впрочем, было перекручиванием реального положения дел, поскольку тот ведь
опасался неприятностей только для Нухема. И призывать столь смешное
полусвободомыслие себе в свидетели! Худшего оскорбления моему чувству
собственного достоинства я не мог бы найти. То, что она ответила мне, было
столь простодушным: "Кто в радости, тому не страшны никакие неприятности".
После этого оскорбления у меня кончилось терпение, и я не заметил, что
теперь, собственно, улаживаю дела дедушки и доктора Литвака. "Тебе не
следует больше иметь дело с молодым евреем, у него толстая жена и куча
детей". О, если бы я только мог прочитать, что творится у нее в душе, если
бы я мог знать, задел ли и ранил ли я ее этим, раскрыть нараспашку ее
сердце, которое утверждает, что оно в радости; но никакого волнения я не
заметил, может, она вообще ничего не поняла. Она просто сказала: "Я хочу к
вам прийти. И мы будем петь". Я сдался. "Мы можем пойти прямо сейчас",-
ответил я, все еще храня остатки надежды на то, что еще смогу определять ее
путь. Она отказалась: "Большое спасибо, но мне еще раз нужно навестить своих
больных".
Мне не оставалось ничего другого, как отправиться домой. Шел слабый
мелкий дождик. Впереди вышагивала очень молодая парочка; они шли, взявшись
за руки и размахивая ими в такт ходьбы.
РАСПАД ЦЕННОСТЕЙ (8)
Религии возникли из сект и распадаются снова на секты, возвращаются к
своим истокам, прежде чем распадутся полностью. В начале христианства стояли
отдельные культы Христа и Митры (в древневосточных религиях бог дневного
света и покровитель мирных, доброжелательных отношений между людьми, один из
главных индоиранских богов), а в конце существуют гротескные американские
секты, Армия спасения.
Протестантизм - это первый случай образования крупной секты в ходе
распада христианства. Секта - это не новая религия, поскольку отсутствует
важнейший признак новой религии: новая теология, которая соединяет новую
космогонию с новым переживанием Бога, трансформируя все в новую целостность
мира. А протестантизм, недедуктивный и нетеологический по своей сути,
отказывается выходить за пределы автономного внутреннего переживания Бога.
Обновление Канта в качестве последовавшей потом протестантской теологии
хотя и взяло на себя задачу придать новому позитивистски-научному содержанию
религиозно-платоническое наполнение, но было далеко от того, чтобы
стремиться к общности ценностей по католическому образцу.
Защита от прогрессирующего распада католицизма на секты была
организована иезуитами Контрреформации (церковно-политическое движение в
Европе в середине XVI--XVII вв. во главе с папством, направленное против
Реформации. В основу программы Контрреформации легли решения Тридентского
собора (1545--1563 гг.). Главные орудия Контрреформации-- инквизиция и
монашеские ордена) путем драконовской, прямо-таки военной централизации
ценностей. Это было время, когда на службу церкви были поставлены даже
остатки старых языческих народных обычаев, когда народное искусство познало
свое католическое преломление, когда церковь иезуитов развернулась в
неслыханной пышности, стремясь и достигая экстатического единства, которое
хотя и не было больше пропитано символами единства готики, но наверняка
представляло собой его героико-романтическое отражение.
Протестантизму пришлось обходиться без такой защиты от дальнейшего
распада на секты. Его позиция по отношению к внерелигиозным областям
ценностей была позицией не приобщения, а позицией терпимости. Он пренебрегал
внерелигиозной "помощью", поскольку его аскетическое требование
ориентируется на радикальное внутреннее переживание Бога. И если для него
экстатическая ценность тоже была первопричиной и высшим смыслом
религиозного, то эта ценность с абсолютной строгостью могла чисто,
непоколебимо и автономно добываться из самой религиозной области ценностей.
Позиция строгости - это позиция, с которой протестантизм регулирует
свое отношение к внерелигиозным земным областям ценностей, которыми он и сам
стремится обеспечить свое земное и церковное состояние. Чисто и однозначно
сориентированный на Бога, он ссылается на единственную имеющуюся в наличии
эманацию Бога - на Священное Писание, и привязанность к Писанию поднимается
до уровня высшего земного долга, на который переносится вся радикальность,
вся строгость протестантского метода.
Самая основная протестантская идея: императив долга. Полная
противоположность католицизму: внешние жизненные ценности не обращаются в
веру, не подвергаются теологической канонизации, они просто находятся под
строгим и почти повседневным контролем при помощи Писания.
Если бы протестантизм пошел по другому, католическому пути, чтобы со
своей стороны достичь протестантского общего Органона ценностей, как это
представлялось, например, Лейбницу, он, возможно, оказался бы не менее
эффективно чем католицизм защищенным от дальнейшего отслоения сект, но ему
пришлось бы в силу обстоятельств отказаться от своей собственной сущности.
Он находился и находится в положении революционной партии; существует
опасность идентифицировать себя со старым государством, против которого
ведется борьба, если она прибегнет к его средствам власти. Выдвинутый
Лейбницу упрек в криптокатолицизме не был таким уж безосновательным.
Нет строгости, за которой не стоял бы страх. Но страх перед распадом на
секты был бы слишком уж незначительным мотивом, чтобы объяснить
протестантскую строгость. И бегство в догматическую верность, бегство к
Писанию пропитано страхом перед Богом, тем страхом, что пробивается из
poenitentia (Раскаяние (лат.)) Лютера, тем "абсолютным" страхом перед
"ужасом" абсолютного, который пережил Киркегаард ((1813--1855) --датский
теолог, писатель и философ) и в котором "с печалью господствует" Бог.
Возникает впечатление, словно бы протестантизм своей привязанностью к
Писанию стремится сохранить последнее дыхание языка Бога в мире, который
застыл в языке вещей, превратившись в немоту и ужас абсолютного,- и в Божьем
страхе протестант узнает, что это есть собственная цель, которая наводит
ужас. Поскольку с исключением всех областей ценностей, с радикальной
отсылкой к автономному переживанию Бога предпринимается последняя
абстракция, логическая чрезмерная строгость которой недвузначно стремится
приблизиться к отмене любого религиозно-земного содержания веры, к
абсолютному обнажению веры, не оставляя ничего, кроме чистой формы, чистой,
лишенной содержания и нейтральной формы "религии в себе", "мистики в себе".
Бросается в глаза совпадение с религиозной структурой иудаизма: может
быть, здесь процесс нейтрализации переживания Бога, освобождения
мистического от всего чувственно-земного, устранения всей "внешней"
экстатической помощи продвинулся еще дальше, может быть, здесь уже
достигнуто едва переносимое человеком приближение к холоду абсолютного, но
здесь в качестве последнего права привязанности к религиозно-земному также
существует вся строгость и чрезмерная педантичность Закона.
Это совпадение в процессе осознания, это соответствие форм веры,
воздействие которых может простираться вплоть до часто упоминаемого
совпадения характерных черт, присущих ортодоксальным евреям, с чертами,
присущими кальвинистским швейцарцам или пуританским англичанам, это
соответствие, естественно, напоминает нам об определенной схожести с
внешними проявлениями: протестантизм как революционное движение, иудаизм как
угнетенное меньшинство, и то и другое в оппозиции, это позволяет даже
сказать, что сам католицизм, оказавшийся в меньшинстве, как хотя бы в
Ирландии, проявляет аналогичные черты. Но католицизм такой пробы имеет так
же мало общего с римским католицизмом, как и исконная протестантская идея с
римскими тенденциями внутри High Church ("Высокая церковь" (англ.)
ортодоксальная англиканская церковь). Произошло просто переворачивание
признаков. Впрочем, как всегда, производится толкование эмпирических фактов,
но ценность их разъяснения низка, ибо не было бы фактов, если бы за ними не
стояло решающее переживание Бога.
В этом ли эта безмолвная, радикальная и безорнаментная религиозность, в
этом ли эта подчиненная строгости и только строгости бесконечность,
определяющая стиль новой эпохи? Лежит ли в этой чрезмерной строгости
Божественного провозглашение отодвинутой в бесконечную даль точки
приемлемости? Нужно ли в этом раздроблении всего содержательно-земного
видеть корни раздробления ценностей? Да.
Еврей, в силу абстрактной строгости своей бесконечности, современный,
"самый прогрессивно мыслящий" человек, образец всему: он тот, кто отдает
себя с абсолютной радикальностью однажды избранной области ценностей и
профессиональных занятий, он тот, кто возвышает "профессию", приобретенную
профессию, которая стала для него случайностью, до неведомой доселе
абсолютности, он тот, кто без привязанности к другой области ценностей и с
безусловной преданностью своему делу поднимается до высшей духовной силы и
унижается до самой животной порочности в материальном - в зле, как и в
добре, но всегда впадая в крайности; возникает впечатление, как будто поток
абсолютно абстрактного, текущий уже две тысячи лет, подобно едва заметному
ручейку гетто рядом с большой рекой жизни, должен стать теперь основным
потоком; кажется, будто бы радикальность протестантской идеи сделала
заразной всю плодотворность абстракции, которая в течение двух тысяч лет
обеспечивала защиту невидимого и была ограничена минимумом необходимого,
будто бы взрывообразно освободилась абсолютная способность расширяться,
которая потенциально присуща чисто абстрактному и только ему, в результате
чего было разорвано время и невидимый хранитель идеи стал парадигматической
инкарнацией распадающегося времени.
Кажется, что для христианина имеется только две возможности: или пока
еще существующее чувство защищенности в католической всеобщей ценности, в
истинно материнском лоне церкви, или смелость взвалить на себя с абсолютным
протестантизмом ужас перед абстрактным Богом - где такое решение не принято,
там довлеет страх перед грядущим. Дело обстоит действительно так, что во
всех странах нерешенности неизбывно бродит и постоянно проявляет себя этот
страх, пусть даже он находит свое выражение просто в виде страха перед
евреями, перед евреями, чьи дух и образ жизни если и не узнаются, то все же
ощущаются как ненавидимая картина грядущего.
В идее протестантского единого Органона ценностей живет, вне всякого
сомнения, тоска по воссоединению всего христианства, по тому воссоединению,
к которому стремился также Лейбниц: то, что он, охватывая все области
ценностей своего времени, был вынужден делать это, воспринимается чуть ли не
как необходимость, точно так же, как и то, что он, опередив свое время на
столетия, предсказал lingua universalis (Универсальный язык) логики и
абстрактность religio universalis (Универсальная религия), переносить
холодность которой был, наверное, способен только он, глубочайший мистик
протестантизма. Но протестантская линия требовала прежде всего перемалывания
всего; протестантской теологией стала философия не Лейбница, а Канта, и
повторное открытие Лейбница осуществили примечательным образом католические
теологи.
Все эти многочисленные образовавшиеся секты, которые откалывались друг
за другом от протестантизма и наталкивались на кажущуюся терпимость с его
стороны, которая свойственна любому революционному движению, двигались в
определенном направлении, являясь скверной копией, уменьшением, упрощением
старой идеи протестантского Органона ценностей, были настроены
"контрреформаторски": не говоря уже о гротескных американских сектах, Армия
спасения демонстрирует, например, не только присущую иезуитам
Контрреформации военную организацию, но также совершенно четкую тенденцию к
централизации ценностей, к сбору всех областей ценностей, показывает, как
все народное искусство, вплоть до уличных песенок, снова направляется в
религиозное русло и заносится в программу "экстатической помощи".
Трогательные и недостаточные усилия.
Трогательные и недостаточные усилия, обманутые надежды спасти
протестантскую идею от ужаса абсолютного. Трогательный призыв о помощи,
призыв о "помощи" божественного сообщества, пусть оно даже будет ощущаться
всего лишь скверной копией бывшего большого сообщества, поскольку перед
дверью во всей строгости стоят немота, ужасность и нейтральность и призыв о
помощи становится все более настоятельным со стороны тех, кто неспособен
взвалить на себя грядущее.

    63


Во второй половине воскресенья, которое последовало за праздником в
"Штадтхалле", майор фон Пазенов, к своему собственному удивлению, решил
воспользоваться приглашением Эша и посетить занятия по изучению Библии.
Произошло это следующим образом: он, собственно, вообще не думал об Эше, а
причиной этому послужила, наверное, прогулочная трость, он случайно увидел
ее в кольце вешалки; прогулочная трость с белым наконечником из слоновой
кости, которая неизвестно как попала в багаж и была, должно быть, до
последнего времени спрятана в шкафу, Он знал эту трость уже целую вечность и
тем не менее она была чужая. На какое-то мгновение майору фон Пазенову
показалось, что нужно было бы одеть гражданскую одежду и навестить одно из
тех сомнительных увеселительных заведений, куда офицерам заходить в форме не
разрешается. В качестве, так сказать, пробы он не надел на пояс шпагу, а
взял в руку трость и вышел из гостиницы. Он задержался ненадолго перед
зданием, затем направился в сторону реки. Он прогуливался медленным шагом,
опираясь на трость, наверное, как раненый или больной офицер на курорте; в
голове промелькнула мысль, что у трости отсутствует резиновый наконечник. Он
незаметно для себя оказался за городом, и в душе шевельнулось ощущение
свободы человека, который в любой момент может повернуть обратно. Он
действительно вскоре повернул обратно -- это было подобно счастливому и
успокаивающему, но в то же время беспокоящему чувству обретения дороги
домой, в то же время это было похоже на обещание, которое он должен
выполнить как можно скорее, и он поспешил самым кратчайшим путем к дому Эша.
За прошедшие дни численность участников кружка увеличилась, а поскольку
в теплое время года все равно не было необходимости в отапливаемом
помещении, собрания проходили в одном из пустующих складов, использовавшихся
когда-то в хозяйственных целях. Плотник, участник кружка, принес простые
скамейки; посредине комнаты стоял маленький стол со стулом. Поскольку в
помещении не было окон, дверь оставлялась открытой, и майор, войдя во двор,
сразу же понял, куда ему повернуть.
Как только в дверном проеме показалась фигура майора, входившего
медленно, дабы дать возможность глазам привыкнуть к сумеркам, царившим в.
помещении, все сразу же встали; было похоже, что они ждали начальника,
инспектирующего казармы; это впечатление усиливалось присутствием
военнослужащих. Возвращение, пусть даже и условное, к привычному отдаванию
чести ослабило ощущение необычности ситуации; все напоминало движение
легкой, но тем не менее жесткой руки, возникало беглое ощущение только что
возникшей опасности, и он приложил руку к головному убору.
Эш вскочил вместе с остальными; он проводил гостя к стулу за столиком,
а сам остался стоять рядом -- в определенной степени ангел, приблизившийся к
нему, дабы хранить его. Майор, похоже, так и ощущал ситуацию, да, казалось,
что этим уже достигнута цель его визита, как будто его окружает атмосфера
защищенности, простое жизненное пространство, подобное обретенному пути
домой. Даже окружившее его молчание напоминало самоцель -- пусть бы так
длилось вечно; никто не произносил ни слова, пространство, наполненное и
странным образом опустошенное молчанием, казалось, вышло, за свои
собственные границы, а золотистый солнечный свет перед открытой дверью
струился, подобно вечному и неизмеримому речному потоку. Никто не знал, как
долго длилась молчаливая неподвижность, подобная застывшей нерешительности
секунды, когда смерть оказывается рядом с человеком, и хотя майор знал, что
тот, кто стоял рядом с ним, был Эш, он узрел все братство смерти, ощутил ее
угрозу, словно сладостную поддержку. Он попробовал повернуться к нему, но
произошло это с таким напряжением, будто он, пытался до последнего мгновения
выдерживать форму. Повернувшись, он сказал: "Прошу вас, продолжайте".
Но и теперь ничего не изменилось: Эш смотрел на седую голову майора,
слышал его тихий голос, и казалось, словно бы майору все о нем известно,
точно так же, как ему все известно о майоре: два друга, которым все известно
друг о друге. Он и майор находились там, словно на приподнятой и освещенной
сцене они были на почетном месте. Собрание безмолвствовало, как будто был
дан сигнал молчать, а Эш, который не решался положить руку на плечо майора,
опирался на спинку стула, хотя, собственно, это тоже было не совсем обычно.
Он ощущал себя сильным, надежным и благополучным, таким сильным, как в
лучшие дни своей молодости, таким же надежным и благополучным, словно он был
освобожден от всех человеческих дел, словно помещение не состояло больше из
отдельных кирпичей, а дверь из распиленных досок; словно все было Божьим
делом и словно слетающее с его уст слово было словом Господа. Он раскрыл
Библию и начал читать из 16 главы "Деяния святых Апостолов": "Вдруг
сделалось великое землетрясение, так что поколебалось основание темницы;
тотчас отворились все двери, и у всех узы ослабели. Темничный же страж,
пробудившись и увидев, что двери темницы отворены, извлек меч и хотел
умертвить себя, думая, что узники убежали. Но Павел возгласил громким
голосом: не делай себе никакого зла, ибо все мы здесь".
Заложив палец между страницами захлопнутой книги и осторожно
откашлявшись, Эш ждал. Он ждал, что начнут содрогаться основы здания, он
ждал, что сейчас начнет открываться великое познание, он ждал, что майор
отдаст приказ поднять черное знамя, и думал: я должен подготовить место для
того, по кому будет производиться отсчет времени, Он думал так и ждал. Но
для майора услышанные слова были подобны каплям, которые при падении
превращались в лед; он молчал, и с ним молчали все остальные.
Эш сказал: "Любая попытка убежать бессмысленна, мы должны добровольно
взвалить на себя бремя... за нами стоит невидимое с мечом".
Насколько мог себе представить майор в данный момент, Эш излагал смысл
этого высказывания из Библии частично правильно, частично в высшей степени
неясно и фантастично, но пожилой майор не стал заострять внимание на этой
мысли, гораздо в большей степени она погружала его в картину, которая,
смахивая на воспоминание, воспоминанием все же не была; ведь он очень живо
видел все перед собой: пожилые ополченцы и молодые рекруты были похожи на
апостолов и учеников, на общину, собравшуюся в подвале для хранения овощей
или в темной пещере; все говорили на глухо звучащем чужом языке, который тем
не менее был понятен, подобно языку детства,-- ученики, полные решительной
страстности, с надеждой устремили, как и он, свой взор к небесам.
"Давайте споем",-- сказал Эш и первым запел:
"Господь наш, Саваоф, .... Ниспошли нам Твою милость,
Объедини нас Твоими узами, Веди нас Твоей рукой,
Господь наш, Саваоф". Каблуком сапога Эш отбивал такт; многие делали то
же самое, они раскачивались в такт и пели. Майор, наверное, тоже подпевал --
он сам не знал этого, поскольку это было скорее внутреннее пение, пение в
его прикрытых глазах. И он услышал голос: не делай себе никакого зла, ибо
все мы здесь!
Эш подождал, пока пение утихнет, затем сказал: "Ничего не даст убежать
из тюремной тьмы, ибо, убежав, мы окажемся снова во тьме, Мы должны возвести
новый дом, когда придет время".
Одинокий голос снова завел:
"Раздуй СВОЮ ИСКРУ В ОГОНЬ, Пусть будет жаркий ОГОНЬ,
Господь наш, Саваоф".
"Заткнись",-- прошипел другой голос.
Еще один голос отозвался и продолжил пение:
"Огнем крести нас, Иисус, Приди с огнем! .... Огонь этот -- частица
нас. Приди с огнем! "Бог наш, Господь, к Тебе взываем мы,. Приди с огнем!
Только это дарует нам благо. , Приди с огнем!"
"Заткнись",-- еще раз прошипел тот же голос, тяжелый голос, звучащий к
тому же словно из бочки; этот голос принадлежал человеку с длинной бородой в
форме ополченца, который стоял, опираясь на два костыля. И вопреки тому, что
ему было трудно говорить, он продолжил: "Кто не умирал, должен заткнуться...
Получил крещение тот, кто умирал, другие -- нет".
Но первый певец быстро поднялся с лавки, ответом был его поющий голос:
"Спаси, о, спаси меня от смерти, Господь наш, Саваоф".
"Приди с огнем",-- сказал теперь, хоть и очень тихо майор; этого было
достаточно, чтобы Эш, услышав, наклонился к нему. Это был в определенной
степени какой-то нетелесный наклон, по крайней мере, он так воспринимался
майором, в этом приближении была какая-то легкая уверенность, успокаивающая
и в то же время беспокоящая, и майор уставился на ручку из слоновой кости на
своей трости, которая лежала на столике, он смотрел на белые манжеты,
выглядывавшие из рукавов форменного кителя; его охватил некий неземной
покой, какой-то едва уловимый, светлый, почти белый покой, витавший в этом
сумрачном помещении и простиравшийся над всем этим гулом голосов,-- звенящая
прозрачная пелена в странно абстрактном упрощении. На улице, подобно яркой
огненной защите, бурлил поток солнечного света; казалось, они были в
каком-то порту, в какой-то пещере, в каком-то подвале или в каких-то
катакомбах.
Эш, наверное, ждал, что дальше будет говорить майор, поскольку тот
дважды приподнимал руку, то ли настраиваясь в такт пения, то ли приветствуя
его. У Эша перехватывало дыхание, но майор снова опускал руку. Тогда Эш
заговорил таким тоном, словно сейчас живое должно было восстать из мертвого:
"Факел свободы.,, озаряющий огонь,,, факел истинной правды".
Для майора, между тем, это было своего рода слиянием, и он не знал, что
сказать, не понимал, что происходит: то ли он видит озаряющий венок факелов
над собой, то ли слышит голос человека, все еще повторяющего строку "Приди с
огнем"; был ли это голос Эша или всхлипывание маленького часовщика
Замвальда, тоненький голосок которого пробивался с задних рядов: "Спаси нас
из тьмы, дай нам радости рая"?
Но ополченец, тяжело дыша и размахивая при этом одним из своих
костылей, захрипел, произнося ревущим тоном: "Восставший из мертвых... тот,
кто не был в земле, должен заткнуться".
Эш улыбнулся, оскалив лошадиные зубы: "Может, ты сам закроешь свою
немытую пасть, а, Гедике?"
Это было очень грубо; Эш засмеялся столь громко, что у него свело
болезненной судорогой горло, как это бывает с человеком, который смеется во
сне. Майор, впрочем, не обратил внимания ни на грубость произнесенных слов,
ни на чрезмерно громкий смех, поскольку его рассудок проникал сквозь
шероховатости поверхности, да он их вовсе не замечал, ему скорее казалось,
что Эш вполне может без особых проблем привести все в порядок, что очертания
Эша слились вместе со всем помещением в странно сумрачный ландшафт, и сквозь
грохочущий смех ему померещилась душа, выглядывавшая и улыбавшаяся ему из
соседского окна, душа брата, но не целая душа и не по соседству, а похожая
на бесконечно далекую родину. И он улыбнулся Эшу, который также знал, что
общая улыбка поднимает их вместе на более высокую ступень, у него было
ощущение, словно он прибыл из дальней дали, сопровождаемый бурлящим ветром,
сметающим все сущее, словно он примчался на огненной красной колеснице,
чтобы оказаться здесь, у цели, у той возвышенной цели, где не имеет
значения, как кого зовут, безразлично, переливается ли один в другого, цели,
где не существует ни сегодня, ни завтра,-- он ощутил, как его чела коснулось
дыхание свободы, сон во сне, а он, распахнув пуговицы жилетки, возвышался
там, выпрямившись так, словно намеревался поставить свою ногу на лестницу,
ведущую ко входу в замок.
Но, конечно, запугать Людвига Гедике он, несмотря ни на что, не смог.
Тот, хромая, пробился почти к самому столу и, готовый к сражению, заорал:
"Тот, кто хочет говорить, должен сначала заглубиться в землю... вот
сюда...-- и он поковырял концом своего костыля в глиняной земле,-- Вот
сюда... заберись-ка сначала сам сюда".
Эш снова захохотал. Он ощущал себя сильным, крепким и благополучным,
прочно стоящим на ногах парнем, убить которого -- уже стоящее дело. Он
распростер руки, словно человек, только что очнувшийся ото сна или распятый:
"Ну, может, ты меня еще и побить захочешь своими костылями... ты ж на
костылях, урод чертов".
Некоторые из сидящих закричали, чтобы Гедике оставили в покое, что он
святой человек.
Эш отмахнулся: "Нет святых... святой только сын, который должен
возвести дом".
"Все дома возвожу я,-- буркнул каменщик Гедике,-- Все дома построил
я... каждый из них был выше предыдущего..." И он презрительно сплюнул.
"Небоскребы в Америке",-- оскалился Эш.