— Да?
   — Инфекция очень вероятна, понимаете?
   Данло наклонил голову, молча глядя на Родаса.
   — Вы больше ничего не можете сделать?
   — Боюсь, что нет. Лекарств не найти во всем городе.
   — Понятно.
   — Я сожалею. — Родас положил руку на плечо Данло. — Но малыш у вас крепкий — не теряйте надежды.
   Тамара и Данло надели шубы, Данло взял мальчика, и они вышли. Хариджанка по-прежнему сидела там, но эталон, как видно, не захотел дожидаться. На улице наконец пошел снег: там кружились крупинки райшея, холодные, как смерть, и все небо заволокло серыми тучами. В молчании они добрались до дома. Никто из встречных прохожих не здоровался с ними и даже не смотрел на них. Они поднялись по лестнице, закрыли за собой дверь квартиры и уложили Джонатана в постель.
   Все последующие сутки они не отходили от него. Тамара постоянно заваривала мальчику кровяной чай и пела ему песенки. Она отважилась даже поджарить кусочек жирного, сочного мяса, но его Джонатан не смог проглотить. Мясо за него съел Данло — он старался поддерживать свои силы, чтобы быть полезным сыну. Когда Джонатан не спал, он рассказывал ему о том, что делали звери в первые дни мира, и играл ему на флейте. Под эту музыку Джонатан то вскрикивал от боли в ногах, то молчал, и это молчание было глубоким, как море. Глаза у него стекленели, как лед на воде, и он смотрел куда-то вглубь себя, в темное, заброшенное место, куда никто не мог проникнуть, кроме него. В такие минуты Данло начинал глубоко дышать и считать удары своего сердца. Он изливал на Джонатана весь свет своей любви и молился за него.
   На следующее утро случилось событие, еще больше омрачившее души Тамары и Данло. Оно не имело отношения к Джонатану — прямого, во всяком случае. На Крышечных Полях приземлился легкий корабль, и его пилот, Факсон Бей, принес неутешительные вести. Между Содружеством и рингистами снова произошло столкновение, и капитан Бардо, командовавший двумя отрядами, разгромил целое звено орденских кораблей близ Двойной Оренды. Еще хуже были новости о гражданской войне на планете Сиэль: там рингисты и их противники пустили в ход лазерные спутники и водородные бомбы, а также вирусы, которыми заражали людей и компьютеры. По словам Факсона Бея, там погибло не меньше семидесяти миллионов человек, но и эта новость была не самая худшая.
   Пилот доложил главе Ордена, что планеты Хелаку больше не существует. Ее звезда взорвалась, превратив в пар пять миллиардов человек и все прочие формы жизни. Это почти наверняка сотворили ивиомилы Бертрама Джаспари с помощью своего моррашара. По Невернесу, как чума, распространялись слухи о том, что ивиомилы мстят — а может быть, добиваются освобождения Бертрама. К Звезде Невернеса их не допускают, поэтому они перенесли свой террор в другие области. Никто не сомневался, что эти люди безумны, и все боялись, что они будут уничтожать Цивилизованные Миры один за другим, если их самих раньше не уничтожат.
   — Этому надо положить конец, и поскорее, — сказал Данло Тамаре за чашкой кровяного чая, когда Джонатан спал. Даже глубокое дыхание не избавляло его от боли, терзающей голову, а сердце наполняло болью всю грудь. На Хелаку он не знал ни единой души, но ее гибель напомнила ему о гибели Нового Алюмита, где жили хорошо знакомые ему нараины. — Скоро настанет время, когда я должен буду покончить с этой шайда-войной.
   — Хочешь нас бросить? Считаешь, что уже пора?
   — Да, считаю, но Джонатана я не оставлю. Пусть сначала поправится.
   Но Джонатан не желал поправляться. В этот день, второй после ампутации он стал еще слабее. Его лихорадило, а культи стали красными, как каленое железо, и из них сочился гной.
   Поначалу Данло и Тамара старались не беспокоиться, поскольку температура у мальчика была небольшой. Потом Данло вспомнил, что у долго голодавших людей температура не бывает очень высокой даже при самых сильных инфекциях. На улицах бушевала буря, заметая город снегом, а Джонатан лежал, глядя в окно, и почти не шевелился. Боли у него усиливались час за часом. Он начал отказываться от кровяного чая, который мог бы подкрепить его, а потом даже воду перестал пить.
   — Надо что-то делать, — шептала Тамара, стоя с Данло над пытавшимся уснуть Джонатаном. — Придумай что-нибудь. Есть же у алалоев какие-то травы от инфекции и жара?
   Данло задумался. Его левый глаз вибрировал темной энергией пульсара. Перед ним вставали страшные образы его умирающих соплеменников с обезумевшими глазами, кровоточащими ушами и белой пеной на губах. В свое время он пытался лечить их: растапливал снег, поддерживал огонь в горючих камнях, заваривал кровяной чай и втирал горячий тюлений жир в лбы недужных. И молился за них, как учил его приемный отец, — но так никого и не спас.
   — Да, мы пользовались травами, но этим ведали женщины — меня никогда не учили в них разбираться.
   — Может быть, еще найдется какой-нибудь резчик, у которого есть антибиотики или иммунозоли.
   — Ты уже обошла почти всех резчиков в городе.
   — Может, поспрашивать у червячников?
   — Тамара, Тамара… лекарства могут быть только у таких, как Констанцио с Алезара. А эти люди не продадут их даже за сто кошельков с золотом.
   — Но нельзя же просто стоять и смотреть, как он умирает!
   — Нельзя, — угрюмо согласился Данло. Он стал на колени рядом с мальчиком и легонько потряс его. — Слушай, Джонатан: сейчас я расскажу тебе кое-что о снах.
   Это была последняя, отчаянная попытка спасти Джонатана. Данло знал, что надежда невелика, но все-таки стал учить Джонатана технике аутистов — вхождению в общее сон-пространство. Есть способ сохранять сознание, даже когда ты спишь, объяснил он мальчику. Больше того: сном можно управлять по своей воле. Цефики назвали бы такой сознательный сон обыкновенной имитацией реальности, но аутисты говорят, что это сон-пробуждение. В этом состоянии они испытывают чудесное чувство погружения в себя, где, как они утверждают, и обитает истинная реальность. И сны, по их верованиям, имеют там огромную силу. Данло тоже верил — если не в это, то в возможности чистого сознания.
   На Таннахилле, в тридцати тысячах световых лет отсюда, ему почти удалось заглянуть в то потаенное место, где самосознание материи горит ясным голубым пламенем. Туда, где материя движется и воссоздается из света, общего для всего сущего.
   Если у жизни есть тайна, то она заключена именно в этом сознательном созидании. Жизнь способна зарождаться и эволюционировать, способна перетекать в новые чудесные формы — и в конечном счете излечиваться от любых болезней.
   Бесконечные возможности.
   — Ми алашария ля шанти, — сказал он Джонатану. — Закрой глазки и усни.
   У Данло осталась только одна мечта: вылечить сына. Но Джонатан был слишком мал и слишком болен, чтобы воспринимать его учение, да и времени у них было мало. Притом Данло, вопреки своему титулу Светоносца и обещанию, данному Старому Отцу, почти утратил надежду. Ему недоставало умения открыть золотую дверь в глубокое сознание, где вся энергия вселенной пылает, как десять тысяч солнц.
   Он попытался объяснить Тамаре свою неудачу.
   — У вселенной одна душа, общая. Она всегда спит — и во сне видит, что существует. Сны создаются в этой единой душе и струятся из нее, как жидкие самоцветы. Сон по-своему тоже один, но в разных умах он принимает разные формы. Аутисты верят, что мы, когда участвуем в этом сне, помогаем создавать вселенную. Это правда. Чем совершеннее мы входим в сон, тем сильнее наша способность творить. Если мы сновидим так, как это делает Бог, наша воля к созиданию становится поистине могучей, и тогда возможности бесконечны, понимаешь? Но я не способен видеть Единый Сон. По крайней мере видеть так, как надо. Он, как волна, дробит мою мечту исцелить Джонатана в алмазную пыль и уносит ее прочь.
   Когда мечта изменила Данло, Джонатан начал сдавать. Он так и не смог разделить с Данло общий сознательный сон и увидеть в нем, как белые тельца его крови пожирают чужеродные бактерии, точно акулы — косяк зараженной рыбы. У него были свои сны, подчинявшие его себе целиком. Было свое сознание, глубиной равное океану, и сознавал он только одно: смерть. Он говорил Данло, что ему снится, будто он умирает, но при этом он не проваливается в ледяную темную бездну, а летит через синее небо к солнцу.
   — Ой, папа, мне больно, так больно.
   — Инфекция оказывает давление на нервы, — объяснил Данло, точно читая лекцию. Он всегда старался говорить Джонатану правду, когда это возможно. — Когда бактерии размножаются, ткани распухают и давят на нервы твоих ног.
   — Мне везде больно. Эти бактерии едят меня внутри. Они у меня в крови.
   — В крови, — тихо повторил Данло. Ума лот, твоя кровь, моя кровь — мой сын. — Мне жаль, очень жаль.
   — Ой, как мне больно, папа.
   Решив умереть, Джонатан стал угасать с поразительной быстротой. Он был как чашка чая, надолго оставленная на ледяном подоконнике, как лампа, в которой выгорело почти все масло. Данло, прикасаясь губами к его лбу, не чувствовал больше жара, как будто организм полностью отказался от борьбы с инфекцией. Постепенно мальчик утратил способность двигаться. Он лежал на боку, головой на коленях Тамары, весь скрюченный, будто сведенный судорогой. Он даже руку не мог поднять, чтобы взять чашку с водой. В лице не осталось ни кровинки. Данло вспомнил, что организм в период голода теряет мышцы и жир быстрее, чем кровь. Поэтому кровь относительно увеличивается в объеме и вынуждает ослабевшее сердце работать еще больше, чтобы ее перекачивать. Он чувствовал, что причиной смерти Джонатана будет внезапная остановка сердца. Глядя, как Тамара гладит мальчика по голове и поет ему свои песенки, Данло чувствовал, что этот момент наступит очень скоро.
   — Джонатан, Джонатан, — повторял он. А потом взглядывал на нее и шептал: — Тамара, Тамара.
   Тамара сидела, глядя в никуда. Ее прекрасное лицо стало серым от горя, сомнений и страха. Данло никогда еще не видел такого усталого человека. Любовь к сыну изнурила ее. У нее была своя мечта, и эта мечта умирала вместе с тихо стонущим, трудно дышащим Джонатаном. Когда она смотрела на Данло, ее темные глаза выражали полную утрату надежды и полное отрицание неизбежного.
   Ти-анаса дайвам.
   Сам Джонатан, как ни странно, дал Тамаре мужество, чтобы взглянуть в лицо его смерти. Мальчик знал, что скоро совершит путешествие на ту сторону дня, и не боялся больше.
   Он был всего лишь маленький, больной мальчик, лежащий на коленях у матери, но все его существо излучало готовность проститься с жизнью. Когда метель унялась и небо немного прояснилось, он посмотрел на Тамару и сказал:
   — Я хочу гулять.
   — Что? Что ты говоришь?
   Джонатан с большим трудом повернул голову, чтобы взглянуть на Данло.
   — Пожалуйста, папа.
   — О чем это он? — воскликнула Тамара.
   — Старики в моем племени… и дети тоже. Когда их момент приближался, мы выносили их наружу, под открытое небо.
   — Это все ты со своими сказками.
   — Виноват.
   — Я хочу к морю, — сказал Джонатан, глядя на мать. — На берег, куда мы с тобой ходили. Пожалуйста, мама.
   — Нет, это невозможно. На улице такой мороз, — не думая, сказала она Данло, — это его убьет.
   Данло чуть не улыбнулся абсурдности этих слов. Джонатан же смотрел на мать, как ястребенок, вмерзший в морской лед. Что-то глубокое и прекрасное прошло между ним и ею.
   Видеть полные скорби и слез глаза Тамары было мучительно, зато ожившие напоследок глаза Джонатана сияли мягким, тихим светом, и это было чудесно.
   — Хорошо, — сказала Тамара. — Пойдем, если хочешь.
   Джонатана снова одели и завернули в два одеяла, потом оделись сами. Данло, проверив, на месте ли маска, взял Джонатана и вынес за дверь.
   Ти-анаса дайвам.
   Главные улицы очистили от снега, воздвигнув у них по бокам высокие белые стены, но на маленьких ледянках у дома Тамары красный лед стал розовым от намерзшего снега, и даже на Восточно-Западной глиссаде остались заснеженные участки. Ветер разгонял последние тучи, открывая темно-синее, почти черное небо. Последнее тепло Джонатана уходило сквозь слои меха в воздух, скудное тепло мира уходило в небо, исчезая в космосе.
   Они пересекли глиссаду Западного Берега и продолжили путь между рядами осколочников. Потом сняли коньки и по тропинке среди зарослей йау и костяника вышли на Алмазный пляж — один из диких пляжей города, где нетронутый человеком лес отступал перед дюнами, сейчас занесенными снегом. За кромкой берега, где замерзшие волны-заструги блестели в лучах закатного солнца, лежал Великий Северный океан. Когда-то Данло пересек его с востока, чудесным образом отыскав город Невернес. Теперь, он сидел на выброшенной морем коряге и смотрел на запад, куда положено смотреть каждому человеку в час своей смерти.
   Ти-анаса дайвам.
   — Холодно, — пожаловался Джонатан. Он сидел у Тамары на коленях и тоже смотрел на запад, где солнце расцвечивало горизонт красными и золотыми мазками. — Я замерз.
   Холод действительно стоял жестокий — синий мороз, который к ночи обещал усилиться. Даже птицы, обычно кружившие над берегом, скрылись куда-то — только несколько чаек выискивало снежных червей на краю суши. В такую погоду опасно долго оставаться под открытым небом. Данло, не желая ускорять уход Джонатана — согласно древнейшему из учений, гласящему, что каждый человек должен умирать в свое время, — набрал в лесу хвороста и разжег костер. Тепло вскоре растопило лед на бревне, где они сидели: трескучее орайжевое пламя согревало им руки и лица, отгоняя ночь.
   Ти-анаса дайвам.
   Данло по просьбе Джонатана достал флейту и заиграл горькую и сладостную мелодию, которую сочинил сам. Она была проста, но несла в себе силу, обволакивающую и очаровывающую Джонатана. Мальчик, сидя без движения на коленях матери, смотрел в синеву сумерек, а музыка струилась по берегу, уходя в небо. Зажглись яркими алмазиками первые звезды: Нинсан, Арагло Люс и Двойная Мория, образующая глаз созвездия Медведя. Появились и блинки — световые волдыри старых сверхновых. Тогда Тамара запела, изливая слова любви и света из самого своего сердца. Позднее она говорила Данло, что не помнит этих слов, но в тот момент они создавались из ее влажного дыхания, как хрупкие льдинки, и ветер сразу уносил их прочь.
   Ти-анаса дайвам.
   Данло играл долго, глядя на чаек, снующих над замерзшим прибоем. Джонатан тоже, наверно, следил за этими красивыми белыми птицами: его широко раскрытые, немигающие глаза были устремлены в ту сторону. Но Данло не знал, что видит мальчик на самом деле: чаек или что-то другое.
   Может быть, он, подобно птицам, видел небо позади неба — глубокую запредельную синеву, струящуюся, как вода. Может быть, краски этого вечера — чернота, кобальт и серебристо-белые искры звезд — представлялись ему не чем-то законченным, а тонами, составляющими мелодию. Данло молился, чтобы оттенки ночи стали музыкой для глаз его сына, но боялся, что Джонатан видит их по-другому.
   Быть может, его угасающее зрение населяли фантомы, и с небес на него спускались ночные птицы, птицы смерти с блестящими черными когтями, издающие страшные крики. Приемный отец говорил Данло, что Бог — это большая серебристая талло, чьи крылья простираются до самых концов вселенной. А может быть, редкая белая талло, которую называют также снежной совой: никто не знает этого по-настоящему.
   Достоверно известно только одно: Бог со временем пожирает все — океаны, планеты и звезды, даже невинных детей, которые любят глядеть на птиц над застывшим берегом.
   Джонатан, Джонатан.
   — Папа…
   Данло, услышав, что сын зовет его, отложил флейту и стал коленями в снег, лицом к нему. Маску он снял еще раньше, чтобы легче было играть, и теперь приблизил лицо к самым губам Джонатана.
   — Папа, — прерывисто дыша, выговорил мальчик. — Как…
   Что он хотел спросить? Может быть, он вспомнил загадку, над которой они оба думали?
   Как поймать красивую птицу, не убив ее дух?
   Может быть, Джонатан, вступивший в сумеречную страну между днем и ночью, разгадал ее?
   Данло слушал, как трудно дышит сын, и думал, что никогда не узнает ни того, о чем хотел спросить его Джонатан, ни ответа на эту загадку. Больше Джонатан не сказал ни слова. Припав головой к груди матери, он неотрывно смотрел на Данло. Через несколько сотен ударов сердца он стал смотреть сквозь него, будто на звезды какой-то отдаленной галактики.
   Последние свои слова он обратил к Тамаре, родившей его на свет.
   — Мама, — сказал он, — мама. — И затих, как замерзшее море.
   — Джонатан. — Данло снял рукавицу и положил ладонь на холодный лоб Джонатана. — Ми алашария ля шанти, усни, усни.
   И Джонатан, тихо вдыхая морозный воздух, закрыл глаза.
   Данло смотрел, как понемногу вздымается и опадает мех у него на груди. Потом мех перестал шевелиться. Когда сердце Данло отстучало три тысячи пятнадцать раз, он приник лицом к лицу Джонатана, и дыхание сына коснулось его губ и обожгло ему глаза. Еще через триста ударов сердца Данло и это перестал чувствовать. Джонатан лежал тихо, как камень.
   Данло прижался губами к его губам и стал ждать — долго, неисчислимо, долго. Его сердце билось ровно и быстро, как всегда, но он уже не различал отдельных ударов. Он чувствовал тoлько давление, опухоль, жестокий красный огонь, словно в груди у него помещалась готовая взорваться звезда. Он легко, но с отчаянной болью поцеловал Джонатана в лоб и встал, глядя на западный небосклон, где созвездие Совы указывало путь во вселенную.
   — Ми алашария ля шанти. Спи с миром, мой сын.
   Он обернулся, чтобы взять Джонатана у Тамары. Она сидела оцепеневшая, почти не способная шевельнуться. Замерзшие слезы блестели у нее на щеках, как жемчуг, но сейчас она не плакала — только смотрела на Данло, который с Джонатаном на руках обратил лицо к черному сияющему небу.
   — Нет, — шептал Данло, держа Джонатана так, чтобы звездный свет омывал его лицо и тело. Свет, белый и холодный, наполнял и его глаза, вонзаясь в мозг миллионами ледяных игл. — Нет, нет. Пожалуйста.
   Ти-анаса дайвам. Живи своей жизнью и люби свою судьбу.
   Но как ему жить теперь, когда Джонатан лишился жизни?
   Лишился всего: жизни, любви, радости и того, что с ним никогда уже не случится. Почти всего лишился и Данло. Великая цепь бытия, начавшаяся пять миллиардов лет назад на Старой Земле, наконец порвалась. Данло, стоя в почти полной темноте, думал о своем отце, своем деде и всех своих предках вплоть до обезьянолюдей, ступавших по знойным равнинам Африки во всей своей мощи и славе. Он думал о матери, бабке и всех своих праматерях, возросших в чреве Матери-Земли. Никто из миллионов этих мужчин и женщин, живущих в его плоти и крови, не умер в детстве.
   Велики ли были шансы, что на планете, где свирепствовали хищные звери, холод, голод, болезни, где никогда не прекращались войны, где половина новорожденных не доживала и до пяти лет, — велики ли были шансы, что никто из них не умрет в детстве или младенчестве? Они были бесконечно малыми. Поистине чудо, что все эти люди выжили и дали жизнь собственным детям — и он, Данло, стоял на стылом берегу далекого мира, как результат этого чуда. Все, что движется, дышит и расправляет листья навстречу утреннему солнцу, появилось на свет вопреки почти всякой вероятности, и в этом заключается чудо жизни. Этим, помимо всего прочего, и драгоценна жизнь.
   Весь мир, думалось Данло, должен оплакивать каждую свою частицу, лишившуюся жизни со всеми ее чудесными возможностями. Он и сам заплакал бы, но не мог. Он мог только смотреть в холодное небо и вспоминать, как любил Джонатан смеяться и разгадывать загадки. Он потерял этого чудесного мальчика навсегда — потерял сына, который мог бы вырасти сильным мужчиной. Потерял этого мужчину, который мог бы стать его другом. Потерял внуков, внучек и всех своих потомков. И прежде всего потерял дитя, свое родное дитя. Он стоял под звездами, держа на руках Джонатана, и гнев на свою потерю нарастал в нем, как огонь первых дней творения.
   — Нет, — прошептал он снова, и что-то в нем сломалось.
   Гнев, поднявшись изнутри, сотряс все его существо. Он запрокинул голову и проревел в небеса, как раненый зверь: — НЕТ!
   Его голос крепчал, пугая Тамару и сотрясая воздух; он волнами катился по берегу, ударяясь о лед и заснеженные дюны. Нет, это кричал не зверь, а человек большой силы — быть может, даже некое высшее существо. Это был голос его отца, изваянный резцом Констанцио, отточенный всей болью и страстью мира. Голос бога. Данло хотел, чтобы весь мир услышал его, чтобы его протест против бессмысленной жестокости жизни дошел до неба и прозвенел среди звезд. Он хотел, чтобы боги галактик узнали о страданиях и никому не нужной смерти Джонатана, чтобы об этом узнала вся вселенная. И Бог — особенно Бог, предавший его, и его сына, и все его мечты. Он превращал свое единственное слово в протяжный и странный вопль, чтобы Бог наконец пробудился и увидел ужас и тщету всего, что сотворил.
   — НЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕТ!
   Теперь ему казалось, что он понял Ханумана ли Тоша.
   Великое дерево жизни, простирающее цветущие ветви к небесам и уходящее корнями к началу времен, прогнило в самой своей сердцевине. Вселенная порочна, хуже того — дефективна, больна, шайда по природе своей. Хануман всегда это знал — вот почему он восстал против самого существования и возжелал переделать вселенную. Сколько же мужества понадобилось ему, чтобы погрозить кулаком небесам, требуя воздаяния за все бессмысленные страдания жизни! Что за гений, что за воля, что за сила! Данло, посылая свой вызов звездам, сомневался, доступна ли такая сила ему самому. Сейчас ему хотелось одного: умереть. Более того, никогда не рождаться, быть избавленным от боли жизни и тем избавить от нее Джонатана.
   — НЕТ!
   Пока он слал в небо этот крик, порождаемый разумом, нутром и сердцем, к нему подошла Тамара. Дождавшись, когда у него иссякнет дыхание, она положила руку на грудь Джонатану и заплакала. Данло понял тогда: как ни велико его горе, горе Тамары неизмеримо больше. У ее боли нет пределов, нет конца, и это делает ее поистине невыносимой. Поняв это и чувствуя, как ее рыдания сотрясают тело Джонатана, Данло припал головой к ее голове и тоже зарыдал. Какое-то время спустя он опять взглянул на звезды, а Тамара на него, ища глазами его глаза при свете догорающего костра.
   — Ничего, — прохрипел он наконец, отчаянно пытаясь найти хоть какие-то слова.
   — Что ты говоришь? Я не слышу.
   — Ничего не теряется, — сказал он, сам не веря тому, что говорит.
   И все же, все же… Стоя на ветру и выдыхая облака серебристо-черного пара, он вспомнил то, чему его учили когда-то. Каждый его выдох содержит сколько-то миллиардов триллионов атомов — в основном это атомы азота, кислорода и углекислого газа. Мировая же атмосфера содержит примерно такое же количество выдохов. Впуская в легкие морозный воздух, он вбирает в себя примерно по одному атому от каждого выдоха, и с каждым своим выдохом возвращает по одному атому кому-то другому, снова и снова. Тамара делает то же самое, и Бенджамин Гур, и Хануман, и миллионы других людей, живущих в Невернесе. И не только они, но и патвины, и вуйи, живущие на крайнем западе Десяти Тысяч Островов, — все люди на всех островах океана. И медведи, и птицы, и киты, и снежные черви — все живое вносит свой вклад в дыхание мира.
   Между восходом и заходом солнца человек делает около десяти тысяч вдохов и выдохов, и в каждом из них вибрируют тысячи атомов, выдыхаемых в то же время каждым живым существом. И не только живым. Облака и ветер перемещают воздух вокруг Ледопада день за днем, год за годом, тысячелетие за тысячелетием. Атомы жизни испаряются, конденсируются, рассеиваются и кружатся в извечном глобальном обмене, и ни один из них не пропадает.
   Данло, стоя на снегу под звездами, дышал воздухом, некогда наполнявшим легкие Ролло Галливара, великого Главного Пилота, основавшего Невернес три тысячи лет назад. А еще раньше, за тысячи лет до того, как появился город, на Ледопад в больших серебристых кораблях прибыли предки алалоев. И до того, как уничтожить свои корабли и преобразиться в первобытных людей (как это сделали Мэллори Рингесс и Данло), они смотрели на лесистые острова, на густо-синее небо и вдыхали полной грудью, восторгаясь красотой этого мира, и насыщали холодный чистый воздух атомами, доставленными сюда в атмосфере кораблей и в себе самих.
   Когда-то они или их предки вдыхали эти атомы на Сильваплане, Темной Луне, Асите, Шейдвеге, Сагасраре и других планетах вплоть до Старой Земли. В своем дыхании они несли крики экстаза, которые издавали пращуры Данло, совокупляясь под африканскими акациями, и торжествующий крик Ньютона, открывшего, что все во вселенной притягивается друг к другу, какой бы малой ни была масса предметов и какое бы расстояние их ни разделяло.
   Вдыхая небольшую порцию воздуха, Данло впускал в себя десять тысяч атомов дыхания Будды, произносящего Огненную проповедь в Урувеле, и еще десять тысяч из последних отчаянных слов Иисуса, умирающего на деревянном кресте и отпускающего свой дух в небеса. Оно жило теперь в нем, дыхание древних и дыхание его умерших соплеменников. И дыхание Джонатана. Оно обжигало гортань и грудь Данло при каждом глотке морозного воздуха, как будто он дышал звездным огнем. Пока Данло жив, это тепло, будет овевать его глаза и жечь мягкие ткани его сердца.
   Ничто не теряется.
   Он стоял лицом к ветру, который был не что иное, как дикое белое дыхание мира. Он прижимался к груди Джонатана и смотрел, как ветер гонит кристаллы снега по застывшему морю. Потом он поднял глаза к небу. Пустые пространства между звездами притягивали его взгляд, как бы засасывая его в черные, бесконечно глубокие трещины вселенной.