Страница:
За всю историю поэтических премий ни один судья так не насмехался над желаниями и ожиданиями менеджеров издательского дома, как Оден, и никого из судей так яростно не заставляли подать в отставку. Однако именно благодаря тому, что он завладел целиком и полностью Йельской премией и пребывал на своем посту дольше, чем все остальные судьи, сегодня Премия молодых поэтов Йельского университета имеет столь огромное преимущество по сравнению с другими поэтическим наградами. В 1950 году Оден наградил таких поэтов, как Эдриен Рич, У. С. Мервин, Джеймс Райт и Джон Холландер. Каким же нужно обладать потрясающим чутьем, чтобы постоянно выбирать из сотен рукописей тексты столь важных впоследствии, но на тот момент молодых и неизвестных авторов! Безусловно, эти авторы заняли бы свое место в истории послевоенной литературы Америки вне зависимости от вмешательства Одена в их судьбу. Однако премия Йельского университета сыграла важную роль в их карьерах не только потому, что гарантировала им выход поэтических сборников, но и потому, что обеспечила внимание со стороны серьезных изданий: Poetry, Partisan Review, New Yorker и New York Times Book Review. Именно собственное достоинство Одена, которое помогало ему расширять рамки предписанной ему роли редактора отдельной серии и выходить за их пределы, и позволило издательству привлекать больше внимания и обеспечивать более серьезный старт карьерам молодых авторов.
Другими словами, во времена Одена премия Йельского университета функционировала именно так, как должны функционировать премии в идеале: принимать смелые решения, служить началом литературной карьеры, наращивать собственный культурный статус и эффективность за счет действий, согласованных с носителями продвинутого и утонченного вкуса. Однако это было возможно исключительно потому, что Оден напряженно боролся с установленными правилами и административными ограничениями, руководствуясь интересами поэзии, а не издателей и администрации премии. Так, в 1950 и 1955 годах он вообще отказался выдавать премию. В отличие от руководства Премии Тернера редакторы издательства Йельского университета не отвергли его решение и не рискнули вступить в открытый спор с поэтом, на суждениях которого зижделся их собственный авторитет. Однако им определенно этого хотелось.
Подобные истории проливают свет на структурный разлом между назначенными, то есть приглашенными, судьями и административным механизмом, который при обычных обстоятельствах выполняет большую долю судейской работы. Этот механизм заточен под производство победителя, причем победителя в пределах определенной линейки. Когда судья настаивает на признании ценности того, что находится вне этой линейки и/или отрицает ценность того, что лежит в ее пределах, он привлекает внимание к той истинной борьбе, что всегда имеет место, когда речь идет о премиях. Это борьба между культурным индивидуумом и культурной институцией, между типом культурной власти, которой обладают знаменитые художники и писатели, и другим типом власти, принадлежащей более сложно устроенным культурным агентам.
В борьбе между судьями и администраторами за удержание премии на карту поставлена само право производить культурную ценность. В скандальных ситуациях, возникающих не так уж редко, эту борьбу можно рассмотреть с двух сторон. С точки зрения судьи, который оценивает подборку предложенных кандидатур и вообще отказывается выдавать премию, только судья наделен правом провозглашать кого-либо поэтом. Для него премия — это кодифицированная и материальная форма символической ценности, которую может приписать рукописи только судья. Поэтическая ценность произведения и репутация поэта основываются на том, что думают и говорят другие уважаемые поэты, а не на том, что производят администраторы премии с помощью команд менеджеров и маркетинговых механизмов пускания пыли в глаза. С точки зрения возмущенного администратора, премия сама по себе воплощает власть, способную назначить кого-либо художником. Судья — всего лишь один из механизмов, введенных в действие учредителями премии, причем исключительно на последней стадии процесса, и при определенных обстоятельствах его фигура совершенно необязательна в этой цепочке. Важен сам факт, который остается в культурной памяти, что определенный человек был награжден определенной премией, и едва ли кто-то интересуется тем, что происходило в судейских кулуарах. Однако культурной борьбы могло бы и не быть, если бы судья или сама премия и ее администрация имели монополию на власть. На самом деле сама премия является полноценным агентом культурной экономики. Она производит и передает по кругу ценность в соответствии с ее собственными интересами, то есть с тем, что хорошо для конкретной премии и премий в целом. Но чтобы эффективно служить собственным интересам, премия должна также служить интересам художника или судьи, признавать, что судья наделен властью и особой способностью распознавать то, что не могут распознать другие. Администрация премии, которая отрицает понимание этого или отрекается от него постфактум, ставя под сомнение правомерность решения судьи, начинает разрушать магию, лежащую в основе премии. Даже минимальные символические потери такого рода могут сильно усугубить ситуацию в последующее годы. Даже самые подходящие из потенциальных судий могут не согласиться быть в жюри премии — либо из солидарности с художником против культурной бюрократии, либо из нежелания пятнать себя ассоциацией с символически сомнительной премией. Именно с такой ситуацией столкнулась администрация Премии Тернера после своего скандального дебюта. В то же время судья находится в сложносочиненной зависимости от самой премии и ее администрации. Власть, которой наделен судья, в первую очередь посредством дарования ему материального вознаграждения, отчасти связана и с теми премиями, которыми в свое время был награжден сам судья. Возможно, художник способен завоевать влиятельные позиции в профессиональной сфере без премиальных регалий, но он вряд ли будет приглашен в жюри какой-либо премии. Подозрительность или отрицательное отношение художника к премиям в целом приводит к тому, что его не приглашают в премиальные жюри. Таким образом, художник сам отказывается от владения одним из самых эффективных инструментов современности, способных подтвердить его статус и ценность созданных им произведений. Он оказывается вне экономики престижа и лишает себя дополнительных возможностей повысить свой статус в культурном поле.
Между номинальными судьями премии и ее анонимными функционерами, на самом деле обладающими не меньшей властью в процессе отбора и выбора кандидатов, постоянно разворачивается своеобразная игра. В этом смысле показательна уже упоминавшаяся история с Национальной Книжной премией, когда жюри присудило главный приз роману «История Пако» Лари Хайнеманна вместо «Возлюбленной» Тони Моррисон. Можно рассматривать ее через призму «культурных войн» конца 1980-х, и тогда налицо столкновение интересов тех, кто ратовал за признание афро-американской женской литературы в лице Моррисон, и тех, кто пытался сохранить привилегированный статус классического рассказчика, белого мужчины — воина, в лице Хайнеманна. Однако если рассмотреть конфликт с точки зрения борьбы между художником и администратором, выглядит он иначе.
Обратимся к предыстории. 1980—1986 годы были затруднительным периодом в истории Национальной книжной премии. Ее исполнительный директор Барбара Прит решила сделать премию более коммерческой, чтобы ублажить издателей и спонсоров. Чтобы иметь возможность прикрепить маркетинговый ярлык «лауреат премии» к максимальному числу публикуемых произведений, количество выдаваемых премий в 1983 году возросло до 27. Официальные церемонии вручения премии стали все больше напоминать «Оскар». Общественность не одобрила выбранную стратегию, а 40 предыдущих лауреатов объявили премии бойкот.
В 1987 году было принято решение сменить курс и вернуть уважение культурного истеблишмента. Главной премией решено было награждать исключительно серьезного писателя, коммерчески успешного и официально признанного литературным сообществом. Именно поэтому выбор администрации во главе с Прит пал на роман «Возлюбленная» Тони Моррисон. Он идеально подходил на эту роль: роман держался в списках бестселлеров и рецензии на него были опубликованы на первых полосах газет Los Angeles Times и New York Times. Однако в процессе реорганизации премии жюри было сокращено до трех человек, каждый из которых был писателем. Жюри определенно не намеревалось следовать очевидному выбору и в итоге выдало премию именно Хайнеману, чем вызвало серьезные общественные дискуссии. На тот момент подобное решение было продиктовано в первую очередь желанием продемонстрировать собственную автономность и независимость. Судьи отклонились от курса, выбранного награждающей институцией и администрацией премии. Если бы жюри состояло из большего количества судей, то вряд ли могло бы позволить себе столь независимый выбор. Например, жюри Пулитцеровской премии также состоит из трех членов, однако единственная их обязанность — представить трех финалистов «большому жюри» из 19 человек, которые и принимают финальное решение, при этом они имеют право вовсе отказаться от предложенных тремя судьями кандидатур. Более того, в жюри Пулитцеровской премии заседают люди, так или иначе причастные к журналистике, а потому оценивающие литературное дарование через призму медийности и общественной репутации. Именно поэтому Пулитцеровская премия выбрала легкий путь, и в 1987 году ее лауреатом стала Тони Моррисон.
Таким образом, определилось новое позиционирование Национальной книжной премии. Она оказалась основным конкурентом Пулитцера, главной книжной премии Америки, но отличалась культурным и политическим консерватизмом и меньшей литературной компетентностью, то есть способностью отличить большую литературу от конвейерного военного романа. Обеспокоенная администрация премии расширила жюри премии до пяти членов, таким образом увеличив и собственную власть над выборным процессом. Благодаря скандалу с Моррисон администрации премии провернуть выгодную операцию.
Будет неправильным назвать тот сдвиг власти, что характеризует подъем премий в начале XX века, «переходом решающего голоса в принятии решений от тех, кто пишет книги, к тем, кто их покупает и продает». Вопреки общепринятому мнению, связь между коммерческим успехом премии и ее престижем, наоборот, ослабла. Если сравнить список бестселлеров в области литературы, кинематографии и популярной музыки с именами обладателей Пулитцеровской премии, «Оскара» и «Грэмми», то обнаружится несоответствие, причем совпадений окажется меньше, нежели 50 лет назад. Хотя есть и другая тенденция: за последние десятилетия главные премии стали обеспечивать большие продажи. В этом смысле они вовлечены в коммерцию более активно и определенно стали действенными инструментами маркетинга. Однако произошло это, когда они увеличили, а не сократили собственную независимость от технологии бестселлера. Та форма символического капитала, который они производят и пускают в оборот, стала более ценной в экономическом смысле, в то время как коммерческая ценность стала менее конвертируемой в символический капитал.
Доминирующий взгляд на отношения между искусством и деньгами отказывается брать в расчет посредников, администраторов премии или функционеров, специфические интересы которых не совпадают ни с интересами художников, ни с интересами издателей, продюсеров или маркетологов. Их главные заботы не лежат в плоскости коммерческой или эстетической, они направлены на увеличение привлекательности и репутационный рост конкретной премии среди всех конкурирующих премий. Коммерческие возможности премии — как экономическая ценность — важны для культурных посредников, в то время как репутация премии — символическая ценность — важна для ее потенциальных получателей, судей, ведущих церемонии и так далее. Это также вопрос социальной или, точнее говоря, административной репутации. Хорошо ли управляется премия? Не выходит ли она за рамки бюджета? Хорошо ли она относится к судьям и «большому жюри»? Приятно ли посещать финальную церемонию и хорошо ли она устроена? Уважаем ли общественностью ее администратор, надежны ли его связи? Эти аспекты имеют значение, ведь культурная власть менеджеров, трудящихся над организацией премии, возрастает, ожидания по отношению к администраторам повышаются, а их собственные стратегические запросы увеличиваются. Они должны находить способы упражняться в своем возрастающем контроле над спорным и всегда потенциально злополучным процессом выбора победителя. При этом они не должны выставлять напоказ тот факт, что они начальники и работодатели, а должны делать все, чтобы их воспринимали как координаторов процесса принятия решения, нежели тех, кто принимают эти решения. Менеджеры и администраторы должны проворачивать операции, оставаясь на заднем плане культурного поля, даже если сегодня они берут на себя более важную и ответственную роль в формирования литературного канона.
Перевод с английского Алены Бочаровой
Фрагмент книги: James F. English. The Economy of Prestige: Prizes, Awards, and the Circulation of Cultural Value. Cambridge (Mass.); London: Harvard University Press, 2005. Джеймс Ф. Инглиш — профессор, заведующий кафедрой английского языка University of Pensylvania, США (примеч. ред.).
тема/ архивация современности: 1990-е
Фрагменты революционного сна. Виктор Мазин о рейв-революции
Другими словами, во времена Одена премия Йельского университета функционировала именно так, как должны функционировать премии в идеале: принимать смелые решения, служить началом литературной карьеры, наращивать собственный культурный статус и эффективность за счет действий, согласованных с носителями продвинутого и утонченного вкуса. Однако это было возможно исключительно потому, что Оден напряженно боролся с установленными правилами и административными ограничениями, руководствуясь интересами поэзии, а не издателей и администрации премии. Так, в 1950 и 1955 годах он вообще отказался выдавать премию. В отличие от руководства Премии Тернера редакторы издательства Йельского университета не отвергли его решение и не рискнули вступить в открытый спор с поэтом, на суждениях которого зижделся их собственный авторитет. Однако им определенно этого хотелось.
Подобные истории проливают свет на структурный разлом между назначенными, то есть приглашенными, судьями и административным механизмом, который при обычных обстоятельствах выполняет большую долю судейской работы. Этот механизм заточен под производство победителя, причем победителя в пределах определенной линейки. Когда судья настаивает на признании ценности того, что находится вне этой линейки и/или отрицает ценность того, что лежит в ее пределах, он привлекает внимание к той истинной борьбе, что всегда имеет место, когда речь идет о премиях. Это борьба между культурным индивидуумом и культурной институцией, между типом культурной власти, которой обладают знаменитые художники и писатели, и другим типом власти, принадлежащей более сложно устроенным культурным агентам.
В борьбе между судьями и администраторами за удержание премии на карту поставлена само право производить культурную ценность. В скандальных ситуациях, возникающих не так уж редко, эту борьбу можно рассмотреть с двух сторон. С точки зрения судьи, который оценивает подборку предложенных кандидатур и вообще отказывается выдавать премию, только судья наделен правом провозглашать кого-либо поэтом. Для него премия — это кодифицированная и материальная форма символической ценности, которую может приписать рукописи только судья. Поэтическая ценность произведения и репутация поэта основываются на том, что думают и говорят другие уважаемые поэты, а не на том, что производят администраторы премии с помощью команд менеджеров и маркетинговых механизмов пускания пыли в глаза. С точки зрения возмущенного администратора, премия сама по себе воплощает власть, способную назначить кого-либо художником. Судья — всего лишь один из механизмов, введенных в действие учредителями премии, причем исключительно на последней стадии процесса, и при определенных обстоятельствах его фигура совершенно необязательна в этой цепочке. Важен сам факт, который остается в культурной памяти, что определенный человек был награжден определенной премией, и едва ли кто-то интересуется тем, что происходило в судейских кулуарах. Однако культурной борьбы могло бы и не быть, если бы судья или сама премия и ее администрация имели монополию на власть. На самом деле сама премия является полноценным агентом культурной экономики. Она производит и передает по кругу ценность в соответствии с ее собственными интересами, то есть с тем, что хорошо для конкретной премии и премий в целом. Но чтобы эффективно служить собственным интересам, премия должна также служить интересам художника или судьи, признавать, что судья наделен властью и особой способностью распознавать то, что не могут распознать другие. Администрация премии, которая отрицает понимание этого или отрекается от него постфактум, ставя под сомнение правомерность решения судьи, начинает разрушать магию, лежащую в основе премии. Даже минимальные символические потери такого рода могут сильно усугубить ситуацию в последующее годы. Даже самые подходящие из потенциальных судий могут не согласиться быть в жюри премии — либо из солидарности с художником против культурной бюрократии, либо из нежелания пятнать себя ассоциацией с символически сомнительной премией. Именно с такой ситуацией столкнулась администрация Премии Тернера после своего скандального дебюта. В то же время судья находится в сложносочиненной зависимости от самой премии и ее администрации. Власть, которой наделен судья, в первую очередь посредством дарования ему материального вознаграждения, отчасти связана и с теми премиями, которыми в свое время был награжден сам судья. Возможно, художник способен завоевать влиятельные позиции в профессиональной сфере без премиальных регалий, но он вряд ли будет приглашен в жюри какой-либо премии. Подозрительность или отрицательное отношение художника к премиям в целом приводит к тому, что его не приглашают в премиальные жюри. Таким образом, художник сам отказывается от владения одним из самых эффективных инструментов современности, способных подтвердить его статус и ценность созданных им произведений. Он оказывается вне экономики престижа и лишает себя дополнительных возможностей повысить свой статус в культурном поле.
Между номинальными судьями премии и ее анонимными функционерами, на самом деле обладающими не меньшей властью в процессе отбора и выбора кандидатов, постоянно разворачивается своеобразная игра. В этом смысле показательна уже упоминавшаяся история с Национальной Книжной премией, когда жюри присудило главный приз роману «История Пако» Лари Хайнеманна вместо «Возлюбленной» Тони Моррисон. Можно рассматривать ее через призму «культурных войн» конца 1980-х, и тогда налицо столкновение интересов тех, кто ратовал за признание афро-американской женской литературы в лице Моррисон, и тех, кто пытался сохранить привилегированный статус классического рассказчика, белого мужчины — воина, в лице Хайнеманна. Однако если рассмотреть конфликт с точки зрения борьбы между художником и администратором, выглядит он иначе.
Обратимся к предыстории. 1980—1986 годы были затруднительным периодом в истории Национальной книжной премии. Ее исполнительный директор Барбара Прит решила сделать премию более коммерческой, чтобы ублажить издателей и спонсоров. Чтобы иметь возможность прикрепить маркетинговый ярлык «лауреат премии» к максимальному числу публикуемых произведений, количество выдаваемых премий в 1983 году возросло до 27. Официальные церемонии вручения премии стали все больше напоминать «Оскар». Общественность не одобрила выбранную стратегию, а 40 предыдущих лауреатов объявили премии бойкот.
В 1987 году было принято решение сменить курс и вернуть уважение культурного истеблишмента. Главной премией решено было награждать исключительно серьезного писателя, коммерчески успешного и официально признанного литературным сообществом. Именно поэтому выбор администрации во главе с Прит пал на роман «Возлюбленная» Тони Моррисон. Он идеально подходил на эту роль: роман держался в списках бестселлеров и рецензии на него были опубликованы на первых полосах газет Los Angeles Times и New York Times. Однако в процессе реорганизации премии жюри было сокращено до трех человек, каждый из которых был писателем. Жюри определенно не намеревалось следовать очевидному выбору и в итоге выдало премию именно Хайнеману, чем вызвало серьезные общественные дискуссии. На тот момент подобное решение было продиктовано в первую очередь желанием продемонстрировать собственную автономность и независимость. Судьи отклонились от курса, выбранного награждающей институцией и администрацией премии. Если бы жюри состояло из большего количества судей, то вряд ли могло бы позволить себе столь независимый выбор. Например, жюри Пулитцеровской премии также состоит из трех членов, однако единственная их обязанность — представить трех финалистов «большому жюри» из 19 человек, которые и принимают финальное решение, при этом они имеют право вовсе отказаться от предложенных тремя судьями кандидатур. Более того, в жюри Пулитцеровской премии заседают люди, так или иначе причастные к журналистике, а потому оценивающие литературное дарование через призму медийности и общественной репутации. Именно поэтому Пулитцеровская премия выбрала легкий путь, и в 1987 году ее лауреатом стала Тони Моррисон.
Таким образом, определилось новое позиционирование Национальной книжной премии. Она оказалась основным конкурентом Пулитцера, главной книжной премии Америки, но отличалась культурным и политическим консерватизмом и меньшей литературной компетентностью, то есть способностью отличить большую литературу от конвейерного военного романа. Обеспокоенная администрация премии расширила жюри премии до пяти членов, таким образом увеличив и собственную власть над выборным процессом. Благодаря скандалу с Моррисон администрации премии провернуть выгодную операцию.
Будет неправильным назвать тот сдвиг власти, что характеризует подъем премий в начале XX века, «переходом решающего голоса в принятии решений от тех, кто пишет книги, к тем, кто их покупает и продает». Вопреки общепринятому мнению, связь между коммерческим успехом премии и ее престижем, наоборот, ослабла. Если сравнить список бестселлеров в области литературы, кинематографии и популярной музыки с именами обладателей Пулитцеровской премии, «Оскара» и «Грэмми», то обнаружится несоответствие, причем совпадений окажется меньше, нежели 50 лет назад. Хотя есть и другая тенденция: за последние десятилетия главные премии стали обеспечивать большие продажи. В этом смысле они вовлечены в коммерцию более активно и определенно стали действенными инструментами маркетинга. Однако произошло это, когда они увеличили, а не сократили собственную независимость от технологии бестселлера. Та форма символического капитала, который они производят и пускают в оборот, стала более ценной в экономическом смысле, в то время как коммерческая ценность стала менее конвертируемой в символический капитал.
Доминирующий взгляд на отношения между искусством и деньгами отказывается брать в расчет посредников, администраторов премии или функционеров, специфические интересы которых не совпадают ни с интересами художников, ни с интересами издателей, продюсеров или маркетологов. Их главные заботы не лежат в плоскости коммерческой или эстетической, они направлены на увеличение привлекательности и репутационный рост конкретной премии среди всех конкурирующих премий. Коммерческие возможности премии — как экономическая ценность — важны для культурных посредников, в то время как репутация премии — символическая ценность — важна для ее потенциальных получателей, судей, ведущих церемонии и так далее. Это также вопрос социальной или, точнее говоря, административной репутации. Хорошо ли управляется премия? Не выходит ли она за рамки бюджета? Хорошо ли она относится к судьям и «большому жюри»? Приятно ли посещать финальную церемонию и хорошо ли она устроена? Уважаем ли общественностью ее администратор, надежны ли его связи? Эти аспекты имеют значение, ведь культурная власть менеджеров, трудящихся над организацией премии, возрастает, ожидания по отношению к администраторам повышаются, а их собственные стратегические запросы увеличиваются. Они должны находить способы упражняться в своем возрастающем контроле над спорным и всегда потенциально злополучным процессом выбора победителя. При этом они не должны выставлять напоказ тот факт, что они начальники и работодатели, а должны делать все, чтобы их воспринимали как координаторов процесса принятия решения, нежели тех, кто принимают эти решения. Менеджеры и администраторы должны проворачивать операции, оставаясь на заднем плане культурного поля, даже если сегодня они берут на себя более важную и ответственную роль в формирования литературного канона.
Перевод с английского Алены Бочаровой
Фрагмент книги: James F. English. The Economy of Prestige: Prizes, Awards, and the Circulation of Cultural Value. Cambridge (Mass.); London: Harvard University Press, 2005. Джеймс Ф. Инглиш — профессор, заведующий кафедрой английского языка University of Pensylvania, США (примеч. ред.).
тема/ архивация современности: 1990-е
Фрагменты революционного сна. Виктор Мазин о рейв-революции
Книга Андрея Хааса «Корпорация счастья. История российского рейва» (СПб., 2006), вышедшая в издательстве «Амфора», документирует совсем недавнюю эпоху — время зарождения и становления российского клубного движения, тесно связанного в 1990-е годы с актуальным художественным процессом. Виднейшие персонажи петербургской культурной сцены и герои книги Хааса Екатерина Андреева, Виктор Мазин и Андрей Хлобыстин специально для «КМ» комментируют и дополняют «Корпорацию счастья».
Время без времени
Так получилось, что Время Перестройки совпало со Временем Рейва. Во всяком случае, рейв-культура для меня неразрывно связалась со временем перемен. Собственно говоря, это было не совсем время. Это было время безвременья, невообразимого сновидения, в котором переплелись самые разные времена. Коммунизм ушел. Капитализм не пришел. Настал творческий хаос. Люди, потерявшие на обломках Советской Империи ориентиры, бросились в разные времена. Кто-то искал себя у Перуна, кто-то — в христианстве, кто-то — в гитлеровской Германии, кто-то — в светлом прошлом Ленина, а кто-то не искал ничего. Кого-то открыл рейв.
Совершенно разнородное идеологическое Состояние Безвременья обнаружилось на месте сплетавшегося в более-менее однородную социальную ткань советского дискурса. Появившиеся в конце 1980-х хаус-музыка, а за ней техно-музыка и эсид хаус отличались как раз не желанием сплавить воедино различные музыкальные культуры и традиции, но сохранением разнородного музыкального пространства. Засемплированные цитаты из Бетховена и Led Zeppelin, Али Акбар Хана и Джеймса Брауна никуда не вплавлялись, они сохранялись в новом контексте. Музыка эта совершенно точно передавала дух времени, а точнее, она и была этим духом. В разновременном пространстве постсоветского онейроида новая музыка оказалась куда более адекватной, чем, скажем, в Америке или Англии, где она появлялась на свет.
Для меня этот творческий хаос, музыкальный хаус обозначил, наконец, наступление юности. Юность пришлась не на годы юности. Она пришла на смену старости. Мама, узнав, что я хожу по ночам «на танцы», так и не смогла в это поверить. И возраст для дискотек прошел, да и при всей одержимости музыкой дискотеки я всегда терпеть не мог. Но рейв не был ни танцами, ни дискотекой!
Не был рейв, вопреки своему имени, безумием. Разве что безумием творческого энтузиазма. Слово, которого мы не знали, — «невозможно». Творческий энтузиазм пересекал все границы.
Все время что-то происходило, все друзья были чем-то увлечены, никто не сидел сложа руки. Сергей Курехин устраивал со своей «Поп-механикой» представления на главных концертных площадках Ленинграда. Тимур Новиков организовал конференцию о современном искусстве в Доме ученых. Мы проводили с Олесей Туркиной концептуальные выставки в Музее этнографии, Музее революции, ДК «Маяк». Иван Мовсесян расположил живописные холсты размером два на три метра на разведенном Дворцовом мосту. Тогда же с Тимуром, Африкой, Олесей и Иреной Куксенайте мы начали работать над осмыслением происходящих вокруг нас, а точнее, в нас процессов. Территория этого осмысления получила название «Кабинет».
Как все это было возможно?! Как можно было устроить рейв в павильоне «Космос» на ВДНХ?! Как можно было захватывать мастерские, дома, дворцы?!
Я вижу медленно загорающийся, а затем гаснущий огромный портрет Юрия Гагарина. Перед ним на тонком лазерном луче завис Сергей Ануфриев, развивший такую скорость, что окончательно порвал с земным притяжением. Космос открывался.
Я слышу фонтан идей Жени Бирмана и Вани Салмаксова. Мы часами обсуждаем проведение научно-психопатологического рейв-конгресса с физиками-ядерщиками в Московском университете, который так и не состоялся, но сожаления не возникло. Идей намного больше, чем можно воплотить в жизнь. Женя с Ваней провели «Горький Дом»: на сцене ДК им. Горького в экстазе бились рейверы, а на балконах вокруг сцены маленькие хрупкие балерины, как в замедленном сне, делали па. Затем мы все отправились на велотрек в Крылатском.
Я помню солнечное утро на перроне Ленинградского вокзала Москвы, куда высыпал многочисленный рейв-десант. Экспорт рейв-культуры в столицу продолжался.
Где еще было явиться рейву
Как не в Ленинграде? как не в городе революций? как не в городе, сориентированном с момента своего рождения на Запад?
Нет ничего удивительного и в том, что рейв-культура зародилась в художественной среде. Пионерами рейв-культуры были художники Тимур Новиков, Георгий Гурьянов, Сергей Бугаев-Африка. Впрочем, всех троих можно назвать и музыкантами. Гурьянов — барабанщик «Кино»; Новиков — не только меломан, но и, подобно Харри Парчу, изобретатель инструментов, самым знаменитым из которых стал утюгон; Африка играл в «Звуках Му» и во множестве других музыкальных коллективов. Все трое участвовали в проектах «Поп-механики». Художниками были и будущие прославленные устроители крупномасштабных рейв-проектов Олег Назаров и Денис Одинг. Познакомились мы в их веселой мастерской, завешенной картинами, написанными флуоресцентными красками. Это были творческие люди. Промоутеры, продюсеры и PR-менедждеры в те времена еще не объявились.
В пантеоне петербургских святых особо почитаемыми художественной общественностью были Энди Уорхол, с которым непосредственно были связаны психоделические эксперименты Velvet Underground, и Джон Кейдж, которого во многих отношениях можно считать предтечей техномузыки. Святые Уорхол и Кейдж, впрочем, были еще и людьми, с которыми существовал вполне земной контакт. Звезды были близкими и далекими.
Отдельную страницу в истории рейва, конечно же, стоило бы отвести Сергею Курехину. И не столько потому, что его интересовала нарождающаяся музыкальная культура, и даже не потому, что он записал пластинку с Вестбамом, но потому, что его «Поп-механика» вполне соответствовала новой электронной культуре. Разнородность, цитатность, повторяемость и неповторимость — вот что роднило появляющуюся хаус-музыку с поп-механическими действиями.
Фонотерроризм
Новая электронная музыка, впрочем, в отличие от «Поп-механики» не содержала в себе ничего от представления, театра, поп-культуры. Хаус-музыка, а уж тем более техно производила транс, экстаз, инициацию. Навязчиво повторяющиеся ритмические структуры, погружение в пласты звуковой архитектоники наводили на мысль о целебном характере этой музыки. Как говорила Ирена Куксенайте, «мы здесь, чтобы вытанцовывать наши травмы». Рейв воспринимался как территория терапии.
Звуковой террор был нацелен на реорганизацию, ресубъективацию психического пространства. Эта музыка как будто прорабатывала тот глубочайший стык, который Лакан представлял как границу символического и реального. Как бы патетически это ни звучало, но фонотерроризм рейва выводил на орбиту жизни и смерти. Территория, танцпол ориентировались не на линию горизонта, а на абстрактную вертикаль.
Несмотря на кажущуюся примитивность хаус-музыки, техно-музыки, эсид-музыки представлялась она таковой лишь для «внешнего уха». Эта музыка не была лишь ударами «бумс-бумс-бумс», как казалось некоторым нашим товарищам. Она была основана на множестве разных слоев. Недаром слово «многослойка» было столь популярно. Великое однообразие ритма дополнялось великим разнообразием фактур. Это была психоделическая революция. Она совершалась как в кибернетическом пространстве звуков, ведь речь шла ни больше ни меньше, а о цифровой революции как в музыке, так и в пространстве химических препаратов.
Поколение химзащиты
На сцену вышло химическое поколение. Chemical Brothers. Chemical Generation. Chemical revolution.
В отличие от первой психоделической волны 1960-х годов психоделическая революция конца 1980-х — несмотря на всю Перестройку — прошла без политических лозунгов. Это была технологическая, компьютерная и химическая революция. Никому в голову не приходило апеллировать к природе или к природному началу в человеке. Никто, к счастью, не говорил о наркотическом расширении сознания. Никто не цитировал Кастанеду и Кришнамурти. Никто не вставлял цветы в винтовки. Это была урбанистическая революция. Революция Фарма-Техно-Кибер.
Это была революция в революции: рейв против МТВ, экстази против прозака. Психоделическая рейв-волна была симптомом и авангардом глобальных перемен. Она стала провозвестником Кибер-Фарма-Скачка.
Рейв — жертва клубной индустрии
Революция в музыке была связана не только с технологическим разрывом, но и с позицией автора, точнее, с его смертью. Нигде заявленная Фуко и Бартом Смерть Автора не была столь очевидной, сколько в новой электронной музыке. После нескольких веков господства авторской музыки наступили новые времена. Каждый мог взять готовые музыкальные образцы музыки, своего рода звуковые реди-мейды и творить из них нечто совершенно новое. Сбылась мечта Джона Кейджа: каждый человек стал композитором.
Шли годы. Капитализм проникал во все закоулки. Открывались клубы. Рейв подвергался институциализации. Творческий хаос заканчивался. Наступал Новый Порядок.
В город пришел Закон.
Первый симптом заката рейв-культуры я отметил для себя в середине 1990-х на одном из мероприятий в Манеже. Танцующие переориентировались. Если раньше на танцполе были микрогруппы и одиночки, их положение никоим образом не зависело от местонахождения диджея, то теперь диджей превратился в поп-звезду. Как на рок-концерте, поклонники принялись искать кумира. Звук шел отовсюду, но мероприятие напоминало гигантскую аэробику, место инструктора по спорту в которой занял новый кумир молодежи — диджей.
Вторым симптомом стало размножение в городе клубов. Цель посещения была совершенно иной, нежели на рейве, — не отрыв, не выход за пределы социальной ткани, а, напротив, ее реорганизация. Это был уже не рейв, а вновь — дискотека. Опять дискотека. Посетители говорили, что идут отрываться, а под этим подразумевалось совсем обычное дело — выпить и кого-нибудь «заклеить».
Третьим и последним симптомом стала главная цель организации неодискотек — получение прибылей и сверхприбылей. Реклама, пиво и сигареты стали непреложными атрибутами этих мероприятий. Теперь «рейвы» могла организовывать даже мэрия, по крайней мере, «они» стали проходить под ее патронажем.
Книга Андрея Хааса
Мне довелось прочитать несколько теоретических исследований о рейве в духе американских cultural studies. Каждый раз, читая их, мне хотелось, чтобы эти далекие-предалекие от самой рейв-культуры изыскания дополнились бы живой книгой, написанной кем-то из непосредственных участников рейв-движения. Казалось, этого не произойдет никогда. Казалось, эта история так и останется пробелом между сухой антропологией культуры и бессмысленным мерцанием картинок в глянцевых журналах, которые заставляют соглашаться с интеллектуалами, утверждающими, что со времен средневековья человек невообразимо отупел. Я ошибался, что в рейв-культуре нет такого человека, который владел бы словом. Я понял это, открыв книгу Андрея Хааса. Оторваться было сложно. Думаете, из-за того, что в ней описаны друзья и знакомые, прекрасные времена и места? Принявшись за чтение, я тотчас вспомнил совсем о другом — о моих любимых писателях, Николае Носове и Лазаре Лагине. Старик Хоттабыч и Незнайка с рейва не уходят.
Время без времени
Так получилось, что Время Перестройки совпало со Временем Рейва. Во всяком случае, рейв-культура для меня неразрывно связалась со временем перемен. Собственно говоря, это было не совсем время. Это было время безвременья, невообразимого сновидения, в котором переплелись самые разные времена. Коммунизм ушел. Капитализм не пришел. Настал творческий хаос. Люди, потерявшие на обломках Советской Империи ориентиры, бросились в разные времена. Кто-то искал себя у Перуна, кто-то — в христианстве, кто-то — в гитлеровской Германии, кто-то — в светлом прошлом Ленина, а кто-то не искал ничего. Кого-то открыл рейв.
Совершенно разнородное идеологическое Состояние Безвременья обнаружилось на месте сплетавшегося в более-менее однородную социальную ткань советского дискурса. Появившиеся в конце 1980-х хаус-музыка, а за ней техно-музыка и эсид хаус отличались как раз не желанием сплавить воедино различные музыкальные культуры и традиции, но сохранением разнородного музыкального пространства. Засемплированные цитаты из Бетховена и Led Zeppelin, Али Акбар Хана и Джеймса Брауна никуда не вплавлялись, они сохранялись в новом контексте. Музыка эта совершенно точно передавала дух времени, а точнее, она и была этим духом. В разновременном пространстве постсоветского онейроида новая музыка оказалась куда более адекватной, чем, скажем, в Америке или Англии, где она появлялась на свет.
Для меня этот творческий хаос, музыкальный хаус обозначил, наконец, наступление юности. Юность пришлась не на годы юности. Она пришла на смену старости. Мама, узнав, что я хожу по ночам «на танцы», так и не смогла в это поверить. И возраст для дискотек прошел, да и при всей одержимости музыкой дискотеки я всегда терпеть не мог. Но рейв не был ни танцами, ни дискотекой!
Не был рейв, вопреки своему имени, безумием. Разве что безумием творческого энтузиазма. Слово, которого мы не знали, — «невозможно». Творческий энтузиазм пересекал все границы.
Все время что-то происходило, все друзья были чем-то увлечены, никто не сидел сложа руки. Сергей Курехин устраивал со своей «Поп-механикой» представления на главных концертных площадках Ленинграда. Тимур Новиков организовал конференцию о современном искусстве в Доме ученых. Мы проводили с Олесей Туркиной концептуальные выставки в Музее этнографии, Музее революции, ДК «Маяк». Иван Мовсесян расположил живописные холсты размером два на три метра на разведенном Дворцовом мосту. Тогда же с Тимуром, Африкой, Олесей и Иреной Куксенайте мы начали работать над осмыслением происходящих вокруг нас, а точнее, в нас процессов. Территория этого осмысления получила название «Кабинет».
Как все это было возможно?! Как можно было устроить рейв в павильоне «Космос» на ВДНХ?! Как можно было захватывать мастерские, дома, дворцы?!
Я вижу медленно загорающийся, а затем гаснущий огромный портрет Юрия Гагарина. Перед ним на тонком лазерном луче завис Сергей Ануфриев, развивший такую скорость, что окончательно порвал с земным притяжением. Космос открывался.
Я слышу фонтан идей Жени Бирмана и Вани Салмаксова. Мы часами обсуждаем проведение научно-психопатологического рейв-конгресса с физиками-ядерщиками в Московском университете, который так и не состоялся, но сожаления не возникло. Идей намного больше, чем можно воплотить в жизнь. Женя с Ваней провели «Горький Дом»: на сцене ДК им. Горького в экстазе бились рейверы, а на балконах вокруг сцены маленькие хрупкие балерины, как в замедленном сне, делали па. Затем мы все отправились на велотрек в Крылатском.
Я помню солнечное утро на перроне Ленинградского вокзала Москвы, куда высыпал многочисленный рейв-десант. Экспорт рейв-культуры в столицу продолжался.
Где еще было явиться рейву
Как не в Ленинграде? как не в городе революций? как не в городе, сориентированном с момента своего рождения на Запад?
Нет ничего удивительного и в том, что рейв-культура зародилась в художественной среде. Пионерами рейв-культуры были художники Тимур Новиков, Георгий Гурьянов, Сергей Бугаев-Африка. Впрочем, всех троих можно назвать и музыкантами. Гурьянов — барабанщик «Кино»; Новиков — не только меломан, но и, подобно Харри Парчу, изобретатель инструментов, самым знаменитым из которых стал утюгон; Африка играл в «Звуках Му» и во множестве других музыкальных коллективов. Все трое участвовали в проектах «Поп-механики». Художниками были и будущие прославленные устроители крупномасштабных рейв-проектов Олег Назаров и Денис Одинг. Познакомились мы в их веселой мастерской, завешенной картинами, написанными флуоресцентными красками. Это были творческие люди. Промоутеры, продюсеры и PR-менедждеры в те времена еще не объявились.
В пантеоне петербургских святых особо почитаемыми художественной общественностью были Энди Уорхол, с которым непосредственно были связаны психоделические эксперименты Velvet Underground, и Джон Кейдж, которого во многих отношениях можно считать предтечей техномузыки. Святые Уорхол и Кейдж, впрочем, были еще и людьми, с которыми существовал вполне земной контакт. Звезды были близкими и далекими.
Отдельную страницу в истории рейва, конечно же, стоило бы отвести Сергею Курехину. И не столько потому, что его интересовала нарождающаяся музыкальная культура, и даже не потому, что он записал пластинку с Вестбамом, но потому, что его «Поп-механика» вполне соответствовала новой электронной культуре. Разнородность, цитатность, повторяемость и неповторимость — вот что роднило появляющуюся хаус-музыку с поп-механическими действиями.
Фонотерроризм
Новая электронная музыка, впрочем, в отличие от «Поп-механики» не содержала в себе ничего от представления, театра, поп-культуры. Хаус-музыка, а уж тем более техно производила транс, экстаз, инициацию. Навязчиво повторяющиеся ритмические структуры, погружение в пласты звуковой архитектоники наводили на мысль о целебном характере этой музыки. Как говорила Ирена Куксенайте, «мы здесь, чтобы вытанцовывать наши травмы». Рейв воспринимался как территория терапии.
Звуковой террор был нацелен на реорганизацию, ресубъективацию психического пространства. Эта музыка как будто прорабатывала тот глубочайший стык, который Лакан представлял как границу символического и реального. Как бы патетически это ни звучало, но фонотерроризм рейва выводил на орбиту жизни и смерти. Территория, танцпол ориентировались не на линию горизонта, а на абстрактную вертикаль.
Несмотря на кажущуюся примитивность хаус-музыки, техно-музыки, эсид-музыки представлялась она таковой лишь для «внешнего уха». Эта музыка не была лишь ударами «бумс-бумс-бумс», как казалось некоторым нашим товарищам. Она была основана на множестве разных слоев. Недаром слово «многослойка» было столь популярно. Великое однообразие ритма дополнялось великим разнообразием фактур. Это была психоделическая революция. Она совершалась как в кибернетическом пространстве звуков, ведь речь шла ни больше ни меньше, а о цифровой революции как в музыке, так и в пространстве химических препаратов.
Поколение химзащиты
На сцену вышло химическое поколение. Chemical Brothers. Chemical Generation. Chemical revolution.
В отличие от первой психоделической волны 1960-х годов психоделическая революция конца 1980-х — несмотря на всю Перестройку — прошла без политических лозунгов. Это была технологическая, компьютерная и химическая революция. Никому в голову не приходило апеллировать к природе или к природному началу в человеке. Никто, к счастью, не говорил о наркотическом расширении сознания. Никто не цитировал Кастанеду и Кришнамурти. Никто не вставлял цветы в винтовки. Это была урбанистическая революция. Революция Фарма-Техно-Кибер.
Это была революция в революции: рейв против МТВ, экстази против прозака. Психоделическая рейв-волна была симптомом и авангардом глобальных перемен. Она стала провозвестником Кибер-Фарма-Скачка.
Рейв — жертва клубной индустрии
Революция в музыке была связана не только с технологическим разрывом, но и с позицией автора, точнее, с его смертью. Нигде заявленная Фуко и Бартом Смерть Автора не была столь очевидной, сколько в новой электронной музыке. После нескольких веков господства авторской музыки наступили новые времена. Каждый мог взять готовые музыкальные образцы музыки, своего рода звуковые реди-мейды и творить из них нечто совершенно новое. Сбылась мечта Джона Кейджа: каждый человек стал композитором.
Шли годы. Капитализм проникал во все закоулки. Открывались клубы. Рейв подвергался институциализации. Творческий хаос заканчивался. Наступал Новый Порядок.
В город пришел Закон.
Первый симптом заката рейв-культуры я отметил для себя в середине 1990-х на одном из мероприятий в Манеже. Танцующие переориентировались. Если раньше на танцполе были микрогруппы и одиночки, их положение никоим образом не зависело от местонахождения диджея, то теперь диджей превратился в поп-звезду. Как на рок-концерте, поклонники принялись искать кумира. Звук шел отовсюду, но мероприятие напоминало гигантскую аэробику, место инструктора по спорту в которой занял новый кумир молодежи — диджей.
Вторым симптомом стало размножение в городе клубов. Цель посещения была совершенно иной, нежели на рейве, — не отрыв, не выход за пределы социальной ткани, а, напротив, ее реорганизация. Это был уже не рейв, а вновь — дискотека. Опять дискотека. Посетители говорили, что идут отрываться, а под этим подразумевалось совсем обычное дело — выпить и кого-нибудь «заклеить».
Третьим и последним симптомом стала главная цель организации неодискотек — получение прибылей и сверхприбылей. Реклама, пиво и сигареты стали непреложными атрибутами этих мероприятий. Теперь «рейвы» могла организовывать даже мэрия, по крайней мере, «они» стали проходить под ее патронажем.
Книга Андрея Хааса
Мне довелось прочитать несколько теоретических исследований о рейве в духе американских cultural studies. Каждый раз, читая их, мне хотелось, чтобы эти далекие-предалекие от самой рейв-культуры изыскания дополнились бы живой книгой, написанной кем-то из непосредственных участников рейв-движения. Казалось, этого не произойдет никогда. Казалось, эта история так и останется пробелом между сухой антропологией культуры и бессмысленным мерцанием картинок в глянцевых журналах, которые заставляют соглашаться с интеллектуалами, утверждающими, что со времен средневековья человек невообразимо отупел. Я ошибался, что в рейв-культуре нет такого человека, который владел бы словом. Я понял это, открыв книгу Андрея Хааса. Оторваться было сложно. Думаете, из-за того, что в ней описаны друзья и знакомые, прекрасные времена и места? Принявшись за чтение, я тотчас вспомнил совсем о другом — о моих любимых писателях, Николае Носове и Лазаре Лагине. Старик Хоттабыч и Незнайка с рейва не уходят.