– А-а-а. И уже притиснули?
   – В воду глядишь…
   – Кто с таким понтом?
   – Сима, блядь Косоротая.
   Старик присел на бочку и вытер пот с седых кустистых бровей.
* * *
   Родом дед Ворон, а по своему полному наименованию Григорий Прохорович Варакушкин, был из затерянного в лесах и болотах на стыке России, Украины и Белоруссии небольшого хутора. В крестьянской семье Варакушкиных рождались одни сыновья, пятеро молодцов – один краше другого. Братья с родителями, богомольными добрыми людьми, от зари до зари горбатились на болотистых наделах, потом и мозолями добывая хлеб свой насущный. Богатства особого в семье не было, но и с протянутой рукой, боже упаси, по миру не ходили.
   Коллективизацию и раскулачивание в этих местах ретивые комиссары "учудили" как раз в тридцать третьем году, когда крестьяне вымирали от голода целыми семьями, а у живых порой не было сил по-людски похоронить умерших.
   Утренней сумеречью, когда молочные туманы укрывают болота, нагрянули в их дом пьяные люди с винтовками, в фуражках с красными околышами. От шума проснулся на сеновале Гриня и увидел сверху, как мечутся по двору куры и гуси, визжат под ножами в лужах крови свиньи, а его батяню и братьев, со связанными за спинами руками, красные околыши волокут к подводам, к которым уже привязаны обе их кормилицы – комолые пестрые коровы. Заорал он от страху и свалился с сеновала прямо на голову выходящего из хлева красного околыша. Тот с перепугу выхватил "наган" и стал палить по мальцу. Соскочили с подвод братья, чтобы прикрыть собой поскребыша, но красные околыши бросились к ним волчьей стаей, опрокинули в грязь и стали молотить их прикладами винтовок.
   – Гринюшка-а-а-а, беги-и-и-и, ро-о-одненьки-ии-ий! – подбитой птицей повис над рассветным хутором крик его мамки, и этот крик он навсегда унес в свою взрослую жизнь…
   Он перемахнул через забор в сад, из сада в зацветающую картошку, а вслед ему, осыпая с яблонь созревающие плоды, гремели винтовочные залпы и летел лютый мат. Из картошки Гриня метнулся в укрытые туманом овсы и упал без чувств под куст конского щавеля, вымахавшего на проплешине в два его роста.
   Двое суток пролежал он без движения в овсах, а на третьи, не заглянув даже на разграбленное родимое подворье, побрел куда глаза глядят…
   Опустевшие в тот голодный год украинские шляхи к зиме привели его в богатый город Харьков, бывший в то время столицей Украины. Помыкавшись с протянутой рукой в Харькове, Гриня примкнул к подростковой банде, состоящей из таких же подранков, промышляющих мелким воровством на вокзале и на базарах.
   Из-за природного ума и начитанности уже через два года Гриня стал вожаком банды, а за черный как смоль чуб и особый дар освобождать фраеров от карманных часов, перстней, колец и всего прочего, что блестит, получил он у взрослых урок кличку Воронок.
   Время шло, и Воронок очень быстро превращался во взрослого Ворона. Как-то на гастролях банды в Киеве один уркаган с дореволюционным стажем доходчиво объяснил ему: воровать у граждан – дело последнее. Воровать надо у государства, так как государство само – самый большой грабитель. С тех пор повзрослевшая банда завязала с "раздеванием" фраеров и переквалифицировалась на государственные магазины, продуктовые склады и торговые базы. Разрабатывая хитроумные операции, Ворон бормотал всегда загадочную для урок фразу из Тиля Уленшпигеля:
   "Пепел Клааса стучит в мое сердце!" Милиция Харькова с ног сбивалась, но дерзкие ограбления следовали одно за другим. Гриня жестоко мстил красным околышам за разоренную свою семью. Все награбленное шло на воровской общак.
   Взрослые урки, на которых в первую очередь падал гнев красных околышей, попытались даже убить его, но в жестокой поножовщине на одной из загородных "малин" сами потерпели полное поражение и признали его власть над собой.
   Индустриализация в стране захватывала в свой водоворот и юных грабителей. Они поступали работать на заводы и фабрики, учились на рабфаках, но по первому требованию вожака являлись на "малину" и шли на дело, потому что Ворон люто расправлялся с отступниками от воровских законов. Сам он к тридцать восьмому году тоже закончил рабфак при Харьковском тракторном заводе и, чтобы окончательно выяснить для себя вопрос взаимоотношений государства и личности, усердно штудировал Уголовный кодекс, готовясь к поступлению в Харьковский юринститут. Время от времени кто-то из харьковских урок "залетал" по мелочевке в зону, и от них пошел гулять по Гулагу слушок о фартовом харьковском жигане по кликухе Ворон. Как водится, слушок обрастал фантастическими подробностями его воровских подвигов и в конце концов дошел до ушей красных околышей.
   Повязали его прямо в институте, у доски со списками поступивших, где была и его фамилия.
   Но Ворон не "каркал" – подельников не заложил, никаких бумаг не подписал. Ему влепили семерик, и "столыпинский вагон" увез его в Воркуту.
   Зона баклана с громкой воровской славой встретила сдержанно. Королем зоны был здоровенный армянин-глиномес, карточный шулер из Сухуми по кличке Арно Туз. Ворон стойко перенес обязательную для баклана "прописку" и издевательства спаянной кавказской шоблы Арно, от которой больше всего, с благословения вертухаев, доставалось доходягам политическим. Держался Ворон замкнуто и власти Арно над собой не признавал. Однажды Арно предложил ему работать на лагерного "кума". Ворон не долго думая послал его по матери. Разъяренный Арно решил поставить строптивого новичка на "четыре кости", и тогда Ворон на виду у всего барака точно рассчитанным движением всадил ему в солнечное сплетение заточку из оленьего рога. Зеки при виде мертвого Арно оцепенели от ужаса, но быстро опомнились и понесли по кочкам кавказскую шоблу. На другой день вертухаи свезли за зону на подводах шесть трупов и закопали их в мерзлую воркутинскую землю.
   Ворону добавили еще семь лет и отправили по этапу в лагерь на заполярной горной реке Собь. С этапа он бежал, воспользовавшись жуткой пургой, бушевавшей несколько дней над Полярным Уралом. Река к тому времени еще не встала, и он, соорудив плот, сплавился на нем до Лабытнанги. В Лабытнанги через ссыльных поселенцев с Украины ему удалось достать документы на имя местного жителя и наняться пастухом оленей в ненецкий колхоз. За зиму на парной оленине, рыбе и полярных куропатках Ворон раздался вширь и вошел в полную мужскую силу: рост под сто девяносто, косая сажень в плечах и пудовые кулаки.
   С оленьими стадами в ту зиму он дошел до Тарко-Сале, а оттуда по весне с первыми караванами леса сплавился по Оби до Ханты-Мансийска. В Хантах Ворон неожиданно встретил своего хуторянина, также раскулаченного в голодном тридцать третьем году.
   От него он узнал, что родители его упокоились в здешной приобской земле, что два средних его брата в армии, на финской войне. Хуторянин отвез его на телеге в таежную деревню, где на спецпоселении жили два старших брата Ворона. У братьев уже были семьи и хозяйство. Узнав, что их будто с неба свалившийся младший брат Гриня – беглый зек, старшие братья не на шутку перепугались. На третий день его гостевания связали они его сонного вожжами и выдали красным околышам. Ворон не осуждал братьев, но у него будто пуповина оборвалась. Он понял, что отныне жить ему на земле одиноким тундровым волком…
   Потом была Свердловская этапка, червонец за побег и ходка на дальняк, в Магадан. Туда уже дошли вести о "подвигах" харьковского уркагана. Признанные воровские авторитеты сочли за честь скорешиться с уркой, замочившим в Воркуталаге ссучившегося Арно Туза, и отвели ему место на нарах у окна. За приверженность воровским традициям лагерные паханы уже через два года посвятили Ворона в звание "вора в законе".
   В Магаданской зоне в ту пору был на отсидке цвет интеллигенции, У Ворона появилась возможность общаться со знаменитыми артистами и военачальниками, слушать академиков и профессоров, читать умные книжки и закрыть наконец мучивший его вопрос о взаимоотношениях личности и государства. Это – взаимоотношения кошки и мышки. Кошка может сразу слопать мышку, может поиграть с ней в прятки… А сумасшедший поп, сидевший еще с ленинских времен, раскрыл Ворону великую тайну жизни: над человеком есть только двое судей – бог и он сам.
   Когда дошла весть о германском вторжении, Гулаг забурлил страстями. Все рвались на фронт. Ворон написал заявление. Лагерное начальство радо было избавиться от отпетого рецидивиста, якшающегося с политическими, и включило его в списки штрафников первым номером.
   В новогоднюю ночь под сорок третий год штрафбат, где оказался рядовой Варакушкин, прямо с марша бросили на прорыв немецкой обороны на Ельнинском плацдарме. Впереди – огрызающиеся трассерами линии окопов дивизии СС, позади – красные околыши с пулеметами и собаками. Резались молча, выхлестывая на врага всю накопившуюся в лагерях злобу. Опешив от незнакомой тактики боя и от их звериной ярости, эсэсовцы в панике бежали. Когда рассвет открыл поле ночного боя, усеянное трупами в черных мундирах и в черных телогрейках, выяснилось, что от батальона остался двадцать один штык.
   – Где комбат и командиры рот? – спросил подъехавший комдив.
   – Всех начальников-выбили фрицы еще на первой линии.
   – Фуфло, блатняки; мне не толкайте… Кто же вас на вторую линию привел?
   – Он, – показал пожилой штрафняк на окровавленного Ворона, сидевшего в стороне.
   – Ранен, солдат? – подскочил к нему полковник.
   – Нет, – поднялся Ворон. – То кровь чужая…
   – Жаль, – огорчился комдив, протянул ему фляжку со спиртом. – Я б тебя тогда на законном основании в разведбат забрал…
   За этот бой Ворон получил орден Красной Звезды, что у штрафников было большой редкостью.
   Потом штрафников бросали на прорывы: под Гжатск, Псков, под Великие Луки. В деревне Поречье, что под Великими Луками, в ночной рукопашной схватке Ворон напоролся грудью на эсэсовский тесак.
   Уезжать в тыловой госпиталь он отказался, и его поместили в дивизионный медсанбат. Там Ворон сразу же запал на молоденькую медсестру, раскосую казашку из Гурьева. И она не устояла перед красивым русским парнем. Целый месяц провалялся Ворон в госпитале, отогревая возле нее свою промороженную жиганскую душу.
   После выписки, теперь уже на полном законном основании, комдив направил его в дивизионный разведбат. С такими же забубенными головушками – фронтовыми разведчиками – ползал он на брюхе по немецким тылам: доставал "языков", рвал мосты, нащупывал слабые места на немецком передке. А по возвращении, хоть на час, летел как на крыльях в медсанбат к своей казашке, обещавшей родить ему после войны косоглазого балашку-сына.
   Под городом Перемышлем немцы обошли дивизию с флангов и прошлись по ее тылам. После ожесточенных боев положение выправилось, и, пользуясь затишьем, Ворон полетел в медсанбат… Пожилой санитар показал, ему сложенные во дворе трупы и пояснил:
   – Ворвался фриц, всех раненых и лекарей-мужиков зараз перебил, а потом уж и лекарок… Но поперву ссильничали над лекарками, псы шелудивые.
   В ту же ночь, взяв с собой только финку, Ворон уплыл по болоту на немецкую сторону. Сутки провел Ворон в вонючей жиже какой-то протоки, высматривая добычу. При приближении немцев уходил в жижу с камышовой трубкой в зубах. А на следующую ночь перерезал финкой глотку закемарившему в окопе перед штабным блиндажом часовому и вошел в блиндаж. Глотки семи спящих эсэсовских офицеров распластала его финка, а восьмого, полковника с Железным крестом, Ворон оглушил кулаком и, затолкав ему в рот кусок портянки, утянул в болотину, прихватив с собой офицерские планшеты… Через полчаса немецкая артиллерия начала такую обработку болота, что комдив, ставший к тому временем генералом, несказанно удивился.
   – С Ельни такой "симфонии" не слышал! – сказал он.
   Еще больше удивился генерал, когда командир разведбата доставил ему оглохшего сержанта Варакушкина и немецкого полковника, обладателя Железного креста с дубовыми листьями.
   Полковник оказался крупной штабной птицей из Берлина, а в размокших немецких планшетах нашли важные документы. Комдив лично приколол Ворону очередной орден, недавно введенную солдатскую "Славу" третьей степени, и снова угостил его спиртом из своей фляжки.
   А на Дунае, уже в Австрии, на разведбат навалились превосходящие по численности вдвое власовцы, прорывавшиеся к американцам на Запад. И пришлось старшине Ворону снова принять командование батальоном на себя, ввиду того что опытные снайперы власовцев в первые же минуты схватки выбили всех офицеров. После того лютого боя на заваленном трупами берегу Дуная комдив приколол к окровавленной изодранной гимнастерке контуженого Ворона "Славу" второй степени и молча, по-братски обнял его.
   Ту войну Ворон закончил в Вене, но впереди еще была война с Японией. Но, слава богу, та война быстро закончилась.
   Красные околыши в Харькове демобилизованного вора-рецидивиста сразу же взяли на карандаш. Но Ворон твердо решил завязать со старым. Он поступил работать каменщиком на тракторный завод и, как герой войны, получил небольшую комнатенку в бараке.
   Комнатенка была обшарпанной, с обгорелой оконной рамой. Чтобы покрасить эту раму, Ворон попросил в заводской малярке литровую банку белил, в магазинах-то белил днем с огнем не сыскать. С этой банкой белил его остановили в проходной вохровцы.
   В милиции его привели к мордатому майору, скорому на допрос, – и Ворон узнал в нем того самого конного красного околыша, который раскулачивал его семью. Майор Скорый требовал сдать банду, которую якобы сколотил Ворон. Сдавать Ворону было некого, и сдавать было не в его правилах. Он сказал майору все, что о нем думает. Тот выпучил рачьи глаза и пообещал закатать его дальше некуда. Уже через две недели вору-рецидивисту Ворону впаяли червонец, и "столыпинский вагон" увез его в Каргопольлаг.
   Послевоенная зона резко отличалась от довоенной За войну упала в цене человеческая жизнь. Штрафбатовцы, познавшие на войне вкус крови, теперь снова возвращались на нары. Мокрые разборки стали обычным делом. Заправляли в Карлаге воры в законе, отошедшие за войну от воровских традиций, так называемые "ломом подпоясанные" и "отколотые". Они и Ворона поначалу ломанулись подмять под себя. Ему снова пришлось кулаками утверждать свое звание вора в законе. Но беспредельщики не унимались, и ему, чтобы всегда иметь под рукой оружие, пришлось на животе сделать подкожную пазуху для заточки.
   В пятьдесят первом году "ломом подпоясанные" подбили зеков на массовый побег. Напрасно Ворон пытался образумить их. Когда пляшут все – пляши и ты… Ворон тоже ушел, но сразу же за колючкой откололся от основной массы и с двумя московскими ворами в законе, знакомыми еще по штафбату, залег в тайге. Когда немного затихло, беглые сначала перебрались в Иркутск, а через год в Москву, где у его подельников были связи и кореши. Они помогли Ворону прописаться и купить дом в Подольске.
   Назад дорога ему была отрезана, и, сколотив банду из местных блатарей, он принялся вновь брать торговые базы и грузы на железных дорогах. Но, имея опыт фронтового разведчика, он разрабатывал теперь операции более профессионально и хитроумно. Так продолжалось восемь лет…
   В шестьдесят втором, проходя по Кузнецкому мосту, он случайно увидел красного околыша из своего детства. Майор Скорый из харьковской уголовки теперь был генерал-майором московской милиции. На его груди красовался целый "иконостас", но особенно Ворона удивили два ордена Славы. "Если в сорок седьмом мусор был майором, значит, войну он пахал офицером, – размышлял он. – Но офицерам "Славу" не давали… И колодки на орденах что-то больно знакомые…"
   Подольская братва дала Ворону наколку на квартиру его визави… Операцию он подготовил, как опытный вор-шнифер, хотя квартирами сроду не занимался. Взял ее он по осени, убедившись, что генерал выехал на дачу. В забитом норковыми шубами шкафу Ворон нашел парадный мундир с "иконостасом". У него задрожали руки, когда он увидел номера орденов Славы. Это были его, политые кровью и потом, солдатские ордена.
   "Тогда, в Харькове, мусорок оприходовал мои "бебехи" в свою пользу", – понял Ворон.
   В сейфе еще находилась коробка, набитая пачками долларов. Тут же лежали несколько сберегательных книжек, почти на сто тысяч рублей, на предъявителя, и горсть брюликов чистой воды.
   Итит твою мать, а мусор-то, волчара позорный, власть свою советскую, как корову, доит.
   Прихватив коробку и свои "бебехи", он покинул квартиру, оставив большой плевок на парадном фото генерала. Сберегательные книжки с рублями он полностью кинул на воровской общак, а коробку с долларами, брюлики и свои фронтовые "бебехи", запаяв в молочный бидон, закопал в лесу.
   Взяли Ворона через год. Хотя следаки ничего толком не доказали, но срок ему впаяли, по совокупности пятнадцать лет полосатого режима.
   Тянул он этот срок сначала во Фрунзе, а потом, после неудачной попытки побега, ему добавили еще червонец, и "столыпинский вагон" увез его на станцию Харп.
   В семьдесят восьмом с воли пришла малява о том, что с весенним этапом придут на зону три московских блатаря-мокрушника по его, Ворона, жизнь… Заплачено им, мол, за нее серьезными людьми выше крыши. Ворон догадался, откуда у малявы уши растут – визави даже на полосатом режиме пас его, боясь своего разоблачения. Ворон принял маляву всерьез и стал готовиться к встрече.
   Когда по весне пришел этап, он наметанным взглядом сразу вычислил ссученных блатарей, всех троих.
   Одного пришлось ему завалить заточкой из напильника, ссученный отморозок уж больно напролом буром пер… Двое других на правеже бухнулись перед авторитетами на колени: приезжал, мол, в СИЗО серьезный ментовской генерал, обещал от сто второй мокрушной статьи всех троих отмазать и срок пересмотреть, если Ворона по-тихому на зоне замочат…
   – Ноги тебе надо делать, Ворон, – сказал тогда пахан зоны, старый вор по кличке Нафт. – Не выпустят тебя мусора отсюда, уроют.
   А ноги сделать из полосатого режима в ту пору было не так-то просто… Выручили московские кореши: по неведомым Ворону каналам устроили они ему перевод в Ухталаг.
   Не успел Ворон оглядеться на новом месте, как проломили кирпичом голову хозяину зоны, полковнику по кличке Барон, и взяли заложников. Кипеш красные околыши быстро утихомирили, а за проломленную голову Барона притянули к ответу двух бакланов по первой ходке.
   "Пропадут желторотые, – с жалостью подумал Ворон и неожиданно для всех взял вину на себя. – Мне, чахоточному, так и так гнить здесь, а желторотые, может, еще небо в алмазах увидят…"
   Барон был мужик не вредный, он хоть и знал, кто ему кирпич на голову опустил, но за такой поступок зауважал Ворона и не настаивал на крутой статье. Накинули Ворону еще пятерик и по ходатайству Барона оставили его на зоне.
   Авторитет Ворона у зеков после того случая стал непререкаемым. Воры выбрали его хранителем общака и патриархом, то есть судьей зоны.
   После восемьдесят пятого года железное здоровье Ворона резко пошло на убыль, открылся туберкулез в отбитых на допросах легких. Он понимал, что земная юдоль его заканчивается, и с философским спокойствием ждал смертного часа.
   "Всю жизнь по зонам, а вот лежать на тюремном кладбище с ворьем, насильниками и мокрушниками чего-то мне не в масть, – иногда думал он и тяжко вздыхал:
   – Не в масть, да жизнь не кино – обратно не перемотаешь".
   Оживлялся Ворон лишь тогда, когда по другую сторону колючей проволоки появлялись дети вертухаев и вольнонаемной лагерной обслуги. Часами он мог не шелохнувшись сидеть у окна, наблюдая за их играми и проделками. По ночам на него стала вдруг навадиваться стариковская маета. Наглотавшись чифиря, лежа на своих паханских нарах, он стал мысленно прокручивать всю свою жизнь, и чаще всего память уводила его в далекие годы войны. Перед ним возникали, как живые, лица его фронтовых побратимов-разведчиков и лицо единственной любимой им женщины, его косоглазенькой казашки из Гурьева. Он живо, до родинки на теле, представлял детей, не рожденных ими, и особенно внуков от тех своих нерожденных детей.
   Тоска по своим нерожденным детям заставила Ворона приглядеться к уголовному молодняку, валившему в последние годы в зону косяком.
   Скиф появился на зоне в восемьдесят девятом. Вошел в барак и, увидев свободные нары у окна рядом с нарами Ворона, положил на них свой матрац. Это было неслыханным вызовом всему бараку. Нары рядом с паханом заслуживают ходками в зону и воровским фартом на воле. Барак попер на новичка озлобленной толпой. Скиф спокойно оглядел всех и командирским голосом заявил:
   – Спать буду здесь. Кто против – два шага вперед.
   – Мочи фуфлыжника! – заорал наширявшийся петух Сима Косоротая, из московской фарцы, и, напоровшись на кулак Скифа, на заднице пролетел до двери и ткнулся прыщавой мордой в парашу.
   – А ты тут будешь спать отныне и вовеки, – показал ему на парашу Скиф.
   Сима Косоротая поспешно замотал головой. Его нары и так были у параши.
   – Откуда ты, фраерок, такой понтовый выискался? – оглядел старик ладную стать Скифа.
   – Из страны, где обитают феи, слышал о такой?
   – Не приходилось. Где такая страна?
   – За Гиндукушем.
   – А-а, ограниченный контингент… Что ты искал в той стране?
   – Искал что прикажут, а выискал место на нарах рядом с тобой…
   – Будем знакомы, коли так. – сказал Ворон и протянул новичку руку.
   Это было тоже неслыханным нарушением лагерных законов. Зеки недобро загудели, у некоторых даже появились ножи и заточки. Чем бы закончился первый день Скифа на зоне, трудно предвидеть, если бы Ворон властно не произнес:
   – Цьщ, я сказал!.. Здесь будут его нары, и амба!
   Ворона сразу потянуло к новичку. Было в нем нечто такое, что поначалу Ворон никак не мог определить для себя. Потом-то он понял, в чем дело. Его, проведшего почти всю свою жизнь по тюрьмам, привлекло нравственное здоровье Скифа, которого днем с огнем не сыщешь среди лагерной братвы, да и на воле оно ныне – редкость. Им сполна обладали доходяги интеллигенты на довоенном сталинском "Дальстрое", его незабвенный комдив, побратимы – фронтовые разведчики. Ворон по жизненному опыту знал, что таких людей можно убить, но нельзя поставить на колени. Самой природой, генной памятью их предков, не дано им было ловчить и предавать, а на войне кровь врагов, ими пролитая, не пропитывала необратимым злом их души.
   Много между Скифом и старым Вороном за три года в зимние метельные ночи было переговорено, передумано о нелепой их стране и такой паскудной жизни в ней, много чифиря было выпито ими. Между тем день ото дня Ворон таял, как восковая свечка.
   Скифа вертухаи сразу определили на лесосеку.
   И Ворон, чтобы больше бывать на свежем воздухе, с согласия лагерных авторитетов тоже напросился на лесоповал костровым. Он боялся признаться себе, что свой последний час он хочет встретить рядом со Скифом.
   Ворон знал: для зоны Скиф – чужой, зеки никогда не смирятся с его офицерским гонором. Они уже пытались устроить ему правеж, но Скиф каждый раз размазывал их по стенам барака, и на время они затухали. Сказывалось также и его слово – слово пахана.
   Но он знал, что после его смерти, рано или поздно, на голову Скифа упадет сосна или зарежут его в бараке ночью сонного. А тут еще Барон стукнул Ворону, что с воли перехватили маляву, адресованную сидевшим в зоне московским отморозкам. В Москве какие-то понтовые с большими бабками очень не хотят, чтобы Скиф когда-нибудь вышел на волю. Слух о близкой амнистии афганцам от новой власти Ворона не успокоил.
   – Амнистия амнистией, будет она или нет, – сказал он Скифу. – А на всякий случай, как откинуться с зоны, продумать тебе надо бы.
   – Уже продумал, – ответил тот. – Откинемся вместе, батя.
   – Я и так скоро откинусь от всех вертухаев, – усмехнулся он и подумал про, себя: "Был бы у меня такой сын, как Скиф, и помирать, глядишь, легче было бы…"
   Но Скиф слов на ветер не бросал. Через несколько дней, когда совсем стало худо старому и кровь у него хлынула горлом, из сплошного снегопада, словно призрак, появился над лесосекой грохочущий вертолет и сел рядом с полыхающим кострищем. Из вертолета выскочил Скиф, схватил Ворона, как куль, и посадил его в кресло второго пилота.
   Через час лета над тайгой Скиф мастерски посадил вертушку в буреломы на берегу незастывшей реки, у зимовья рядом с приткнутой к берегу моторной лодкой, которую высмотрел опытным взглядом сверху.
   В зимовье никого живого не было. Скиф нашел в схороне под застрехой продукты, соль и спички. Убедившись, что бак моторки заправлен под завязку и есть еще запасная канистра бензина, он положил в схорон деньги, что было, с точки зрения Ворона, неслыханным святотатством.
   За ночь, в сплошной шуге, они доплыли на моторке до стойбища оленных хантов. Ханты беглых зеков, как правило, не выдают. Кантовались они здесь вдвоем до середины зимы, пока Скиф не заскучал от безделья…
   Все еще не веря, что перед ним Скиф, за упокой которого он на всякий случай свечку в церкви ставил и панихиду заказывал, Ворон глухо произнес:
   – Многое уже с того часа, как ты меня, доходягу чахоточного, с кичи сдернул, в нашей жизни наперекосяк пошло-поехало. Ты когда в Карабах отвалил на военные подвиги, я еще полгода у хантов в тайге клопа давил. Травами меня лесные люди отпаивали, медвежьим жиром. Окреп у якутов, не поверишь, даже на баб потянуло… А раз так – в Москву сразу намылился. Столкнулся с корешами старыми. У тех повязка по козлячьей линии имелась… Бидон с баксами и брюликами в лесу раскопал. Что положено волчарам ментовским пригоршней отстегнул. Они мне натурально ксиву выправили, а к моему лагерному делу маляву подшили, что я, мол, так и так, в тюремном лазарете от чахотки скопытился. Из Ухталага авторитеты знать дали, мол, вертухаи могилку моей фамилией подписали, еще и крест православный на ней поставили.