Медведь ревел, бился и ярился. Данло чувствовал, как жизнь могучего зверя трепещет на конце копья, изливаясь наружу ярко-красными струями. Брызги этой волшебной соленой жидкости попали Данло в глаза и обожгли их сильнее, чем слезы. Данло хотелось плакать все время, пока он направлял свой удар, — плакать о медведе и еще больше о себе.
   Он чувствовал, что судьба подхватила его и несет, как подхватывает ветер со льда одинокий кристаллик. Но все то время, пока медведь слабел и свет угасал в его глазах, Данло знал, что движется к какой-то глубокой цели. Нет, он не беспомощный ледяной кристаллик; заглядывая в свое пылающее сердце, он видел, что равен ветру силой и свирепостью своей воли к жизни. В конце концов, он сделал свой выбор. Он убил медведя, движимый дикой радостью бытия, по собственной воле, и это его деяние было ужасным и прекрасным.
   Ти-анаса дайвам.
   Медведь наконец перестал бороться, и огонь внутри Данло угас. Медведь стал мертвым грузом на конце копья, и Данло не мог больше его удерживать, он и сам-то не держался больше на ногах. Он и медведь рухнули вместе, грохнувшись на лед с такой силой, что чуть не раскололи его. Данло еще долго лежал так, рядом с медведем, и ловил ртом воздух. Он не мог пошевелиться, не мог отвернуться от медвежьего брюха или выпустить копье, торчащее там в широкой кровавой ране. Да он и не хотел шевелиться: сил в нем не осталось даже для того, чтобы открыть рот и выплеснуть в крике великую боль всего этого. Ни рук, ни ног он почти не чувствовал.
   Огромная, неодолимая слабость высасывала жизнь из его тела, и ему хотелось умереть. Это представлялось ему очень простым делом. Стоит только подождать, когда солнце закатится за темно-синий горизонт, и дать мертвящему холоду моря унести себя на ту сторону дня.
   Следуй за своей судьбой.
   Но когда солнце скрылось за пылающей кромкой льда, он вспомнил, для чего пришел в эту область жизни и смерти. Он медленно разжал пальцы и выпустил древко копья. Он двигался, будто под водой, и это причиняло ему такую боль, что он едва удерживался от крика. Кровь из раны окрасила весь снег вокруг груди и брюха медведя. Данло зачерпнул горсть этого красного месива и поднес его к губам. Он съел снег медленно, давая ему растаять во рту, и кровь потекла ему в горло. Долгое время спустя что-то зашевелилось у него внутри, как будто медвежья кровь заново разожгла в нем огонь жизни.
   Он съел еще немного этого волшебного снега — и еще, и еще, горсть за горстью, впитывая в себя сладкую красную кровь.
   От голода ему казалось, что он мог бы выпить все море, будь в нем кровь, а не вода. Но его желудок превратился в пустой, ссохшийся мешочек — вскоре Данло закашлялся, повернул голову набок, и его вырвало. Голод, однако, пересилил, и Данло снова стал поглощать снег. Он извергал съеденное и ел снова — много раз, но за каждым разом он удерживал в себе чуть больше пищи. В крови недостатка не было — она продолжала литься из медведя, как будто тот сам выпил целый винно-красный океан.
   Через некоторое время частица силы вернулась в изнуренное тело Данло. Он встал на четвереньки и захватил губами снег — на этот раз чистый, без примеси крови. Потом подполз к медведю, раскрыл его черную пасть и пустил туда струйку воды из своего рта, напоив его напоследок. Он закрыл темные медвежьи глаза и помолился за его душу: — Пела Урианима, ми алашария ля шанти. Усни, о Великий, усни.
   Ему самому хотелось спать чуть ли не больше, чем есть, — хотелось даже сильнее, чем выполнить свое обещание и принести еду Тамаре и Джонатану. Но уснуть значило умереть — его тело быстро застывало на страшном ночном морозе. Пропитанные кровью рукавицы сжимали руки, как ледяные тиски. Данло понимал, что должен двигаться, иначе он не доживет до утра. Он достал нож и вспорол медведя от горла до брюха. Он взрезал кожу, жир и мускулы и подивился тому, как похоже устройство медвежьего нутра на его собственное.
   Работая быстро под окрепшим ветром и загорающимися звездами, он отрезал несколько больших кусков сала и проглотил их. Вынул дымящуюся печень, откусил кусочек и прожевал, упиваясь железистым, живительным вкусом. Остаток он бросил на снег: медвежья печень содержит смертельно высокую концентрацию витамина А. Потом Данло, орудуя ножом из алмазной стали, вскрыл медведю ребра, грудину и вынул сердце.
   Когда-то он называл этот наиглавнейший из внутренних органов словом “арду”. Он съел больше половины, стоя в подмерзающей кровавой слякоти и глядя на звезды. Хайдар говорил ему, что в сердце медведя заключена великая сила. В нем обитает самая жизнь зверя, его анима. Данло, поглощая его под знакомыми с детства созвездиями, чувствовал, как часть этой силы переходит в него. Он дивился огню, который разгорался у него в животе; он глядел на медведя, на его белый мех и рубиновое мясо, мерцающее при свете звезд, и дивился тому, что смерть этого зверя дает ему новую жизнь.
   Нет жизни, которая не была бы чьей-нибудь смертью; нет смерти, которая не была бы чьей-нибудь жизнью.
   Данло понимал, что медведя надо быстро освежевать и разделать — иначе туша застынет, как колода, и ее уже не сдвинешь с места. Зная, что не справится с такой работой на морозе, он отыскал поблизости кусок снега-куреша и стал резать из него кирпичи. Он нарезал их много, потому что этой ночью ему предстояло построить очень большую хижину. Кирпичи он довольно быстро перетаскал к медведю и стал класть их прямо вокруг него и над ним. Он возводил круглые стены, ступая по кровавому снегу. Когда работа стала близиться к концу, он достал из рюкзака плазменную печку и поставил ее в центре хижины. Она давала достаточно света и уже немного согрела хижину, когда Данло взял нож и приступил к разделке.
   Ничто не пропадает во вселенной.
   Чтобы ни одна частица жизни медведя не пропала, Данло наполнил множество пластиковых пакетов кровью, все еще сочившейся из тела зверя. В другие пакеты он положил мозги, сало и мясо — столько темно-красного мяса, что он не знал, как довезет его до города. Поначалу эта тяжелая, кровавая работа отнимала у него все силы, и он то и дело ложился отдохнуть на снятую с медведя шкуру. Во время этих передышек он съедал изрядное количество сырого мяса и особенно жира, который его организм почти сразу перерабатывал в энергию. С ходом ночи сил у него, как ни странно, прибавилось.
   Желудок, сердце и кровь усиленно работали, усваивая съеденное мясо, и Данло почти чувствовал, как восстанавливаются и наливаются мускулы рук и ног: плоть медведя нарастала на его собственную слой за слоем.
   Ничто не пропадает.
   Ближе к утру Данло обработал свои раны и наконец-то лег спать. Вдоль стен по всей окружности хижины стояли пакеты с мясом. От медведя, занимавшего почти всю середину дома, остался только окровавленный скелет, но он тем не менее продолжал жить — и в Данло, и там, во льдах, под звездным небом, в великом кругу мира. Закрыв глаза, Данло услышал, как дух медведя зовет его. Могучий, громовой голос пел на ветру, переходя в рев.. Он говорил Данло, что отдал ему свою жизнь ради великой цели. Скоро, очень скоро придет время, когда Данло понадобится быть таким же сильным, как был медведь. В конечном счете плоть и кровь Данло принадлежат миру — и дыхание его, и мечты, и сама жизнь.
   Ничто не пропадает.
   И Данло, засыпая, дивился великой тайне того, что случилось в этот день. Он слушал летящий по льду ветер, слушал свое дыхание, считал удары своего сердца и дивился таинственной силе, нарастающей в нем с неотвратимостью зимней бури.

Глава 19
ДЫХАНИЕ МИРА

   Не бойтесь умереть, ибо смерть — это всего лишь освобождение наших бессмертных паллатонов из наших бренных тел. Возникает вопрос: что же происходит с нашими паллатонами, когда они в виде чистой информации закладываются во вселенский компьютер? Существуем ли мы в состоянии стазиса, как буквы на странице книги, или движемся со всей красотой и мощью грозовой бури?
   Какая степень реальности доступна этой бессмертной программе? Я полагаю, что наши “Я”, воспроизведенные в виде паллатонов, более реальны, чем глоток свежего воздуха, и мощь их более велика и непреклонна, чем полет ветра.
Николос Дару Эде. “Принципы кибернетической архитектуры”
 
   Возвращение в Невернес заняло у Данло четыре дня. В первый день он отправился на лыжах к своей первой снежной хижине за нартами, во второй перевез пустые нарты на запад, к другой хижине, где хранилось медвежье мясо.
   Данло боялся, как бы другой медведь не учуял его сокровище, и потому одолевал заструги и поля сверкающего снега-аната со всей доступной ему быстротой. Он порадовался, найдя свою добычу нетронутой. В холодном утреннем свете он загрузил нарты пакетами с медвежатиной и покрыл их сверху куском белой ткани. Мяса было много — не меньше восьмисот фунтов, на его взгляд, но Данло хотел довезти до города все без остатка, чтобы полностью обеспечить Тамару, Джонатана и их друзей. Он впрягся в нарты и стал тянуть, но нарты не сдвинулись с места. Он подергал их вправо-влево, несмотря на боль от ран, нанесенных ему медведем, чтобы освободить примерзшие полозья — но и это не помогло. Тогда Данло с большой неохотой разгрузил около двухсот фунтов мяса и закопал его в снег возле хижины. Джонатану оно все равно не принесет пользы, если мальчик умрет от голода, не дождавшись отца, а Данло всегда сможет вернуться за ним при случае. Если же случая не представится, мясо съест другой медведь или расклюют стервятники, когда придет средизимняя весна и снег начнет таять.
   Поначалу Данло приходилось трудно: он еще недостаточно окреп, чтобы везти такой груз по неровному льду целых шестьдесят миль. Но с каждой милей, преодолеваемой им под темно-синим небом, силы его прибывали. Данло держал в тепле, за пазухой своей замызганной кровью шубы, мешочек с кусками мяса и жира. На ходу он то и дело запускал туда руку и ел, перетирая пищу крепкими белыми зубами. Взвешивать ему было не на чем, но за эти четверо суток Данло, по его оценке, съел тридцать-сорок фунтов мяса. Некоторая часть съеденного превращалась в энергию, но остальное нарастало на его отощавшие мускулы, образуя новую ткань.
   Его изумляла быстрота, с которой он набирал вес; порой ему казалось, что, если он будет и дальше съедать такое же количество пищи, вся сила мира перейдет в него. Царапины на груди тоже заживали очень быстро, как будто клетки в том месте совершали обмен и делились в бешено ускоренном темпе. С того самого времени, как он съел сердце медведя, все его существо кипело новой жизненной силой. Он чувствовал, как нечто странное и чудотворное переделывает его изнутри.
   Это нечто двигало его вперед, а ветер со свистом подталкивал его в спину, как дыхание Бога. Данло сам чувствовал себя могучим и несокрушимым, почти как галактический бог, однако сознавал, что в случае бури может застрять здесь дней на десять. И он передвигал лыжи, торопясь в Невернес, где ждали его сын и любимая женщина.
   На Западный Берег он вышел глубокой ночью. Нарты он перевез через заснеженные пески по возможности бесшумно, опасаясь встретить какую-нибудь шайку хариджан, — которые могли пристать к нему с расспросами и сорвать покрышку с его саней. Но час был поздний, ветер гнал поземку, и никто не высовывал носа на улицу. На пути в Городскую Пущу Данло не встретил ни одного человека. В лесу, при свете звезд, он разгрузил нарты и спрятал мясо в своей хижине, а лучшие куски — фунтов двадцать вырезки — рассовал по внутренним карманам шубы. Прихватив еще несколько пакетов с кровью и салом, он покатил на лыжах через лес, в город, к Тамаре и Джонатану.
   Между лесом и Меррипенским сквером ему попалось очень мало прохожих, да и те шарахались от него, как от ангела смерти. Тамара, открыв ему дверь, тоже испуганно вскрикнула при виде его окровавленной шубы и рукавиц. На ней был теплый стеганый халат. Поморгав глазами, она выглянула в коридор и втянула Данло в квартиру.
   — О, Данло! Я уже начинала думать, что ты не вернешься. Семь дней, как ты ушел!
   — Здравствуй. — Данло снял маску, расстегнул “молнию” на шубе и обнял Тамару. — Я думал о тебе каждый день.
   Она взяла у него шубу и повесила на сушилку у двери.
   — Нельзя ходить по городу в таком виде. Можно подумать, что ты кого-то убил.
   — Я и убил, — сказал он, вынимая из карманов пакеты с мясом. — Тотунью, медведя, медвежьего патриарха. С тюленями мне никогда не везло.
   — О нет! Я не верила, что ты способен убить хоть что-то живое. Мне очень жаль, что тебе пришлось пойти на это ради нас.
   — Мне… тоже жаль.
   Он обвел взглядом скудно обставленную квартирку с развешанными на стенах рисунками. За дверью спальни глубоко дышал во сне Джонатан. Данло сразу встревожился, уловив слабый запах гниения. Он подумал, что один из пакетов с мясом или кровью каким-то образом испортился, и стал их проверять, но все принесенное им осталось свежим и замороженным — да и не могло оно оттаять от его тепла по дороге из Пущи. Может быть, Тамара достала откуда-то мясо в его отсутствие, а Джонатан, как маленький гладыш, спрятал лакомые кусочки где-нибудь про запас, а потом забыл о них.
   Но при виде изнуренного лица и затравленных глаз Тамары у Данло свело живот, и он понял, откуда идет этот запах.
   — Джонатан, — сказал он тихо. — Это Джонатан, да?
   — О чем ты?
   Он повернулся к спальне, смыкая и размыкая ноздри, и прошептал:
   — Этот запах мне знаком.
   Если говорить правду, он понял, что Джонатан очень болен, как только переступил порог. Нисколько витающих в воздухе молекул затронули обонятельный центр его мозга и пробудили целый каскад воспоминаний, которые Данло предпочел бы не оживлять.
   — Я ничего не чувствую, — сказала Тамара. — У тебя, наверно, нюх сильнее, чем у меня.
   — Это обморожение, да? Его ноги? Значит, лекарства не помогли?
   — Я ничего не смогла достать. Зима холодная, и очень у многих обморожены уши или ноги. Мы с Пилар обошли всех резчцков от Меррипенского сквера до Длинной глиссады, даже к червячникам обращались — к тем, которые еще торгуют. Лекарств нет ни у кого.
   — Понятно.
   — Я поила его травами — корнем нории и прочим. Их дала мне подруга Пилар. — Глаза Тамары остекленели от пережитых страданий, и она выглядела намного старше своих лет. — Старалась кормить его, как могла, и держать его в тепле. Даже молилась — делала все, что только могла придумать.
   — Я знаю. Я знаю.
   — Он все время спрашивал о тебе. Каждый день, чуть ли не каждый час.
   — Я хочу увидеть его.
   — Прямо сейчас?
   — Да. Мы разбудим его и дадим ему кровяного чая.
   Тамара, кивнув, раскрыла пакет с мороженой кровью и приготовила отвар. Растопив темную кристаллическую массу и добавив туда толченой коры чайного дерева, она налила красную дымящуюся жидкость в кружку и пошла к спальне.
   — Погоди, — остановил ее Данло. — Эту кружку выпей сама, а потом уж отнеси Джонатану.
   — Нет, сначала ему. Я не хочу.
   Данло видел по ее бледному, с обострившимися скулами лицу и впалым глазам, что она говорит неправду.
   — Теперь у нас много еды. Кушай, не бойся. Пожалуйста.
   — Хорошо. — Тамара выпила чай почти залпом, дуя между глотками в кружку, чтобы не обжечься. Допив, она налила еще кружку, собравшись опустошить и ее, но Данло ей не позволил.
   — Дай своему желудку привыкнуть к пище. Иначе ты не удержишь и то, что уже выпила.
   Она послушалась, и они вместе вошли в спальню. Запахи комнаты окутали Данло тяжелым облаком, и его самого чуть не вырвало. Здесь пахло потом, страхом и поносом, которым мучился изголодавшийся Джонатан. Но все перешибало другое, куда более страшное, пожирающее плоть Джонатана и отравляющее его кровь.
   Мальчик спал беспокойным сном под двумя меховыми одеялами, скорчившись, как младенец в утробе. Данло хорошо знал этот голодный озноб, от которого не спасает ни теплая одежда, ни одеяла, и ему очень не хотелось обнажать Джонатана, но он должен был увидеть источник этого ужасного запаха. Данло, сцепив зубы, включил в комнате свет и откинул одеяло в ногах у сына.
   Ти-анаса дайвам.
   Пальцы обеих ног, как он и боялся, почернели от гангрены. Хуже того — чернота дошла почти до щиколоток, где пограничные ободки синей с красными пятнами кожи сменялись бледным, пока еще здоровым телом. Ноги у мальчика гнили заживо, и от них пахло распадом и смертью.
   Ти-анаса дайвам.
   Мальчик, не просыпаясь, пошевелился и застонал, и Данло, укрыв его снова, прошептал:
   — Джонатан, Джонатан.
   — Прости меня, — сказала Тамара. — Я, наверно, слишком долго ждала.
   — Да, — сказал Данло, но в его голосе не было гнева или упрека. Только сострадание — и к Джонатану, и к ней.
   — Я все надеялась найти криолога или резчика, у которого еще остались лекарства. А потом, когда это перешло с пальцев на ступни, стала надеяться, что ты принесешь мясо или еще какую-нибудь еду, чтобы подкрепить его, прежде чем… О, Данло, я не вынесу, если его будут резать по живому. Я хотела спасти пальцы, а теперь он, как видно, обе ступни потеряет. Но он так слаб, он не готов к операции. Я даже на улицу не решусь его вынести. Ох, какая же я дура, Данло, и как мне страшно.
   Она разрыдалась и припала к Данло. Оба стояли над кроватью, глядя на спящего Джонатана. Потом Тамара прерывистым шепотом стала делиться с Данло своими страхами. Она рассказала ему о резчике с улицы Нирваны, который разделывался с последствиями обморожений самым грубым и немилосердным образом. Еще в то время, когда можно было обойтись медикаментозным лечением, он впал в ампутационный раж и без колебаний оттяпывал пострадавшие уши, носы, пальцы рук и ног. Он утверждает, что спас этим много жизней — но скольких он обезобразил, скольких сделал калеками? А еще больше народу, как говорят, умерло от инфекции после этих его зверских операций. Тамара боялась, что Джонатан попадет к такому резчику, чуть ли не больше, чем боялась за его жизнь.
   — Есть один резчик, который сможет ему помочь, — сказал Данло. — У него, возможно, еще сохранились крионические препараты, и антибиотики, и иммунозоли.
   — Это тот, кто тебя оперировал? — тихо спросила Тамара.
   — Да. Ноги, может быть, не удастся спасти, но мы хотя бы избавим Джонатана от боли и инфекции.
   — Я не вынесу, если он лишится ног.
   — Я знаю. — Данло погладил ее по щеке. — Но после войны их можно будет отрастить заново.
   — Твой резчик это сделает?
   — Нет, он слишком дорого возьмет. Но Орден распорядится, чтобы все другие резчики в городе делали восстановительные процедуры бесплатно.
   — А за то, чтобы вылечить Джонатана сейчас, твой резчик разве не спросит денег?
   — Очень может быть. У тебя есть что-нибудь?
   Тамара, кивнув, вышла в другую комнату и вернулась с золотыми монетами в кошельке.
   — Вот все, что осталось.
   Данло взвесил кошелек на ладони и сунул его в карман камелайки.
   — Скоро рассвет. Пусть Джонатан напьется чаю, и я отнесу его к этому резчику.
   — Я пойду с тобой.
   — Хорошо, пойдем.
   — Мой сыночек. Он все, что у меня есть на свете.
   И она осторожно разбудила Джонатана. Мальчик не сразу пришел в себя — летаргия прерванного сна смешивалась в нем с апатией, вызванной голодом. Но при виде Данло, стоящего на коленях рядом, он слабо улыбнулся и попытался сесть. Это вызвало судороги в его скрюченных руках и ногах, и мальчик, сморщившись, вскрикнул от боли. Одеяло сползло с него, открыв истощенное тельце. Данло потрясли перемены, произошедшие с сыном всего за семь дней: от Джонатана остался обтянутый кожей скелетик. Его грустные глаза подернулись туманом, белки приобрели нездоровый синеватый оттенок.
   — Папа. Ты вернулся.
   — Вернулся. — Данло снова укрыл Джонатана и обнял его, а Тамара поднесла к губам мальчика кружку с чаем. Малыш был так легок и слаб, что Данло хотелось плакать, но чай выпил с жадностью волчонка, сосущего мать.
   — Ты убил тюленя, да? — спросил он, управившись с кружкой. — Мама сказала, ты ушел на море охотиться на тюленя.
   Данло стал рассказывать, как убил медведя, а Тамара налила Джонатану еще две кружки — и себе налила, и Данло.
   Джонатан готов был проглотить еще больше красного напитка, а может, и мяса бы съел, но у него заболел живот, и Данло сказал, что с едой пока надо подождать.
   Данло достал флейту и сыграл Джонатану песенку. Мальчик попросил еще. Он лежал, свернувшись клубочком, и слушал, а музыка наполняла комнату, как плавно льющийся жемчуг. Солнце зажгло белые занавески на окне. Тамара смотрела на это красное зарево так, будто наступающий день внушал ей страх. Пока Данло дышал в свою флейту и считал удары своего сердца, она со вздохом закрыла глаза, словно искала внутри себя иного света, который дал бы ей силу перед грядущими испытаниями.
   Когда стало совсем светло, они одели Джонатана в камелайку, с великим трудом и мучениями натянув ее на распухшие ноги. Мальчик непроизвольно дернулся от холода, и “молния” на штанине оцарапала ему ступню. У него вырвался тихий, тонкий, невыносимый для слуха крик, и он стал умолять Тамару оставить его дома. Он так боялся резчиков, что вцепился в кровать и не хотел отцепляться. Но Тамара сказала ему, что папа нашел хорошего резчика: у него есть лекарства, и он вылечит Джонатану ножки. Мальчик, поддавшись уговорам, отпустил кровать, вцепился вместо нее в Тамару, зарылся лицом ей в грудь и проговорил:
   — Нет, нет, он сделает мне больно! Я не хочу умирать, мама!
   Тамара с отчаянием, смаргивая слезы, взглянула на Данло.
   — Я не дам тебе умереть, — сказал он, опустив руку на голову Джонатана. — Обещаю.
   Мальчик пристально посмотрел на него, и что-то в глазах Данло, наверно, вселило в него надежду — он перестал хныкать и позволил Тамаре надеть ему подбитые шелком тапочки и шубку. Сверху Данло завернул его в оба меховых одеяла — туго, как куколку в кокон. Надев маску (окровавленную шубу при свете дня он надевать поостерегся), Данло взял сына на руки. Мальчик весил не больше подушки — Данло очень хотел бы, чтобы он был потяжелее, несмотря на предстоящий им путь через весь город.
   Утро было морозное и слишком раннее, чтобы выходить на улицу без опаски. Воздух охватил их, как ледяная вода.
   Такую погоду Данло определял как хурду, влажный синий мороз, могущий быстро стать смертельным. Красные ледянки казались темными, как кровоподтеки, небо заволокли серовато-белые полосы — илкета. Данло боялся, что позднее их сменят моратета — черные снеговые тучи глубокой зимы. С юга уже дул сильный ветер, швыряя частицы льда в магазинные витрины. Данло сразу закоченел бы в одной тонкой камелайке, но его грело тепло Джонатана и огонь, горящий в нем самом. Тамара тем не менее заставила его зайти в магазин одежды на Серебряной улице — один из немногих бесплатных распределителей, которые еще не закрылись. Будучи, как всегда, умнее его в житейских вопросах, она дала продавцу немного денег, и тот вынес им из подсобки хорошую шегшеевую шубу. Теперь Данло не грозила опасность замерзнуть, да и прохожие перестали глазеть на человека, вышедшего на такой мороз в одной камелайке.
   Они добрались по Серпантину до Ашторетника без происшествий, минуя аутистов в лохмотьях, голодных хариджан и хибакуся, умирающих от всевозможных болезней. Джонатан, несмотря на все свои одежки и теплые одеяла, где-то возле Зимнего катка начал дрожать от холода. При этом он сказал, что теперь все время мерзнет, и попросил Данло не беспокоиться. Он смирно сидел у отца на руках и старался не вскрикивать, когда Данло попадал коньком в выбоину или перехватывал его поудобнее. Его помутневшие глазенки выражали почти безграничное доверие к отцу, и Данло смотрел на него чаще, чем это было разумно, учитывая плохое состояние льда. Не мог не смотреть. Даже через разделяющие их слои меха он чувствовал сердце сына, его маленькое арду, стучащее быстро, как у птички, и чувствовал, как пахнет смертью от его ног. Гангренозные газы, идущие из почерневших ступней, смешивались с другими запахами смерти, висящими в воздухе.
   Чуть ли не на каждой улице дымили плазменные печи, сжигая тела людей, умерших за эту ночь. Данло закрывал Джонатану лицо, оберегая его от смрада горелого мяса, но мальчик все равно трясся от страха — особенно на улице Лойянг, где было много хосписов для неизлечимых больных. Данло сам едва сдерживал дрожь, пробирающую его от страха за Джонатана и от любви. Он охотно отпилил бы собственные ноги, теплые и полные жизни, чтобы спасти ноги Джонатана — но в конечном счете каждый из нас терпит боль жизни в одиночку, сколько бы людей ни страдало вместе с нами. Данло мог только скользить по льду, прижимать к себе Джонатана и молиться, чтобы сын выбрал какое-нибудь другое утро для перехода на ту сторону дня.