едва соскочив с телеги возле двора Несвежего, тотчас нашел Рекордю, схватил
его за плечи:
- Едем! Готовь машину! Мигом!
- Кики-брики, я же малость выпил.
- На шоссе не будешь выезжать, по бригадным дорогам...
- В район или куда?
- Там видно будет!..
Как же так могло выйти, что на очередное заявление Пшоня ответ был уже
через неделю? Очень просто: Пшонь знал, куда писать. Он усвоил себе твердо,
а какая-то злая сила, направлявшая его подлые действия, подсказывала ему
уязвимые места, и он бил без промаха, без промедления и без пощады. Такую бы
силу для борьбы с вредителями сельскохозяйственных культур или с
поджигателями войны!
Когда не знаешь, что на тебя кто-то пишет, то совершенно естественно не
ждешь результатов, не охватывает тебя нетерпение и не думаешь - выполняется
или не выполняется постановление о месячном сроке для ответов на письма и
заявления.
Все это, можно сказать, стандартные ситуации.
Ну хорошо. А когда у нас будут все основания догадываться, что именно
Пшонь и есть тот таинственный кляузник, который вот уже полгода не дает
покоя веселоярцам, и когда мы прибегли к отчаянной (можно сказать,
бессмысленной) попытке выявить этого клеветника и теперь с нетерпением ждем,
что же будет дальше, что случится и случится ли вообще что-нибудь, имеем мы
право на нетерпение?
Дни растягивались в целые годы, часы становились днями и месяцами.
Гриша Левенец, забывая о своей высокой должности, по нескольку раз на день
ходил к деду Утюжку, допытывался:
- Вы же ему все сказали как следует?
- Сынок! - отвечал ему дед Утюжок. - Уж как я скажу, то никто так не
скажет! Этот супостат как услышал про динозаврия, так у него глаза побелели,
как у дохлого окуня! Страшное дело!
- И вы думаете, он поверил?
- Тут бы и не такой дурак поверил! Я же ему следы под водою показал.
Таких следов нет во всем мире.
- А про Мазепину телегу с золотым дышлом вы ему ничего не говорили?
- В той телеге не только дышло из золота, но и втулки на всех колесах и
розвора...
- Да пусть и розвора... Меня интересует: вы ему еще не подбросили эту
телегу?
- Оставил в резерве. Если не клюнет на динозаврия, тогда уж я его
золотой телегой по башке огрею! Да только ты, Гриша, не сумлевайся: для него
и динозаврия хватит!
Тем временем все приметы указывали на то, что Пшонь в самом деле
поймался на крючок, закинутый дедом Утюжком. Ездил с Рекордей аж в область и
на почтамте посылал какие-то письма - это еще не доказательство. У Ивана
Ивановича Несвежего выпустил новый номер стенной газеты, где раскритиковал
все семейство, которое служило ему верой и правдой, - это тоже никакое не
доказательство.
Но прибежал на свиноферму с рулеткой и полдня измерял на своей свинье
черные и белые латки, чтобы убедиться, не увеличились ли черные и не
уменьшились ли белые латки в результате коварных рационов, составленных
Дашунькой, - это уже свидетельствовало, что зерна сомнений, зароненных дедом
Утюжком в сознание Пшоня, произрастают и начинают давать свои плоды.
Не прошло и двух дней, как Пшонь, пользуясь школьным телефоном, нашел в
соседнем сельсовете многодетного учителя и продал ему свою свинью с
доставкой на дом. Снова была морока с машиной, снова откуда-то появился
Давидка Самусь и отвез Пшоня с его черно-белой свиньей в соседний сельсовет.
Наутро тот учитель привез свинью обратно, мотивируя тем, что Пшонь
запросил за нее слишком крупную сумму. Пшонь уменьшил сумму и немедленно
отвез ее назад. Многодетный учитель еще раз привез черно-белое животное в
Веселоярск, усматривая некоторую дискриминацию и оскорбление своей личности
со стороны Пшоня. Пшонь снова оттранспортировал свинью, в который уж раз
используя бесплатный колхозный транспорт. Неизвестно, сколько бы еще
продолжались эти взаимоперевозки, если бы именно в это время не появился в
Веселоярске товарищ Крикливец.
Гриша увидел в окно, как товарищ Крикливец, немного сутулясь,
сворачивает с шоссе к клумбе сельсовета, выскочил ему навстречу, раскинул
руки не столько для приветствия (не дорос еще до таких фамильярных жестов!),
сколько от удивления:
- Что такое, товарищ Крикливец?
- А что? На эти ваши Шпили разве лишь вездеходом взберешься! Не вытянул
мой "газик". Стреляет в третий цилиндр - ни тпру ни ну! Плюнул я, бросил
его, пошел пешим ходом. Назад завернуть тоже не мог. Сегодня утром мне такой
акафист прочитали за твой Веселоярск. Что вы тут натворили?
- Мы? Натворили?
- Так может, я? Завели какого-то Шпугутькало, обписал нам весь район с
головы до ног, а вы сидите и хотя бы свистнули!
- Я же вам говорил.
- Ты? Говорил?
- А когда демографы ко мне придирались.
- Так это же к тебе, а тут про весь район речь и про наш маяк -
Весероярск. Вот тут и началось: кто виноват? Крикливец. Не проявил
бдительности, дал разрастись... Ну, рассказывай, что тут у вас.
- Нечего рассказывать, - понуро произнес Гриша.
- Ты, Левенец, не крути! Меня будут слушать за то, что прозевал
клеветника, а ты крутишь!
- Мне крутить нечего, это у нас уже в печенках... Вы прямо скажите: о
чем там у вас написано? Про динозавров?
Крикливец немного похлопал глазами, помотал головой, потом даже пощупал
Гришу за плечи, за руку, будто хотел убедиться, в самом ли деле это живой
председатель Веселоярского сельсовета или же какое-нибудь хитрое
кибернетическое устройство, отступил от него, причмокнул языком:
- Вот это да, вот это да! А ты откуда знаешь?
- И подписано Шпугутькалом?
- Ну, подписано! Ну и что же?
- А то, что выкладывайте эту писанину на стол, чтобы мы ее хоть раз
увидели! А то никто ведь не показывает!
Крикливец порылся в своей обшарпанной папке, достал оттуда два листка
из школьной тетради, положил на стол перед Гришей.
- Вот. Можешь хоть в рамку вставить!
- Так, так, так, - нагнулся над этой писаниной Гриша, - складывается и
прикладывается, складывается, да еще и прикладывается!
- Что там у тебя прикладывается? - нетерпеливо воскликнул Крикливец. -
Ты прямо говори, что и к чему, мне некогда здесь разговоры разговаривать: на
мне целый район висит!
- Повисит, никуда не денется, - спокойно сказал Гриша, - и вы, товарищ
Крикливец, никуда теперь не денетесь, пока не выполните задание. Поручено
вам разоблачить клеветника?
- Ну, поручено! Ну и что?
- А вот я вам еще кое-что покажу!
Гриша, потихоньку напевая себе под нос нечто похожее на маршик
механизаторов, неторопливо пошел к той стене, где красовались пшеничные
снопы нового урожая. Мог бы наконец смеяться вдоволь, хохотать, заливаться
от радости, но, как убеждают нас ученые, смех требует некоторого
одеревенения сердца, потому что смеется только разум, а у Левенца сердце не
желало деревенеть, а хотело петь, радоваться и торжествовать.
Наконец, наконец! В самом деле, все теперь складывалось воедино: и
нахальные приказания Пшоня, и его угрозы, запугивания, и упорное записывание
всего, что услышит, кто что скажет, когда, в чьем присутствии. Куда уж там
до него тем миргородским гоголевским героям, которые вели свою наивную
хронику съедения дынь! Там все ограничивалось простой фиксацией: "Сия дыня
съедена тогда-то и тогда", - а этот знай ощеривал зубы над каждым записанным
словом и обещал, что карасики запрыгают на сковороде.
Гриша достал из-за пшеничного снопа скрученный в трубку большой лист
плотной бумаги, развернул его на столе, прижал большими кукурузными
початками (тоже урожая этого года), потом положил на эту бумагу привезенные
Крикливцем листки из школьной тетради, немного полюбовался своей работой,
причмокнул:
- Класс!
- Что это такое? - ничего не понял Крикливец.
- Это? Домашняя стенная газета.
- Что, что? Мало мне мороки, ты еще выдумываешь какие-то домашние
стенгазеты. Хочешь, чтобы я создавал еще одну комиссию по этой твоей
выдумке?
- Выдумка не моя.
- А чья же?
- Посмотрите повнимательнее на все эти писания!
Крикливец подошел, наклонился, протер себе глаза, снова наклонился.
- Почерк вроде бы одинаковый, - пожал плечами.
- Одинаковый, потому что писал один и тот же человек.
- Кто же он?
- Учитель физкультуры Пшонь. Недавно присланный. Как приехал, так и
начал обписывать нас со всех сторон.
- Почему же молчали?
- Потому что никто не знал. Я сейчас впервые вижу его писанину. А то
ведь никто не хотел показывать. А стенную газету он выпускает у Ивана
Ивановича Несвежего, у которого квартирует. Называется "За передовой
домашний быт". Передовая статья: "Все силы на благоустройство новой хаты".
Это хата, где живет Пшонь, потому что сами Несвежие живут в старой хате. Вот
критический материал: "Почему хлеб недопеченный?" Тут вот меню на неделю.
Тут критика Рекорди (это сын Несвежего), который долго спит.
- А где он, этот ваш Пшонь?
- Он такой же наш, как и ваш. В школе, спит в спортзале.
- А ну-ка веди меня к этому пасквилянту! - решительно велел Крикливец.
- Я и сам теперь хотел бы с ним переброситься словом-другим, - сверкнул
глазами Гриша.
Мотоциклом не поехали, чтобы преждевременно не спугнуть Пшоня, пошли в
школу пешком. Занятий в классах еще не было, потому что школьники помогали
убирать кукурузу, в спортзале, улегшись на поролоновых матрацах, сладко спал
Пшонь под громкую музыку телевизора, на экране которого слегка одетые
девушки (только на ногах толстые полосатые носки) крутили модную аэробику.
Гриша выключил телевизор, и Пшонь сразу проснулся. Сел, недовольно
повел заспанными глазами, пошевелил острыми усами.
- В чем дело?
- Ваша фамилия Пшонь? - сурово спросил Крикливец.
- Не Пшонь, а Шпонька! - крикнул тот, но на Крикливца не действовали
никакие восклицания.
- Это ваша работа? - показал он листки про динозавров в Веселоярске.
- А если моя, так в чем дело? - подскочил Пшонь.
- Почему же вы подписываете "Шпугутькало"?
- Потому что я Шпонька, а Пугутькало - моя девичья фамилия.
- Ну, чудеса! - хмыкнул Гриша. - Так вы были еще и девицей?
- Не ваше дело, кем я был и кем буду! И нечего тут скалить зубы. Я
привык не смотреть на чужие зубы, а показывать свои.
- Не видно, - спокойно заметил Гриша.
- Вы еще молоды и не видели, так я уж постараюсь показать!
Крикливец почти с любопытством рассматривал Пшоня.
- Послушайте, - хмуря брови, сказал он, - вы понимаете, что ваша
деятельность противозаконна? Я официально предупреждаю вас...
- Го-го! - нацеливаясь на него усами, посмеялся Пшонь. - От
предупреждений еще ни у кого живот не болел. А я тут наведу порядок! Пришли
- вот и хорошо. Я сам уже хотел идти либо к одному председателю, либо к
другому. Мне нужны доски.
- Собираетесь умирать? - поинтересовался Гриша.
- Что значит - умирать?
- Тогда зачем же доски? Я думал, на гроб.
- Меня никому похоронить не удастся! Я очень живучий!
Окуней бы на тебя ловить, подумал Гриша, но одернул себя за такие
несусветные мысли, потому что его общественное положение не давало права
сравнивать человека с наживкой, даже такого, как Пшонь. А какую кару можно
было бы для него придумать? Если блоху увеличить в тысячу раз, она станет
такой, как сковородка. Вот бы такое миллионокусачее чудовище напустить на
этого кляузника! Это был бы уже не детский талатай.
Гриша с надеждой посмотрел на Крикливца: может, хоть тот как-то
напугает этого нахала? Но Крикливец, видно, тоже впервые в жизни встретился
с таким экземпляром людской породы и немного даже растерялся. А Пшонь тем
временем еще сильнее распоясывался.
- Доски мне нужны для шкафа! - заявил он. - Чтобы прочным был шкаф и на
ключик запирался! У меня секретные материалы. Досье на все ваше образцовое
село. На всех имею! Я все про всех знаю! Я знаю больше, чем вы все думаете!
Я знаю такое, чего никто не знает!
- Ой, я знаю, що грiх маю, - насмешливо пропел Гриша, но Пшонь осадил
его:
- Еще молод тут меня прерывать!
- Ну хорошо, я молод. А вот товарищ Крикливец, районный руководитель,
специально приехал, чтобы вывести на чистую воду такого пасквилянта, как вы.
- Районный масштаб для меня уже давно пройденный этап! - цинично
оскалился Пшонь. - Я вас еще до столицы доведу, вы у меня все запрыгаете на
сковородке!
Левенец взглядом попросил поддержки у Крикливца, но тот, сделав Пшоню
предупреждение, казалось, исчерпал арсенал своих административных средств и
теперь только вращал бровями так энергично, будто хотел перебросить их через
свою голову.
Тогда Гриша прибег, как ему казалось, к самой большой угрозе, заявив
Пшоню:
- Между прочим, вы тут угрожаете нам столицей, а мы как раз пригласили
из столицы писателя, чтобы он показал народу вашу позорную деятельность.
Уже в следующий миг Гриша понял, что не следовало упоминать о столичном
авторе, потому что Пшонь так и впился.
- Это какой же писатель? Тот, что "Роксолану" нацарапал? Заигрывает с
вами, хвастает, что происходит из казаков? Из каких там казаков! Из турок
он! И дед его из турок, и отец. И не Загребельный он, а Загре-бей. Я еще до
него доберусь. Запрыгает у меня на сковородке! Турок, а раз турок - ищи
возле него гарем на сотню женщин!
- Каких женщин? - возмутился Гриша. - Свиридон Карпович знает его уже
сорок четыре года. Вместе были на фронте. Писатель с женой живет тридцать
пять лет. Дети. Внуки. Старый человек.
- Старый? Разберемся, зачем ему наша медицина продлила жизнь, почему не
умер до сих пор? На войне был? Был. Всех там убивало, а он уцелел? Из ста
его однолеток девяносто семь погибло, только трое уцелело. А почему именно
он уцелел? Никто не подумал об этом, а Пшонь подумал! Потому что у Пшоня
золотая голова! Я еще доберусь до этого писателя! У него одна ручка стоит
столько, сколько стоит центнер пшеницы по государственной цене. Это же
безобразие! Мы еще разберемся, от чего большая польза - от центнера пшеницы
или от писательской ручки!
- Все зависит от того, кто пишет ручкой, - спокойно сказал Гриша. -
Когда такой паскудный тип, как ты, тогда в самом деле пользы пшик, зато зла
не оберешься! Пошли отсюда, товарищ Крикливец, вы свое предупреждение
сделали, а уж дальше разрешите действовать нам самим. В Веселоярске народ
твердый. Мы за свою правду заставим и за девятыми воротами тявкнуть! И даже
не таких, как это шпугутькало.
Гриша проводил Крикливца, который поехал в райцентр на "Волге" Зиньки
Федоровны, и теперь шел, и, как пишут модные украинские писатели, мысли
хаосом клубились в голове, обгоняли друг друга, путались, переплетались, -
информации было столько, что переварить ее сразу было совершенно невозможно.
"Ну, гадство!" - думал он, снова и снова вспоминая Пшоня, и его
поведение, и слова, и нахальство, и угрозы.
Гришины кулаки сжимались сами по себе, такая злая сила чувствовалась в
них, что разорвал бы в клочья гадов, даже такой толщины, как нога у дядьки
Обелиска. Разорвал бы и куски забросил бы в те черные дыры, которыми нас
пугают астрономы.
Но куда выкинешь Пшоня?
Позади загрохотало, загремело, потом рядом с Гришей заскрежетали
тормоза, самосвал Давидки Самуся остановился как вкопанный, Давидка открыл
дверцу, крикнул обрадованно:
- Гри, привет!
- Здоров, здоров, ты все гоняешь?
- Жизнь требует темпа! Слушай, Гри, ты бы мог прийти ко мне на свадьбу?
- На свадьбу? Куда? С кем?
- У тетки Наталки в чайной. Мирославу свою привез с каменоломни.
- А где же твой братик?
- Бросил Мирославу, похитил жену начальника каменоломни и рванул то ли
на БАМ, то ли еще дальше.
- Не замерзнет ли он там?
- Говорят, это такая женщина, что от нее весь снег в Сибири растает! А
я услышал - да поскорее в Тахтайку, Мирославу в кабину - и сюда! И вот
сегодня и свадьбу хочу сыграть.
- Была же у тебя свадьба, - напомнил Гриша.
- То было одно, а теперь другое. Вроде как новая жена. Я Мирославу
переименую - и все правильно, как говорит мой братик. Село наше вон сколько
раз переименовывали! Могу я свою жену хоть один раз переименовать? Ну, Гри,
придешь? Там будут все свои, только братва из бригады электриков, которая у
нас линию налаживает. Видел, наверное, машину с гнездом? Раз-два - и
поднимает человека под самое небо. Мне бы такую машину - деньги лопатой
загребал бы!
Гриша вспомнил об этих электриках с их машиной и удивился, что до сих
пор не подумал о них. А если подумать, если поду...
- Так, - сказал он Давидке, - может, я и в самом деле заскочу к тебе на
минутку, а ты мне вот что скажи. Это ты привез в Веселоярск нового учителя
физкультуры?
- Со свиньей? Я.
- А ну спрыгни ко мне из кабины.
- Да ты что? Бить меня хочешь, что ли?
- Не бить, а есть один план. Слезай поскорее!
Гриша взял Давидку под руку, поводил его туда и сюда вокруг машины и
изложил ему свой план, граничивший даже с гениальным.
Первыми заметили что-то необычное доярки, бежавшие к ферме на первое
доение. Над Веселоярском стоял сизый осенний туман, не очень теплый, скажем
прямо, но еще и не такой холодный, чтобы пронизывал до костей. За туманом,
как поется в нашей известной песне, разумеется, ничего не видно, зато он
словно бы делает более выразительными все звуки, поэтому в тумане все
довольно отчетливо слышно. Звуки же, услышанные доярками, доносились и не из
тумана, а откуда-то сверху, будто с самого неба. Над туманом возле чайной
тетки Наталки что-то чихало, кашляло, бранилось и угрожало. Однако доярки
относились к слишком озабоченным жителям Веселоярска, чтобы прислушиваться к
тому, что там доносится из-за тумана.
Кто первым прислушался, и от кого распространился слух по всему
Веселоярску, и кто взбудоражил все село и собрал возле чайной чуть ли не
всех свободных от работы его жителей, теперь уже установить не удастся даже
прославленным авторам детективных романов.
Было - и нет.
Но что все началось с Пшоня - это истина неопровержимая.
Потому что именно Пшонь подавал эти звуки, крики из-за тумана, именно
он находился между небом и землей, оказавшись там под действием сил
загадочных и непостижимых. Проснулся он на рассвете, пошевелился, попробовал
одной рукой, попробовал другой, и, как говорил один наш поэт, с перепугу у
Пшоня "на лбу заискрилась рапа": он висел между небом и землей. Точнее
говоря, не висел, а лежал в чем-то круглом, как гнездо (там даже ветками
было вымощено, будто у аистов), ноги торчали вверх с одной стороны, голова с
другой, а острый зад провалился в проклятое гнездо и ощущал там каждую
палочку и каждый сучок.
При всей своей пакостной природе, Пшонь все же принадлежал к той
людской разновидности, которая в науке очерчивается термином homo sapiens,
потому что каким-то соображением все же располагал, вот и попытался
вспомнить, что и как с ним было, начиная со вчерашнего дня. Шофер, привезший
его когда-то со свиньей в Веселоярск, пригласил в чайную на свою свадьбу.
Почему бы и не пойти, чтобы увидеть, какого благосостояния достигли
веселоярцы, а потом сообщить, кому следует, чтобы разобрались, откуда все
это у них взялось. Далее Пшонь уже ничего и не помнил: дорвавшись до
дармовщины, он без конца наливал и наливал себе сам... И вот теперь это
гнездо. Что за гнездо? Что за шутки? Хотят сбить его с панталыку? Сначала
отгрызли кусок его исторической фамилии, теперь эта дикая шутка с гнездом.
Может, кто-то надеется, что он, то есть Пшонь, заколеблется, пошатнется и
спрячется в кусты? Не на того напали!
Пшонь, разумеется, никогда не читал Гегеля и ни сном ни духом не ведал,
что "шутка должна заключать в себе нечто такое, что может на миг обмануть;
поэтому, когда иллюзия растворяется в ничто, душа снова оглядывается назад,
чтобы еще раз испытать ее (иллюзию), таким образом, через быстро изменяемое
напряжение торопится то туда, то сюда, отчего и происходит колебание".
Но, дорогие товарищи, не надо знать Гегеля, чтобы лихорадочно ощупывать
то место, где ты оказался на рассвете над туманом после дармовой выпивки с
малознакомыми людьми, перед тем изрядно насолив им своим ядовитым пером
доносчика. Так вот, Пшонь "через быстро изменяемое напряжение", чихая,
кашляя, бранясь, лихорадочно шарил руками вокруг себя и под собой, пока не
убедился, что сидит в том самом старом колесе от "Беларуси", которое было
вознесено веселоярскими механизаторами на высоченный бетонный столб возле
чайной, а потом описано им же самим, Пшонем, в его очередной анонимке.
Пшонь должен был остолбенеть от удивления и возмущения, сделав это
открытие, но как тут остолбенеешь, когда ты лежишь, задрав ноги, в гнезде из
тракторного колеса на высоте не менее пятнадцати метров над землей?
Поэтому Пшонь прибег к занятию совершенно естественному для такого
мерзкого человека: начал браниться, угрожать, вопить.
Именно этот крик и собрал вокруг столба с гнездом (и с Пшонем в гнезде,
напомним) веселоярцев, которые сначала только слушали, а потом уже имели
возможность и увидеть, а затем и подивиться неистовости Пшоня.
Ведь и в самом деле: зачем было поднимать шум? Ну положили тебя в
гнездо, ну поспал и проспался, и что из этого? Лежи себе, как у тещи на
перинах, и благодари судьбу, что над тобой солнце светит, а вокруг люди
спокойные и доброжелательные. Вон греческий схимник Симеон полторы тысячи
лет назад залез на столб в сорок локтей вышиной и простоял на нем целых
сорок семь лет - и ни маковой росинки во рту, ни звука, никаких жалоб,
никаких угроз. Или наш писатель двенадцатого столетия Кирилл Туровский
добровольно залез на столб и просидел там до самой смерти - и тоже ничего.
Или столпник Никита Переяславский, которого со столба ни сманить, ни стащить
не смогли до тех пор, пока в 1186 году не убили, чтобы не раздражал людей
своим глупым подвижничеством, разве не может он быть образцом выдержки и
упорного спокойствия?
Но Пшонь не знал не только Гегеля, но и нашей истории. Что ему история
и что он - истории? Единственное, что могло его объединять хотя бы в
какой-то мере с давними-предавними столпниками, это разве лишь слово
"столп", которое по-гречески читается: "стилитас", очень напоминая привычное
нам слово "стилист". Слово это чаще всего применяется к писателям, к
анонимкам Пшоня вряд ли оно применимо. Что же касается его ругани,
доносившейся из гнезда, то она в самом деле могла бы войти во все учебники
злодейской стилистики, и тут автор, к сожалению, умолкает, будучи не в
состоянии привести хотя бы один пример из злословии Пшоня, памятуя, что над
ним (автором) возвышается целый сонм литературно-критических скоромников.
Но автор, заботясь о своих будущих критиках, хочет прийти им на помощь
если не в раскрытии словесных структур, которые извергал Пшонь, сидя в
гнезде возле веселоярской чайной, то, по крайней мере, в деле классификации
этого литературного персонажа. К какой разновидности литературных героев
отнести Пшоня? К комическим? Но еще Гегель сказал: "Вообще невозможно внешне
привязать насмешку к тому, что не имеет насмешки над самим собою..."
Пшонь никогда не знал, что такое смех, зубы он ощеривал только для
угрозы, как тигр в клетке, если бы ему предложили не то что станцевать, а
лишь посмотреть на шутливый народный танец, он немедленно состряпал бы
анонимку о том, что танцовщицы непристойно подбрасывают ноги и двигают
бедрами.
Тогда что же, может, это трагический герой? Но для этого Пшонь был
существом слишком незначительным. Известно, что во всех классических
трагедиях герои в конце концов пронзали себя мечами, шпагами, кинжалами и
другим холодным оружием. Если бы кто-нибудь предложил Пшоню зарезаться
(исходя из его полнейшей ненужности для жизни и для людей), он немедленно
настрочил бы анонимку о том, что этим ножом резали селедку, поступающую в
сельмаг с перебоями. Ну и так далее...
Поэтому Пшонь, подсознательно ощущая, что он не может быть героем ни
трагическим, ни комическим, пробует быть зловещим, не учитывая того простого
обстоятельства, что украинский народ на протяжении многих веков расправлялся
со всем зловещим при помощи испытаннейшего оружия: смеха, хохота, презрения
и забвения.
Пшонь торчал в гнезде, боялся пошевелиться, рычал и скрежетал:
- Безобразие!
А эхо в осеннем тумане над степью и над садами Веселоярска насмешливо
повторяло: ...азия ...азия ...азия...
- Я вам покажу! - скрежетал зубами Пшонь.
...кажу-жу-жу! - издевалось над ним эхо.
- Вы у меня запрыгаете! - обещал он в лютом бессилии.
...гаете-гаете-гаете! - смеялось все вокруг.
Как видим, у автора не получилось стройной теории новейшей мификологии.
От Адама до Пегаса, от поэтов до стилистов, смешалось грешное с праведным,
перепуталось.
Понятие "рай" теперь не зависит ни от каких высших сил, и кому жить в
этом раю, определяют тоже не высшие силы, а те, кто его построил.
Гриша Левенец не пошел смотреть на публичное осмеяние клеветника и
анонимщика. Если бы он не занимал высокую выборную должность, то непременно
оказался бы под тем гнездом на столбе и покричал бы новейшему "стилисту":
- Так что? По всему району поползли слухи и трудовые массы
всколыхнулись и возмутились? А ну-ка всколыхнись в своем гнезде! Теперь тебе
не помогут, как говорил наш великий философ Сковорода, никакие словесные
вывертасы!*
______________
* Выкрутасы, увертки, выверты.
Гай-гай! Гриша, как ему ни хотелось оказаться сегодня среди веселоярцев
и вдоволь посмеяться над пасквилянтом и клеветником Пшонем, вынужден был
сидеть на своем служебном месте, успокаиваемый разве лишь многомудрой Ганной
Афанасьевной, которая напоминала ему, что в истории еще и не такое бывало.
Нужно ли объяснять читателям, что дерзкий замысел водрузить Пшоня в
искусственно сооруженное гнездо принадлежал именно Грише Левенцу и что
именно он попросил об этом Давидку Самуся. Давидка, несмотря на свою
занятость переименованием своей неверной Мирославы, мобилизовал братву, то
есть своих знакомых электротехников, а уж те, как говорится, воплотили идею
в жизнь.
Собственно говоря, Гриша, хотя и не присутствовал на месте
происшествия, держал руку на пульсе, он отрежиссировал все события, сделал
это незаметно, но точно и, так сказать, изысканно.
Когда под столбом, на котором сидел Пшонь, собрались все веселоярцы,
которые могли в тот момент собраться там, и когда Пшоневы проклятья, угрозы
и выкрики достигли, как выражаются астрономы, апогея, внезапно, будто
древнегреческий бог, из машины появился участковый милиционер Белоцерковец,
свистнул (к сожалению, не в роговой, по которому так тужит дед Утюжок, а в
металлический свисток) и объявил:
- Сквернословить воспрещается!
А следом за этим прибыла машина электротехников, той братвы, о которой
говорил Давидка Самусь Левенцу, подъехала под столб, раз-два - и железное
гнездо поползло вверх к тому искусственно созданному веселоярскими
механизаторами (для аистов, для аистов, для защиты природы!) гнезду, где
неистовствовал Пшонь.
А снизу подавали голоса веселоярцы, которые уже (слухи разносятся без
крыльев!) знали, что за цаца этот Пшонь и сколько бед накликал он на их
село.
- Гей-гей! - покрикивали веселоярцы.
- Держись за небо, а то упадешь!
- Не кричи, а то лопнешь!
- Не будет от тебя ни слуха ни духа!
Пшонь неистовствовал, а людям внизу становилось еще веселее. Он пугал,
а им было не страшно. Он угрожал, а им было смешно. Он пузырился, а
веселоярцам было противно на него смотреть. Он ругался, как древний грек
перед своими рабами.
За рулем машины с механическим гнездом сидел Давидка Самусь. Привез эту
чуму в Веселоярск, теперь вывози ее отсюда. Он осторожненько причалил к
насесту Пшоня, слегка потряс резиновое колесо, в котором торчал анонимщик,
словно бы приглашая: слазь!
Пшонь взглянул вниз, протянул длинную ногу к верхней металлической
скобе, чтобы попытаться слезть вниз, но скобу Давидка предусмотрительно
намылил, и нога Пшоня беспомощно задергалась в воздухе.
- Безобразие! - взвизгнул Пшонь. - Где руководство? Я требую на
переговоры!
- Цепляйся за мое гнездо - и айда! - крикнул Давидка. - Какие тебе еще
переговоры!
- Выметайся отсюда! - поддержали Давидку веселоярцы.
- Чтобы и духу не было!
- Улепетывай!
Давидка дернул машину, и Пшонь, испугавшись, что так и останется на
своем столбе для осмеяния веселоярцев, поскорее уцепился за металлическое
гнездо, присел в нем и словно бы затих на какое-то время, но, заметив, что
его увозят прочь из села, снова начал кричать.
От чайной до Шпилей, за которыми, собственно, заканчивался Веселоярск,
скрываясь с глаз, было около двух километров. Давидка вез Пшоня эти два
километра медленно, будто на похоронах, и всю дорогу Пшонь разъяренно
кричал, брыкался, визжал, проклинал, скрежетал зубами, подскакивал, брызгал
слюной.
Наконец он понял, что возврата уже не будет, и решил вспомнить о своих
правах на личную собственность.
- Где мои вещи? - закричал он.
- В кузове твои вещи, - спокойно сообщил из кабины Давидка, лихо орудуя
рулем.
- А моя панамка?
- Вот и твоя панамка! - И Давидка подбросил панамку Пшоня, проследив,
чтобы она тоже упала в кузов.
Вот так и произошло изгнание из рая человека негодного и враждебного, и
был он, как писали когда-то наши летописцы, "ужасен и трепетен", но нам это
теперь уже все равно...
Веселоярцы демонстрировали сто восемьдесят разновидностей смеха. Как
говорил еще гениальный автор "Слова о полку Игореве", "страны рады, грады
веселы".
Было от чего радоваться и веселиться!
Что же касается нашего героя Григория Левенца, то у него радость была
двойная. Во-первых, он, хотя и очистил веселоярский рай от позорного
порождения ехидны, все же понимал, что применил для этого способ далекий от
конституционного, потому написал заявление с просьбой отпустить его на
комбайн, возвратив на должность председателя сельсовета многомудрого
Свиридона Карповича.
Во-вторых, у него была незапланированная встреча с собственной женой
Дашунькой Порубай, которая заскочила к нему по дороге с одной фермы на
другую лишь для того, чтобы спросить:
- Как бы ты посмотрел на то, чтобы я подарила миру еще одного Левенца?
Ах, если бы Гриша знал наизусть "Слово о полку"! Тогда бы он
воскликнул: "Что ми шумить, что ми звенить далече перед зорею?"
Но и не умея цитировать прославленные произведения нашей литературы, он
схватил Дашуньку в такие крепкие объятия, что каждый, кто бы это увидел,
воскликнул бы вслед за нашим великим предком:
"Страны рады, грады веселы".
Киев, 1984
его за плечи:
- Едем! Готовь машину! Мигом!
- Кики-брики, я же малость выпил.
- На шоссе не будешь выезжать, по бригадным дорогам...
- В район или куда?
- Там видно будет!..
Как же так могло выйти, что на очередное заявление Пшоня ответ был уже
через неделю? Очень просто: Пшонь знал, куда писать. Он усвоил себе твердо,
а какая-то злая сила, направлявшая его подлые действия, подсказывала ему
уязвимые места, и он бил без промаха, без промедления и без пощады. Такую бы
силу для борьбы с вредителями сельскохозяйственных культур или с
поджигателями войны!
Когда не знаешь, что на тебя кто-то пишет, то совершенно естественно не
ждешь результатов, не охватывает тебя нетерпение и не думаешь - выполняется
или не выполняется постановление о месячном сроке для ответов на письма и
заявления.
Все это, можно сказать, стандартные ситуации.
Ну хорошо. А когда у нас будут все основания догадываться, что именно
Пшонь и есть тот таинственный кляузник, который вот уже полгода не дает
покоя веселоярцам, и когда мы прибегли к отчаянной (можно сказать,
бессмысленной) попытке выявить этого клеветника и теперь с нетерпением ждем,
что же будет дальше, что случится и случится ли вообще что-нибудь, имеем мы
право на нетерпение?
Дни растягивались в целые годы, часы становились днями и месяцами.
Гриша Левенец, забывая о своей высокой должности, по нескольку раз на день
ходил к деду Утюжку, допытывался:
- Вы же ему все сказали как следует?
- Сынок! - отвечал ему дед Утюжок. - Уж как я скажу, то никто так не
скажет! Этот супостат как услышал про динозаврия, так у него глаза побелели,
как у дохлого окуня! Страшное дело!
- И вы думаете, он поверил?
- Тут бы и не такой дурак поверил! Я же ему следы под водою показал.
Таких следов нет во всем мире.
- А про Мазепину телегу с золотым дышлом вы ему ничего не говорили?
- В той телеге не только дышло из золота, но и втулки на всех колесах и
розвора...
- Да пусть и розвора... Меня интересует: вы ему еще не подбросили эту
телегу?
- Оставил в резерве. Если не клюнет на динозаврия, тогда уж я его
золотой телегой по башке огрею! Да только ты, Гриша, не сумлевайся: для него
и динозаврия хватит!
Тем временем все приметы указывали на то, что Пшонь в самом деле
поймался на крючок, закинутый дедом Утюжком. Ездил с Рекордей аж в область и
на почтамте посылал какие-то письма - это еще не доказательство. У Ивана
Ивановича Несвежего выпустил новый номер стенной газеты, где раскритиковал
все семейство, которое служило ему верой и правдой, - это тоже никакое не
доказательство.
Но прибежал на свиноферму с рулеткой и полдня измерял на своей свинье
черные и белые латки, чтобы убедиться, не увеличились ли черные и не
уменьшились ли белые латки в результате коварных рационов, составленных
Дашунькой, - это уже свидетельствовало, что зерна сомнений, зароненных дедом
Утюжком в сознание Пшоня, произрастают и начинают давать свои плоды.
Не прошло и двух дней, как Пшонь, пользуясь школьным телефоном, нашел в
соседнем сельсовете многодетного учителя и продал ему свою свинью с
доставкой на дом. Снова была морока с машиной, снова откуда-то появился
Давидка Самусь и отвез Пшоня с его черно-белой свиньей в соседний сельсовет.
Наутро тот учитель привез свинью обратно, мотивируя тем, что Пшонь
запросил за нее слишком крупную сумму. Пшонь уменьшил сумму и немедленно
отвез ее назад. Многодетный учитель еще раз привез черно-белое животное в
Веселоярск, усматривая некоторую дискриминацию и оскорбление своей личности
со стороны Пшоня. Пшонь снова оттранспортировал свинью, в который уж раз
используя бесплатный колхозный транспорт. Неизвестно, сколько бы еще
продолжались эти взаимоперевозки, если бы именно в это время не появился в
Веселоярске товарищ Крикливец.
Гриша увидел в окно, как товарищ Крикливец, немного сутулясь,
сворачивает с шоссе к клумбе сельсовета, выскочил ему навстречу, раскинул
руки не столько для приветствия (не дорос еще до таких фамильярных жестов!),
сколько от удивления:
- Что такое, товарищ Крикливец?
- А что? На эти ваши Шпили разве лишь вездеходом взберешься! Не вытянул
мой "газик". Стреляет в третий цилиндр - ни тпру ни ну! Плюнул я, бросил
его, пошел пешим ходом. Назад завернуть тоже не мог. Сегодня утром мне такой
акафист прочитали за твой Веселоярск. Что вы тут натворили?
- Мы? Натворили?
- Так может, я? Завели какого-то Шпугутькало, обписал нам весь район с
головы до ног, а вы сидите и хотя бы свистнули!
- Я же вам говорил.
- Ты? Говорил?
- А когда демографы ко мне придирались.
- Так это же к тебе, а тут про весь район речь и про наш маяк -
Весероярск. Вот тут и началось: кто виноват? Крикливец. Не проявил
бдительности, дал разрастись... Ну, рассказывай, что тут у вас.
- Нечего рассказывать, - понуро произнес Гриша.
- Ты, Левенец, не крути! Меня будут слушать за то, что прозевал
клеветника, а ты крутишь!
- Мне крутить нечего, это у нас уже в печенках... Вы прямо скажите: о
чем там у вас написано? Про динозавров?
Крикливец немного похлопал глазами, помотал головой, потом даже пощупал
Гришу за плечи, за руку, будто хотел убедиться, в самом ли деле это живой
председатель Веселоярского сельсовета или же какое-нибудь хитрое
кибернетическое устройство, отступил от него, причмокнул языком:
- Вот это да, вот это да! А ты откуда знаешь?
- И подписано Шпугутькалом?
- Ну, подписано! Ну и что же?
- А то, что выкладывайте эту писанину на стол, чтобы мы ее хоть раз
увидели! А то никто ведь не показывает!
Крикливец порылся в своей обшарпанной папке, достал оттуда два листка
из школьной тетради, положил на стол перед Гришей.
- Вот. Можешь хоть в рамку вставить!
- Так, так, так, - нагнулся над этой писаниной Гриша, - складывается и
прикладывается, складывается, да еще и прикладывается!
- Что там у тебя прикладывается? - нетерпеливо воскликнул Крикливец. -
Ты прямо говори, что и к чему, мне некогда здесь разговоры разговаривать: на
мне целый район висит!
- Повисит, никуда не денется, - спокойно сказал Гриша, - и вы, товарищ
Крикливец, никуда теперь не денетесь, пока не выполните задание. Поручено
вам разоблачить клеветника?
- Ну, поручено! Ну и что?
- А вот я вам еще кое-что покажу!
Гриша, потихоньку напевая себе под нос нечто похожее на маршик
механизаторов, неторопливо пошел к той стене, где красовались пшеничные
снопы нового урожая. Мог бы наконец смеяться вдоволь, хохотать, заливаться
от радости, но, как убеждают нас ученые, смех требует некоторого
одеревенения сердца, потому что смеется только разум, а у Левенца сердце не
желало деревенеть, а хотело петь, радоваться и торжествовать.
Наконец, наконец! В самом деле, все теперь складывалось воедино: и
нахальные приказания Пшоня, и его угрозы, запугивания, и упорное записывание
всего, что услышит, кто что скажет, когда, в чьем присутствии. Куда уж там
до него тем миргородским гоголевским героям, которые вели свою наивную
хронику съедения дынь! Там все ограничивалось простой фиксацией: "Сия дыня
съедена тогда-то и тогда", - а этот знай ощеривал зубы над каждым записанным
словом и обещал, что карасики запрыгают на сковороде.
Гриша достал из-за пшеничного снопа скрученный в трубку большой лист
плотной бумаги, развернул его на столе, прижал большими кукурузными
початками (тоже урожая этого года), потом положил на эту бумагу привезенные
Крикливцем листки из школьной тетради, немного полюбовался своей работой,
причмокнул:
- Класс!
- Что это такое? - ничего не понял Крикливец.
- Это? Домашняя стенная газета.
- Что, что? Мало мне мороки, ты еще выдумываешь какие-то домашние
стенгазеты. Хочешь, чтобы я создавал еще одну комиссию по этой твоей
выдумке?
- Выдумка не моя.
- А чья же?
- Посмотрите повнимательнее на все эти писания!
Крикливец подошел, наклонился, протер себе глаза, снова наклонился.
- Почерк вроде бы одинаковый, - пожал плечами.
- Одинаковый, потому что писал один и тот же человек.
- Кто же он?
- Учитель физкультуры Пшонь. Недавно присланный. Как приехал, так и
начал обписывать нас со всех сторон.
- Почему же молчали?
- Потому что никто не знал. Я сейчас впервые вижу его писанину. А то
ведь никто не хотел показывать. А стенную газету он выпускает у Ивана
Ивановича Несвежего, у которого квартирует. Называется "За передовой
домашний быт". Передовая статья: "Все силы на благоустройство новой хаты".
Это хата, где живет Пшонь, потому что сами Несвежие живут в старой хате. Вот
критический материал: "Почему хлеб недопеченный?" Тут вот меню на неделю.
Тут критика Рекорди (это сын Несвежего), который долго спит.
- А где он, этот ваш Пшонь?
- Он такой же наш, как и ваш. В школе, спит в спортзале.
- А ну-ка веди меня к этому пасквилянту! - решительно велел Крикливец.
- Я и сам теперь хотел бы с ним переброситься словом-другим, - сверкнул
глазами Гриша.
Мотоциклом не поехали, чтобы преждевременно не спугнуть Пшоня, пошли в
школу пешком. Занятий в классах еще не было, потому что школьники помогали
убирать кукурузу, в спортзале, улегшись на поролоновых матрацах, сладко спал
Пшонь под громкую музыку телевизора, на экране которого слегка одетые
девушки (только на ногах толстые полосатые носки) крутили модную аэробику.
Гриша выключил телевизор, и Пшонь сразу проснулся. Сел, недовольно
повел заспанными глазами, пошевелил острыми усами.
- В чем дело?
- Ваша фамилия Пшонь? - сурово спросил Крикливец.
- Не Пшонь, а Шпонька! - крикнул тот, но на Крикливца не действовали
никакие восклицания.
- Это ваша работа? - показал он листки про динозавров в Веселоярске.
- А если моя, так в чем дело? - подскочил Пшонь.
- Почему же вы подписываете "Шпугутькало"?
- Потому что я Шпонька, а Пугутькало - моя девичья фамилия.
- Ну, чудеса! - хмыкнул Гриша. - Так вы были еще и девицей?
- Не ваше дело, кем я был и кем буду! И нечего тут скалить зубы. Я
привык не смотреть на чужие зубы, а показывать свои.
- Не видно, - спокойно заметил Гриша.
- Вы еще молоды и не видели, так я уж постараюсь показать!
Крикливец почти с любопытством рассматривал Пшоня.
- Послушайте, - хмуря брови, сказал он, - вы понимаете, что ваша
деятельность противозаконна? Я официально предупреждаю вас...
- Го-го! - нацеливаясь на него усами, посмеялся Пшонь. - От
предупреждений еще ни у кого живот не болел. А я тут наведу порядок! Пришли
- вот и хорошо. Я сам уже хотел идти либо к одному председателю, либо к
другому. Мне нужны доски.
- Собираетесь умирать? - поинтересовался Гриша.
- Что значит - умирать?
- Тогда зачем же доски? Я думал, на гроб.
- Меня никому похоронить не удастся! Я очень живучий!
Окуней бы на тебя ловить, подумал Гриша, но одернул себя за такие
несусветные мысли, потому что его общественное положение не давало права
сравнивать человека с наживкой, даже такого, как Пшонь. А какую кару можно
было бы для него придумать? Если блоху увеличить в тысячу раз, она станет
такой, как сковородка. Вот бы такое миллионокусачее чудовище напустить на
этого кляузника! Это был бы уже не детский талатай.
Гриша с надеждой посмотрел на Крикливца: может, хоть тот как-то
напугает этого нахала? Но Крикливец, видно, тоже впервые в жизни встретился
с таким экземпляром людской породы и немного даже растерялся. А Пшонь тем
временем еще сильнее распоясывался.
- Доски мне нужны для шкафа! - заявил он. - Чтобы прочным был шкаф и на
ключик запирался! У меня секретные материалы. Досье на все ваше образцовое
село. На всех имею! Я все про всех знаю! Я знаю больше, чем вы все думаете!
Я знаю такое, чего никто не знает!
- Ой, я знаю, що грiх маю, - насмешливо пропел Гриша, но Пшонь осадил
его:
- Еще молод тут меня прерывать!
- Ну хорошо, я молод. А вот товарищ Крикливец, районный руководитель,
специально приехал, чтобы вывести на чистую воду такого пасквилянта, как вы.
- Районный масштаб для меня уже давно пройденный этап! - цинично
оскалился Пшонь. - Я вас еще до столицы доведу, вы у меня все запрыгаете на
сковородке!
Левенец взглядом попросил поддержки у Крикливца, но тот, сделав Пшоню
предупреждение, казалось, исчерпал арсенал своих административных средств и
теперь только вращал бровями так энергично, будто хотел перебросить их через
свою голову.
Тогда Гриша прибег, как ему казалось, к самой большой угрозе, заявив
Пшоню:
- Между прочим, вы тут угрожаете нам столицей, а мы как раз пригласили
из столицы писателя, чтобы он показал народу вашу позорную деятельность.
Уже в следующий миг Гриша понял, что не следовало упоминать о столичном
авторе, потому что Пшонь так и впился.
- Это какой же писатель? Тот, что "Роксолану" нацарапал? Заигрывает с
вами, хвастает, что происходит из казаков? Из каких там казаков! Из турок
он! И дед его из турок, и отец. И не Загребельный он, а Загре-бей. Я еще до
него доберусь. Запрыгает у меня на сковородке! Турок, а раз турок - ищи
возле него гарем на сотню женщин!
- Каких женщин? - возмутился Гриша. - Свиридон Карпович знает его уже
сорок четыре года. Вместе были на фронте. Писатель с женой живет тридцать
пять лет. Дети. Внуки. Старый человек.
- Старый? Разберемся, зачем ему наша медицина продлила жизнь, почему не
умер до сих пор? На войне был? Был. Всех там убивало, а он уцелел? Из ста
его однолеток девяносто семь погибло, только трое уцелело. А почему именно
он уцелел? Никто не подумал об этом, а Пшонь подумал! Потому что у Пшоня
золотая голова! Я еще доберусь до этого писателя! У него одна ручка стоит
столько, сколько стоит центнер пшеницы по государственной цене. Это же
безобразие! Мы еще разберемся, от чего большая польза - от центнера пшеницы
или от писательской ручки!
- Все зависит от того, кто пишет ручкой, - спокойно сказал Гриша. -
Когда такой паскудный тип, как ты, тогда в самом деле пользы пшик, зато зла
не оберешься! Пошли отсюда, товарищ Крикливец, вы свое предупреждение
сделали, а уж дальше разрешите действовать нам самим. В Веселоярске народ
твердый. Мы за свою правду заставим и за девятыми воротами тявкнуть! И даже
не таких, как это шпугутькало.
Гриша проводил Крикливца, который поехал в райцентр на "Волге" Зиньки
Федоровны, и теперь шел, и, как пишут модные украинские писатели, мысли
хаосом клубились в голове, обгоняли друг друга, путались, переплетались, -
информации было столько, что переварить ее сразу было совершенно невозможно.
"Ну, гадство!" - думал он, снова и снова вспоминая Пшоня, и его
поведение, и слова, и нахальство, и угрозы.
Гришины кулаки сжимались сами по себе, такая злая сила чувствовалась в
них, что разорвал бы в клочья гадов, даже такой толщины, как нога у дядьки
Обелиска. Разорвал бы и куски забросил бы в те черные дыры, которыми нас
пугают астрономы.
Но куда выкинешь Пшоня?
Позади загрохотало, загремело, потом рядом с Гришей заскрежетали
тормоза, самосвал Давидки Самуся остановился как вкопанный, Давидка открыл
дверцу, крикнул обрадованно:
- Гри, привет!
- Здоров, здоров, ты все гоняешь?
- Жизнь требует темпа! Слушай, Гри, ты бы мог прийти ко мне на свадьбу?
- На свадьбу? Куда? С кем?
- У тетки Наталки в чайной. Мирославу свою привез с каменоломни.
- А где же твой братик?
- Бросил Мирославу, похитил жену начальника каменоломни и рванул то ли
на БАМ, то ли еще дальше.
- Не замерзнет ли он там?
- Говорят, это такая женщина, что от нее весь снег в Сибири растает! А
я услышал - да поскорее в Тахтайку, Мирославу в кабину - и сюда! И вот
сегодня и свадьбу хочу сыграть.
- Была же у тебя свадьба, - напомнил Гриша.
- То было одно, а теперь другое. Вроде как новая жена. Я Мирославу
переименую - и все правильно, как говорит мой братик. Село наше вон сколько
раз переименовывали! Могу я свою жену хоть один раз переименовать? Ну, Гри,
придешь? Там будут все свои, только братва из бригады электриков, которая у
нас линию налаживает. Видел, наверное, машину с гнездом? Раз-два - и
поднимает человека под самое небо. Мне бы такую машину - деньги лопатой
загребал бы!
Гриша вспомнил об этих электриках с их машиной и удивился, что до сих
пор не подумал о них. А если подумать, если поду...
- Так, - сказал он Давидке, - может, я и в самом деле заскочу к тебе на
минутку, а ты мне вот что скажи. Это ты привез в Веселоярск нового учителя
физкультуры?
- Со свиньей? Я.
- А ну спрыгни ко мне из кабины.
- Да ты что? Бить меня хочешь, что ли?
- Не бить, а есть один план. Слезай поскорее!
Гриша взял Давидку под руку, поводил его туда и сюда вокруг машины и
изложил ему свой план, граничивший даже с гениальным.
Первыми заметили что-то необычное доярки, бежавшие к ферме на первое
доение. Над Веселоярском стоял сизый осенний туман, не очень теплый, скажем
прямо, но еще и не такой холодный, чтобы пронизывал до костей. За туманом,
как поется в нашей известной песне, разумеется, ничего не видно, зато он
словно бы делает более выразительными все звуки, поэтому в тумане все
довольно отчетливо слышно. Звуки же, услышанные доярками, доносились и не из
тумана, а откуда-то сверху, будто с самого неба. Над туманом возле чайной
тетки Наталки что-то чихало, кашляло, бранилось и угрожало. Однако доярки
относились к слишком озабоченным жителям Веселоярска, чтобы прислушиваться к
тому, что там доносится из-за тумана.
Кто первым прислушался, и от кого распространился слух по всему
Веселоярску, и кто взбудоражил все село и собрал возле чайной чуть ли не
всех свободных от работы его жителей, теперь уже установить не удастся даже
прославленным авторам детективных романов.
Было - и нет.
Но что все началось с Пшоня - это истина неопровержимая.
Потому что именно Пшонь подавал эти звуки, крики из-за тумана, именно
он находился между небом и землей, оказавшись там под действием сил
загадочных и непостижимых. Проснулся он на рассвете, пошевелился, попробовал
одной рукой, попробовал другой, и, как говорил один наш поэт, с перепугу у
Пшоня "на лбу заискрилась рапа": он висел между небом и землей. Точнее
говоря, не висел, а лежал в чем-то круглом, как гнездо (там даже ветками
было вымощено, будто у аистов), ноги торчали вверх с одной стороны, голова с
другой, а острый зад провалился в проклятое гнездо и ощущал там каждую
палочку и каждый сучок.
При всей своей пакостной природе, Пшонь все же принадлежал к той
людской разновидности, которая в науке очерчивается термином homo sapiens,
потому что каким-то соображением все же располагал, вот и попытался
вспомнить, что и как с ним было, начиная со вчерашнего дня. Шофер, привезший
его когда-то со свиньей в Веселоярск, пригласил в чайную на свою свадьбу.
Почему бы и не пойти, чтобы увидеть, какого благосостояния достигли
веселоярцы, а потом сообщить, кому следует, чтобы разобрались, откуда все
это у них взялось. Далее Пшонь уже ничего и не помнил: дорвавшись до
дармовщины, он без конца наливал и наливал себе сам... И вот теперь это
гнездо. Что за гнездо? Что за шутки? Хотят сбить его с панталыку? Сначала
отгрызли кусок его исторической фамилии, теперь эта дикая шутка с гнездом.
Может, кто-то надеется, что он, то есть Пшонь, заколеблется, пошатнется и
спрячется в кусты? Не на того напали!
Пшонь, разумеется, никогда не читал Гегеля и ни сном ни духом не ведал,
что "шутка должна заключать в себе нечто такое, что может на миг обмануть;
поэтому, когда иллюзия растворяется в ничто, душа снова оглядывается назад,
чтобы еще раз испытать ее (иллюзию), таким образом, через быстро изменяемое
напряжение торопится то туда, то сюда, отчего и происходит колебание".
Но, дорогие товарищи, не надо знать Гегеля, чтобы лихорадочно ощупывать
то место, где ты оказался на рассвете над туманом после дармовой выпивки с
малознакомыми людьми, перед тем изрядно насолив им своим ядовитым пером
доносчика. Так вот, Пшонь "через быстро изменяемое напряжение", чихая,
кашляя, бранясь, лихорадочно шарил руками вокруг себя и под собой, пока не
убедился, что сидит в том самом старом колесе от "Беларуси", которое было
вознесено веселоярскими механизаторами на высоченный бетонный столб возле
чайной, а потом описано им же самим, Пшонем, в его очередной анонимке.
Пшонь должен был остолбенеть от удивления и возмущения, сделав это
открытие, но как тут остолбенеешь, когда ты лежишь, задрав ноги, в гнезде из
тракторного колеса на высоте не менее пятнадцати метров над землей?
Поэтому Пшонь прибег к занятию совершенно естественному для такого
мерзкого человека: начал браниться, угрожать, вопить.
Именно этот крик и собрал вокруг столба с гнездом (и с Пшонем в гнезде,
напомним) веселоярцев, которые сначала только слушали, а потом уже имели
возможность и увидеть, а затем и подивиться неистовости Пшоня.
Ведь и в самом деле: зачем было поднимать шум? Ну положили тебя в
гнездо, ну поспал и проспался, и что из этого? Лежи себе, как у тещи на
перинах, и благодари судьбу, что над тобой солнце светит, а вокруг люди
спокойные и доброжелательные. Вон греческий схимник Симеон полторы тысячи
лет назад залез на столб в сорок локтей вышиной и простоял на нем целых
сорок семь лет - и ни маковой росинки во рту, ни звука, никаких жалоб,
никаких угроз. Или наш писатель двенадцатого столетия Кирилл Туровский
добровольно залез на столб и просидел там до самой смерти - и тоже ничего.
Или столпник Никита Переяславский, которого со столба ни сманить, ни стащить
не смогли до тех пор, пока в 1186 году не убили, чтобы не раздражал людей
своим глупым подвижничеством, разве не может он быть образцом выдержки и
упорного спокойствия?
Но Пшонь не знал не только Гегеля, но и нашей истории. Что ему история
и что он - истории? Единственное, что могло его объединять хотя бы в
какой-то мере с давними-предавними столпниками, это разве лишь слово
"столп", которое по-гречески читается: "стилитас", очень напоминая привычное
нам слово "стилист". Слово это чаще всего применяется к писателям, к
анонимкам Пшоня вряд ли оно применимо. Что же касается его ругани,
доносившейся из гнезда, то она в самом деле могла бы войти во все учебники
злодейской стилистики, и тут автор, к сожалению, умолкает, будучи не в
состоянии привести хотя бы один пример из злословии Пшоня, памятуя, что над
ним (автором) возвышается целый сонм литературно-критических скоромников.
Но автор, заботясь о своих будущих критиках, хочет прийти им на помощь
если не в раскрытии словесных структур, которые извергал Пшонь, сидя в
гнезде возле веселоярской чайной, то, по крайней мере, в деле классификации
этого литературного персонажа. К какой разновидности литературных героев
отнести Пшоня? К комическим? Но еще Гегель сказал: "Вообще невозможно внешне
привязать насмешку к тому, что не имеет насмешки над самим собою..."
Пшонь никогда не знал, что такое смех, зубы он ощеривал только для
угрозы, как тигр в клетке, если бы ему предложили не то что станцевать, а
лишь посмотреть на шутливый народный танец, он немедленно состряпал бы
анонимку о том, что танцовщицы непристойно подбрасывают ноги и двигают
бедрами.
Тогда что же, может, это трагический герой? Но для этого Пшонь был
существом слишком незначительным. Известно, что во всех классических
трагедиях герои в конце концов пронзали себя мечами, шпагами, кинжалами и
другим холодным оружием. Если бы кто-нибудь предложил Пшоню зарезаться
(исходя из его полнейшей ненужности для жизни и для людей), он немедленно
настрочил бы анонимку о том, что этим ножом резали селедку, поступающую в
сельмаг с перебоями. Ну и так далее...
Поэтому Пшонь, подсознательно ощущая, что он не может быть героем ни
трагическим, ни комическим, пробует быть зловещим, не учитывая того простого
обстоятельства, что украинский народ на протяжении многих веков расправлялся
со всем зловещим при помощи испытаннейшего оружия: смеха, хохота, презрения
и забвения.
Пшонь торчал в гнезде, боялся пошевелиться, рычал и скрежетал:
- Безобразие!
А эхо в осеннем тумане над степью и над садами Веселоярска насмешливо
повторяло: ...азия ...азия ...азия...
- Я вам покажу! - скрежетал зубами Пшонь.
...кажу-жу-жу! - издевалось над ним эхо.
- Вы у меня запрыгаете! - обещал он в лютом бессилии.
...гаете-гаете-гаете! - смеялось все вокруг.
Как видим, у автора не получилось стройной теории новейшей мификологии.
От Адама до Пегаса, от поэтов до стилистов, смешалось грешное с праведным,
перепуталось.
Понятие "рай" теперь не зависит ни от каких высших сил, и кому жить в
этом раю, определяют тоже не высшие силы, а те, кто его построил.
Гриша Левенец не пошел смотреть на публичное осмеяние клеветника и
анонимщика. Если бы он не занимал высокую выборную должность, то непременно
оказался бы под тем гнездом на столбе и покричал бы новейшему "стилисту":
- Так что? По всему району поползли слухи и трудовые массы
всколыхнулись и возмутились? А ну-ка всколыхнись в своем гнезде! Теперь тебе
не помогут, как говорил наш великий философ Сковорода, никакие словесные
вывертасы!*
______________
* Выкрутасы, увертки, выверты.
Гай-гай! Гриша, как ему ни хотелось оказаться сегодня среди веселоярцев
и вдоволь посмеяться над пасквилянтом и клеветником Пшонем, вынужден был
сидеть на своем служебном месте, успокаиваемый разве лишь многомудрой Ганной
Афанасьевной, которая напоминала ему, что в истории еще и не такое бывало.
Нужно ли объяснять читателям, что дерзкий замысел водрузить Пшоня в
искусственно сооруженное гнездо принадлежал именно Грише Левенцу и что
именно он попросил об этом Давидку Самуся. Давидка, несмотря на свою
занятость переименованием своей неверной Мирославы, мобилизовал братву, то
есть своих знакомых электротехников, а уж те, как говорится, воплотили идею
в жизнь.
Собственно говоря, Гриша, хотя и не присутствовал на месте
происшествия, держал руку на пульсе, он отрежиссировал все события, сделал
это незаметно, но точно и, так сказать, изысканно.
Когда под столбом, на котором сидел Пшонь, собрались все веселоярцы,
которые могли в тот момент собраться там, и когда Пшоневы проклятья, угрозы
и выкрики достигли, как выражаются астрономы, апогея, внезапно, будто
древнегреческий бог, из машины появился участковый милиционер Белоцерковец,
свистнул (к сожалению, не в роговой, по которому так тужит дед Утюжок, а в
металлический свисток) и объявил:
- Сквернословить воспрещается!
А следом за этим прибыла машина электротехников, той братвы, о которой
говорил Давидка Самусь Левенцу, подъехала под столб, раз-два - и железное
гнездо поползло вверх к тому искусственно созданному веселоярскими
механизаторами (для аистов, для аистов, для защиты природы!) гнезду, где
неистовствовал Пшонь.
А снизу подавали голоса веселоярцы, которые уже (слухи разносятся без
крыльев!) знали, что за цаца этот Пшонь и сколько бед накликал он на их
село.
- Гей-гей! - покрикивали веселоярцы.
- Держись за небо, а то упадешь!
- Не кричи, а то лопнешь!
- Не будет от тебя ни слуха ни духа!
Пшонь неистовствовал, а людям внизу становилось еще веселее. Он пугал,
а им было не страшно. Он угрожал, а им было смешно. Он пузырился, а
веселоярцам было противно на него смотреть. Он ругался, как древний грек
перед своими рабами.
За рулем машины с механическим гнездом сидел Давидка Самусь. Привез эту
чуму в Веселоярск, теперь вывози ее отсюда. Он осторожненько причалил к
насесту Пшоня, слегка потряс резиновое колесо, в котором торчал анонимщик,
словно бы приглашая: слазь!
Пшонь взглянул вниз, протянул длинную ногу к верхней металлической
скобе, чтобы попытаться слезть вниз, но скобу Давидка предусмотрительно
намылил, и нога Пшоня беспомощно задергалась в воздухе.
- Безобразие! - взвизгнул Пшонь. - Где руководство? Я требую на
переговоры!
- Цепляйся за мое гнездо - и айда! - крикнул Давидка. - Какие тебе еще
переговоры!
- Выметайся отсюда! - поддержали Давидку веселоярцы.
- Чтобы и духу не было!
- Улепетывай!
Давидка дернул машину, и Пшонь, испугавшись, что так и останется на
своем столбе для осмеяния веселоярцев, поскорее уцепился за металлическое
гнездо, присел в нем и словно бы затих на какое-то время, но, заметив, что
его увозят прочь из села, снова начал кричать.
От чайной до Шпилей, за которыми, собственно, заканчивался Веселоярск,
скрываясь с глаз, было около двух километров. Давидка вез Пшоня эти два
километра медленно, будто на похоронах, и всю дорогу Пшонь разъяренно
кричал, брыкался, визжал, проклинал, скрежетал зубами, подскакивал, брызгал
слюной.
Наконец он понял, что возврата уже не будет, и решил вспомнить о своих
правах на личную собственность.
- Где мои вещи? - закричал он.
- В кузове твои вещи, - спокойно сообщил из кабины Давидка, лихо орудуя
рулем.
- А моя панамка?
- Вот и твоя панамка! - И Давидка подбросил панамку Пшоня, проследив,
чтобы она тоже упала в кузов.
Вот так и произошло изгнание из рая человека негодного и враждебного, и
был он, как писали когда-то наши летописцы, "ужасен и трепетен", но нам это
теперь уже все равно...
Веселоярцы демонстрировали сто восемьдесят разновидностей смеха. Как
говорил еще гениальный автор "Слова о полку Игореве", "страны рады, грады
веселы".
Было от чего радоваться и веселиться!
Что же касается нашего героя Григория Левенца, то у него радость была
двойная. Во-первых, он, хотя и очистил веселоярский рай от позорного
порождения ехидны, все же понимал, что применил для этого способ далекий от
конституционного, потому написал заявление с просьбой отпустить его на
комбайн, возвратив на должность председателя сельсовета многомудрого
Свиридона Карповича.
Во-вторых, у него была незапланированная встреча с собственной женой
Дашунькой Порубай, которая заскочила к нему по дороге с одной фермы на
другую лишь для того, чтобы спросить:
- Как бы ты посмотрел на то, чтобы я подарила миру еще одного Левенца?
Ах, если бы Гриша знал наизусть "Слово о полку"! Тогда бы он
воскликнул: "Что ми шумить, что ми звенить далече перед зорею?"
Но и не умея цитировать прославленные произведения нашей литературы, он
схватил Дашуньку в такие крепкие объятия, что каждый, кто бы это увидел,
воскликнул бы вслед за нашим великим предком:
"Страны рады, грады веселы".
Киев, 1984