст за двенадцать отсель брат мой в лесу пасеку держит. Глушь там глухая, у него и поправишься. Да на князя нашего не держи сердца - он свой приказ больше для ушей ордынских выкликает. Думаешь, рад будет, коли тебя схватят?..
   - А люди невинные, коих взяли в городе?..
   - Помилуй, батюшка! Неш думаешь, невинных татарам выдадут муромчане? Да тех, кого поперву схватили на торжище, сам тысяцкой отпустил, плеткой только маненько и погладил за озорство. Четверых душегубов поймали в городе, так их и выдадут мурзе. По энтим веревка давно плачет. Да купца одного, калашника, взяли - этакая шкура, господи упаси. В прошлом годе мальчишку голодного, сироту, за булку удавил. А ныне, вишь, тож полез грабить, дак на него народ и показал. Бог, он знает, с кого спросить. Грех тебе за энтих душегубов голову класть святую, и все одно не спасешь их.
   Герасим, однако, начал собираться. Бондарь спросил:
   - Как же подвиг твой, отче? Народ, слышь, молвит - будто господь тя подвигнул принять муку от поганых, штоб гневное слово нести по Руси. Значит, схимы святой не приемлешь?
   Задумался Герасим. Не божий ли перст в том, что казнь за погром ордынцев примут злодеи настоящие? Не указ ли тут попу Герасиму - делать свое дело и дальше? Решил проверить. Не поддавшись уговорам хозяев сменить одежду, пошел через город не к ближним, суздальским, а к дальним, арзамасским, воротам. Город затаился, даже собаки молчали, лишь вблизи детинца навстречу застучали копыта. Неровный свет озарил улицу - трое всадников с горящим факелом появились из переулка, остановились, поджидая путника. Уродливые тени зловеще шевелились на высоких плетнях, на глухих стенах изб, тускло поблескивало вооружение всадников и медь конской сбруи, позванивали удила, и Герасиму казалось - черные всадники присланы по его душу из самой преисподней. Но лица не прятал, головы не опускал. "Кто идет?" - спросил строгий молодой голос. "Божий странник", - ответил невольно охрипшим голосом. Факел в руке стражника наклонился, три пары глаз внимательно уставились на Герасима. "С богом, святой отец. Помолись в пути за град Муром". Когда отошел, другой голос, погуще, что-то отрывисто сказал. Свет исчез, но до самых ворот слышал Герасим за собой приглушенный расстоянием шаг коня. Близ городской стены его обогнал молчаливый всадник, послышались голоса воротников, перед самым Герасимом ворота распахнулись, и, никем даже не окликнутый, он вышел в летнюю серую ночь. Так Спас указал попу Герасиму новый путь его. Может быть, и не Спас, а народ русский, люд муромский, в котором жил дух непокорного богатыря Ильи…
   Какого ж горя насмотрелся в своих странствиях отец Герасим! Питался подаянием, лесными ягодами, грибами и рыбой - благо водилась она в изобилии в русских озерах и реках. Ночевал по большей части в нищих скитах, в лесных деревнях, где люди жили в норах, как звери, или в курных избах. На полу, на соломе, вместе спали взрослые и дети, телята и овцы, тут же в клетках кудахтали куры. Бывало, упрекал хозяев: "Что ж вы, добрые люди, будто язычники, живете в этакой нечистоте? Лес кругом - за год-другой миром-то каждому можно поставить по просторному жилищу. Свет увидите, дети здоровей станут, и болезней поменьше". Мужики удивленно таращились на странного попа, чесали лохматые головы: "Дак оно так, а не все ль одно?" - "Да как же одно! Из ключа светлого пить али из свинской лужи?" - "Да ить верно говоришь, батюшка. А пуп нашто рвать зазря-то? Все одно пожгут. Этого не жаль - пусть жгут. Коли домина-то добрый, ить жалко бросать да бежать в лес. Пока жалеешь, ан голову и снесут". Была тут горькая правда. Враг безжалостный и беспощадный стоял над всей жизнью людей, каждый час мог нагрянуть гость незваный. И все ж Герасим корил мужиков, и старост, и священников, если худоба жизни слишком перла в глаза. Может, оттого мало в народе ярости, что разорительные набеги отучили его крепко держаться за нищие, черные дома свои? Живут - лишь бы переночевать, и готовы в любой час бросить все, бежать куда глаза глядят, - ничего не жаль. Это тревожило и пугало: лишает враг народ русский самой главной силы - крепкой привязанности к родной земле. Лишь в московских пределах оттаивала душа странника: здесь жили крепче, основательней, с заглядом вперед, страха перед Ордой тоже было поменьше - верили, что князь защитит. Когда же он рассказывал свою историю и видение, не только крестились, плакали и просили благословения, но и сами старались ободрить: "Ждем, отче, слова государева - встанем!"
   И вот что еще открыл для себя Герасим: не одни ордынцы повинны в нищете народа. Хан драл шкуру все же не каждый день. Иные же бояре и люди служилые, нередко из пришлых, которым князья раздавали поместья в кормление, словно бы торопились выжать из мужика все соки, выкручивали его, как половую тряпку, а тиунские продажи иной раз оказывались разорительнее ордынских набегов. В одной из тверских деревень Герасим застал зимой лишь несколько полуживых ребятишек. Родители умерли от голода. Боярские люди, нагрянув однажды, выгребли хлеб дочиста, взяли за долги весь скот, всю птицу, а в озере, которое подкармливало деревню, минувшей зимой случился замор, и рыба погибла. Гоняться за лесной дичью обессилевшие мужики не могли, тут еще нагрянули свирепые метели, парень, посланный за помощью, где-то сгинул. Занесенная снегом деревня испускала дух. Герасим собрал в одной избе шестерых исхудалых детей - их спасли последние пригоршни отрубей, оставленные родителями, - истопил печь, нагрел воды, разделил поровну имевшиеся у него сухари, велел старшему приглядеть за меньшими, никуда не уходить и побрел, сопровождаемый волками, в ближнее село, верст за тридцать. Дошел. Мужики послали за детьми подводу, а Герасиму объяснили: "Боярин-то, вишь, давно хотел ту деревню на иные земли переселить, да мужики упирались: им вроде в лесу вольготнее, подальше от господина - лют он. И попали в продажу. Вот как, значит, волюшка их кончилась".
   Отдохнув и выспросив дорогу, пошел Герасим искать боярскую усадьбу. Нашел и принародно проклял жестокого господина. Его нещадно избили. Говорили - боярин убить велел, но оборванная ряса и поповская речь и тут сослужили ему службу: побоялись палачи взять смертный грех на душу. Крестьяне подобрали Герасима, отвезли в ближний монастырь, там его выходили. Настоятель признал Герасима, предложил пожить до лета. Возможно, остался бы, да началась у него вражда с одним из схимников, знаменитостью монастырской, исступленным аскетом и затворником. Тот прочел проповедь, и вся она была о том, что беды на Русь валятся от избалованности народа. О благах думают люди, о пище телесной, забывая пищу духовную. Только-де истязая и умерщвляя плоть свою, можно очиститься от грехов в этом мире, возвыситься до божественного прозрения, до счастия и гармонии. Когда поймут это люди, наступит гармония во всей жизни, и силы нечестивые перестанут терзать православных, сгинут в преисподнюю. Вскипел отец Герасим:
   - Как же ты смеешь, отче, судить о народе, затворясь в келье с молитвенником в руке? Видел ли ты детей, полуживых, оставшихся подле трупов родителей, от голода умерших? Видел ли, как затягивается петля на шее матери, отрываемой от малых чад ее, как тех малюток прикручивают к седлу, заткнув им рты грязными рукавицами? Видел ли, как иной тиун, согнав мужиков пахать, косить, рубить лес, дает на артель в дюжину работников булку аржаного хлеба да жбан кваса в день? О каких еще истязаниях ты говоришь?
   Бывшие на проповеди монахи начали креститься, схимник нахмурил иконописный лик.
   - О чем глаголешь, сыне? Не впадаешь ли ты в ересь, впутывая порядки мирские в наши посты и молитвы по очищению души?
   - Нет, отче, ежели кто из нас впадает в ересь, так это ты.
   Возгласы ужаса не уняли Герасима:
   - Не повторяешь ли ты, отче, призывы юродствующих латинских монахов - доводить самоистязание до крайности, когда человек становится грязью? "Целуйте язвы прокаженных, растравляйте раны на телах своих, купайтесь в испражнениях, и вы обретете чистоту душевную!" Этому ли учит наша православная церковь? Разве не говорим мы детям своим: отрекись пьянства, а не питья, отрекись объедения, а не яствы, отрекись блуда, а не женитьбы! Не все ли одно - звать народ к умерщвлению плоти бесконечными постами или просто самоудавлением? Скорее ведь и проще. Но коли все самоумертвятся, останется ли вера - разве не в людях живет она?
   - Одумайся, грешник! Что говоришь?
   - Без чистоты тела и крепости его нет чистоты духа, - перекрывал Герасим нарастающий ропот. - Из грязи, нищеты, голода, болезней, из ига вражьего вырастают грехи народа. Давайте же трудом своим вырвем самые корни грехов. Разве не учит святой Алексий, митрополит: "Невежество злее согрешения"?! Вериги же оставим юродивым. Юродство - болезнь, потому народ жалеет юродивых. Зачем же нам-то землю юродами населять? Кто работать на ней станет, Русь крепить, защищать веру нашу? Кто станет кормить князей и дружины их, содержать монастыри и церкви, коли все вериги наденут да затворятся в норах?
   Пораженные, молчали монахи. Наконец заговорил настоятель:
   - Много гнева в сердце твоем, сыне Герасим, а вера истинная крепка. Но гнев духовнику не советчик. Ступай за мной, будет у нас разговор долгий.
   К удивлению Герасима, старый игумен не упрекал его. Церковь, втайне от ордынских правителей, уже меняла свою политику. Лишь остерег от проповедей против своих господ: можно сильно навредить делу. Герасим понимал игумена, готов был согласиться, а перед глазами стояла одна картина. Осенью, в конце месяца листопада, видел он, как княжьи отроки наказывали мужиков, затравивших оленя собаками. Троих охотников раздели донага, привязали к большому бревну, вложили в рот каждому по увесистому рублю (металлическому брусу) и пустили бревно с людьми по реке. Мужиков корчило от ледяной воды, тяжелые рубли перегибали на бревне, утягивали головы в воду, и несчастные поминутно захлебывались; палачи же, плывя рядом в челне, поворачивали бревно так и эдак, приговаривая: "Что, лапти, олухи бородатые, пережарилось, видно, княжеское жаркое, плохо что-то грызете? Ну-ка, размочите водицей из княжеской реки", - и, хохоча, окунали охотников головами в воду, пока те не начинали пускать пузыри. Не верилось, что такое творят христиане над своими же, православными. Чем они лучше ордынцев?
   За беседой к игумену вошел келарь и тихо доложил:
   - Отче, не знаю, чем потчевать ныне братию - совсем нет ничего в кладовых.
   Герасим удивился: монастырь немалый, неужто живут без запасов? Игумен спокойно сказал:
   - Еще рано, брате, погоди, авось господь и пришлет. А не пришлет за грехи наши, сваришь пшена с медом.
   "Так это у них называется "ничего нет"?" - подумал Герасим со странным чувством, вспомнив синие, исхудалые лица детей в простуженной курной избе и то, как жадно, словно зверьки, пожирали они размоченные в теплой воде сухари…
   Через четверть часа келарь снова вошел веселый и сказал:
   - Отче, господь снова явил чудо, как в прошлые разы, когда кончалась ядь. Боярин Гаврила Семеныч прислал на четырех возах хлебы, рыбу, сочиво, масло конопляное, пшено и мед.
   Игумен чуть заметно улыбнулся:
   - Готовь столы, брате, да вот отца Герасима позовешь к трапезе. Мне же, как всегда, принесешь сухари с водой да вареную ботвинью без масла.
   - Дозволь, отче игумен, и мне разделить с тобой трапезу? - попросил Герасим и подумал про себя: "Господи, когда же ты явишь чудо для всех, кто работает денно и нощно ради хлеба насущного, а умирает от голода?" - и перекрестился, испугавшись собственного ропота. Но мысль о таком чуде крепко засела в его голове…
   Ни через год, ни через два не вернулся Герасим к муромскому епископу. Может быть, опасался, что князь выдаст его в Орду, может, потому, что узнал: после погрома на торжище князь поостерегся ехать в Орду, лишь малую часть полона удалось ему выкупить. Сам бы, вероятно, в Орду направился, да не на что было выкупить своих отцу Герасиму, а найти, увидеть и оставить в рабстве - сверх сил. Горе его растворилось в большом народном горе и стало со временем не таким мучительным. Но больше ордынцев стал он ненавидеть жестоких и несправедливых господ из своих. Вероятно, потому, что были они рядом. За слова против бояр и тиунов его снова и снова били, всякий раз беспощадно, и много рубцов на теле осталось у Герасима с тех времен. Он понял: увещевать господ словами - все равно что идти с медным крестом против басурманской конницы. Злоба лютая, неутолимая злоба рождалась в его душе. Он вернул себе мирское имя и стал собирать ватагу. Так из святого отца Герасима вышел атаман Фома Хабычеев, чье имя через годы увековечит один из летописцев великой битвы на Дону.
   Лихие люди охотно прибивались к ватаге Фомы - привлекало их бывшее духовное звание атамана, - но многие тут же и уходили. Суров был атаман, запрещал трогать крестьян и мелких купцов, ходивших без охраны, а они ведь главная добыча разбойников. Жила ватага в основном охотой и рыболовством, набеги делала редко, зато добычу брала изрядную. Тупые и темные лесные душегубы быстро попадали в руки властей; ловить их было легко уже потому, что край русский хоть и велик, но малолюден, в иных княжествах все друг друга в лицо знали. Но тут во главе шайки оказался человек образованный, много повидавший, искушенный в страстях и делах людских от раба до князя. А не зря говорят: ватага крепка атаманом. Цель он выбирал безошибочно - будь то ордынский караван, тиунский двор, гнездо боярское или отдельный купец-живодер, - готовился тщательно, после нападения уходил тотчас и далеко, не давая людям ни сна, ни отдыха, устраивался в таком месте, куда слух не доходил о его разбое. Лишь после того делилась добыча. Себе он брал половину, объявив это законом. Старые душегубы помалкивали, но злились, готовя бунт исподтишка, и он произошел. Однажды подпившие разбойники схватили Фому, требуя мзды.
   - Ты небось уж богаче великого князя! - кричал седобородый верзила из бывших новгородских ушкуйников. - Зачем тебе так много? Отдай нам хоть часть - будет справедливо.
   - Который день голодаем, - упрекал другой, - ты же не велишь выходить на дорогу и у смердов не велишь брать - грозишь смертью и вечным проклятием. Так корми нас сам.
   - Возьмите полтину в сапоге моем, - спокойно сказал Фома. - Больше нет.
   Слова его приняли за насмешку, посыпались угрозы.
   - Два дни назад я дал вам от своего серебра последнее и посылал привезти муки. Вы же растрясли деньги в корчме и привезли вина да лишь четверку от пуда аржанухи. Добро же: кормитесь рыбой и дичью. У меня, кроме полтины той, ничего нет. Долю свою отдал на дело божье, чтоб не отринул он души наши грешные.
   - Врешь, атаман! - закричал ушкуйник. - Кажи добро, не то в муках умрешь.
   Дело дошло до пыток, снова глядела смерть в очи Фомы.
   - Братья, мне жизни не жалко, а того мне жаль, что дело мое станет. И вас я жалею. Вы руку подняли на атамана своего, к тому ж я и поп, не лишенный сана. Ужли не страшитесь загубить души навечно?
   Некоторые разбойники, крестясь, отступились, но главный подстрекатель - ушкуйник оказался упрямым.
   - Мы свои души и без того сгубили, какая нам разница - одним больше, одним меньше. Коли на том свете рая нам не видать, так на этом гульнем. Кажи добро! - и, схватив еловую лапу, сунул в костер, потом поднес к лицу атамана. Затрещала борода, опалило ресницы и брови, но атаман не отвел лица.
   - Дурак ты, Жила, пред господом никогда не поздно покаяться. Меня же огнем пугать неча, - лихо, что от татар принял, сильнее жжется. Не для тебя - для них говорю: сбегайте в ближнюю деревню да спросите смердов - не было ль им чуда какого? Тогда и догадаетесь, отчего себе беру половину.
   Ватажники посадили на двух имевшихся у них лошадей своих доверенных и послали в деревню. Вино в жбанах кончилось, вместе с ним - и храбрость многих. На свежем лесном воздухе наступало быстрое отрезвление, разбойники ослабили путы на руках атамана, иные начали оправдываться:
   - Оголодали мы, одежда износилась, у тебя же, говорят, добра накопилось - цельную волость снарядить…
   Фома покачивал головой, отечески журил:
   - От последней добычи каждый из вас имел то, чего смерд трудом каторжным в год не заработает. Вы же все за неделю спустили. Человек сыт трудом, а не пьянством. Сколь ни пей - лишь голоднее станешь.
   Скоро прискакали посланные. У одного на крупе коня сидел старый дед. Ему помогли сойти, он слезящимися глазами обвел круг людей у костра, задержался на седобородом ушкуйнике.
   - Ты, што ль, начальник этим витязям славным? - и, не ожидая ответа, стал на колени. - Прими поклон за спасение душ хрестьянских. От кабалы спас лютой - ведь чистая собака господин-то наш. Он што заявил намедни: подожду, говорит, долги еще год, до нового урожая, а вы за то девок посылайте в поместье - при доме его, значит, служить. Знаем мы ту службу, не одна от нее плакала. Он ведь, басурман, нынче при одном князе кормится, завтра - под другого идет, ему наши головушки - грязь подорожная. Толкнул же нас нечистый взять у него пустошь под бумагу кабальную. А год выпал тяжкий, скот болеет, на рожь черная ржа напала, пшенички только малость и взяли. Отдай ее - перемрет деревня. И дитя родное отдавать ему, окаянному, на поругание тож мука и грех…