есть смысл, поступить в какую-нибудь организацию и требовать минимальной
зарплаты по тарифу. В таком случае я и сам поступил бы в такую организацию,
там мне было бы лучше".
"А я не в организации",-- буркнул Линднер.
"Тогда откуда у вас эти минимальные тарифы?" "Скоро будет известно".
Хугюнау между тем задумался. Виноват в этом был, конечно, Либель со
своей профсоюзной пропагандой. Он, значит, тоже враг! Но с Либелем дело
необходимо было улаживать прямо сейчас. Поэтому он сказал: "Ну, уж между
собой мы договоримся... скажем так, новые тарифы с ноября, а до того
давайте-ка обсудим все это" Оба наборщика остались довольны.
Вечером, чтобы встретиться с Либелем, он отправился в забегаловку "Цур
Пфальц". Собственно, это неприятное дело с Либелем было всего лишь поводом.
Хугюнау не был в таком уж плохом расположении духа, он смотрел незашоренными
глазами на мир; нужно просто знать, где противник, тогда можно будет, если
дело дойдет до этого, сменить свою диспозицию. Ну, он знал, где расположился
противник. Сейчас они закрыли бордель и две забегаловки за городом... но
помощь, которую предложил он в борьбе с подрывными элементами, майор отверг.
Ну что ж, завтра в газете надо будет снова похвалить старика, на этот раз за
закрытие борделя. И Хугюнау замычал себе поднос: "Господь наш, Саваоф".
В "Пфальце" сидели Либель, доброволец доктор Пельцер и еще несколько
человек. Пельцер сразу же поинтересовался: "А где вы оставили Эша? Его
что-то вообще больше не видно",
Хугюнау язвительно ухмыльнулся.
"Изучение Библии в святую субботу... Теперь ему осталось всего лишь
пройти обрезание",
Раздался взрыв смеха, что дало Хугюнау основание гордиться собой. Но
Пельцер сказал: "Дело не в этом, ведь Эш -- парень что надо".
Либель покачал головой: "Не подумаешь, и чего только сегодня не
бывает..."
Пельцер не согласился: "Как раз в такое время у каждого свои
проблемы... я-- социалист, и вы, Либель, тоже,., и все-таки Эш -- парень что
надо... Я хорошо к нему отношусь".
Лоб Либеля покраснел, на нем четко проступили набухшие вены: "По моему
мнению, это одурачивание народа, и его следует остановить".
"Так точно,-- согласился Хугюнау,-- деструктивные идеи".
Кто-то за столом хихикнул: "Вот те на, как заговорили теперь и большие
капиталисты".
Очки Хугюнау блеснули в сторону говорившего: "Будь я большим
капиталистом, то сидел бы не здесь, а в Кельне, если не в самом Берлине",
"Ну, коммунистом вы тоже не являетесь, господин Хугюнау",-- заметил
Пельцер.
"Не являюсь, мой многоуважаемый господин доктор... но я знаю, что такое
справедливость и что такое несправедливость, Кто первый раскрыл эти
безобразия в тюрьме, а?"
"Никто не умаляет ваши заслуги,-- согласился Пельцер,-- и где бы мы
взяли прелестного Железного Бисмарка, если бы здесь не было вас?"
Хугюнау сыграл под простодушного человека; он хлопнул Пельцера по
плечу: "Подтрунивать будете над своей бабушкой, мой дорогой".
Но затем его прорвало: заслуги там, заслуги здесь. Он, конечно, всегда
был большим патриотом, он, конечно, всегда праздновал победы своего
отечества, кто решится осуждать его за это! Но он при этом абсолютно точно
знал, что это было единственное средство расшевелить буржуазию-- которая не
упустит своего,-- чтобы она хоть что-то сделала для детей бедных погибших
пролетариев; насколько он помнит, это был именно он, кто сдвинул все это с
мертвой точки! А благодарность? Его не удивит, если уже сейчас против него
отданы соответствующие распоряжения полиции! Но он не боится, пусть только
сунутся, у него еще есть друзья, которые при случае вызволят его из тюрьмы,
с тайными судилищами вообще должно быть покончено! Человек исчезает
неизвестно как, а только потом узнаешь, что его упрятали за решетку, одному
Богу известно, сколько их таких, кто еще гниет в тюрьме! Нет, у нас не
юстиция, у нас полицейская юстиция! И что самое плохое, так это мнимая
святость этих полицейских ищеек, Библия у них всегда под рукой, но только
для того, чтобы трахнуть ею кого-нибудь по голове. До и после жратвы у них
застольная молитва, другим же позволено с ней или без нее околеть с
голоду...
Пельцер с удовлетворением слушал его, затем прервал: "Мне кажется,
Хугюнау, вы просто провокатор".
Хугюнау почесал затылок: "И вы думаете, что мне таких задач еще никто
не ставил? Если бы я только вам порассказал.,, ну, давайте оставим это.,. Я
всегда был правильным человеком, таким и останусь, даже если это будет
стоить мне головы,,. Я просто не выношу лицемерной святости".
Либель одобрительно кивнул: "С Библией это, конечно, вопрос. Кормить
народ цитатами из Библии -- это господа умеют".
Хугюнау согласился: "Именно так, вначале цитаты из Библии, а после
этого расстрел,., есть достаточно людей, которые тогда вместе со мной
слышали стрельбу в тюрьме. Да чего тут говорить! Но вместо того, чтобы
тащиться на такие занятия по" изучению Библии, я лучше схожу куда-нибудь в
кино".
Так Хугюнау занял свое место в начинающейся борьбе между верхом и
низом. И хотя большевистская пропаганда была ему в высшей степени
безразлична и он первым заорал о помощи, когда дело зашло о его барахле,
хотя он с большим неудовольствием сообщал в "Куртрирским вестнике" о
растущем количестве вторжений противника, тем не менее теперь он с искренней
убежденностью заявил: "Русские вполне толковые ребята".
Пельцер откликнулся: "Хотелось бы верить".
А когда они выходили из забегаловки, Хугюнау погрозил Либелю пальцем:
"Вы тоже лицемер... подзуживаете старого доброго Линднера там, где я и без
того работаю просто за спасибо... и вы это знаете очень даже хорошо. Ну,
вместе уж мы как-нибудь уладим это дело".

    82


Восьмилетний ребенок, который намерен самостоятельно отправиться в мир.
Он идет по узкой полоске травы между следами колес, он видит увядающие
бледно-фиолетовые цветки клевера, которые неизвестно как оказались здесь, он
видит посеревшую от времени высохшую кучу коровьего навоза, сквозь которую
уже пробиваются стебельки травы, он замечает семена репейника, которые
прицепились к чулкам и больно колются, Ребенок видит и многое другое, он
видит стебли безвременника на лугах, видит, как на склоне долины пасутся две
желтовато-серые коровы, и поскольку он не может постоянно разглядывать один
только ландшафт, то он переводит взгляд на свою одежду и видит маленькие
розочки, которыми покрыт черный ситец: множество повторяющихся раскрывшихся
цветков вместе с бутонами на светло-зеленых стебельках в обрамлении двух
зеленых листьев; внутри открывшейся розы желтая точка. Ребенку хочется
черную шляпу, на которую можно было бы приколоть розу вместе с бутоном и
двумя листочками -- это так подходило бы ей. Но у него есть серое
грубошерстное непромокаемое пальто с капюшоном.
Так и бредет ребенок вдоль реки, в руке он крепко сжимает одну марку на
питание в дороге. Ребенку хорошо знакома местность. Ему не страшно. Словно
домохозяйка по своей квартире, вышагивает ребенок по долинам, и когда он,
пребывая в хорошем настроении, выталкивает камень из полоски травы, то этим
он только немного наводит порядок. Все вокруг хорошо просматривается.
Ребенок видит деревья, рельефно выступающие в прозрачном воздухе осеннего
полудня, и пейзаж не содержит ничего таинственного для него: за прозрачным
воздухом виднеется голубое небо, среди прозрачной зелени деревьев и кустов
то и дело, как будто так и должно быть, попадаются деревья с желтыми
листьями, которые также тянутся к небу, а иногда, хотя не чувствуется ни
дуновения ветерка, прилетает откуда-то желтый листик, который, медленно
кружа, опускается на дорогу.
Когда ребенок переводит взгляд направо, туда, где луга и кустарник
окаймляют берег реки, то он видит белый гравий на дне, он видит также воду,
поскольку осенью листва кустарника сильно поредела и оголила коричневые
стволы, это уже не такой непроницаемый взору зеленый лес, как летом. Ну а
когда ребенок переводит свой взгляд налево, то видит болотистый луг:
таинственно и коварно расположился он там, и если хочешь поставить ногу на
эту траву, то выступает вода и просачивается в обувь; по такому лугу идти
нельзя, поскольку, кто знает?.. В таком болоте можно утонуть, и никто не
поможет.
Восприятие природы у детей более суженное и все же более интенсивное,
чем у взрослого человека. Они не будут долго находиться на одном месте,
откуда открывается хороший вид, рассматривая местность, а какое-то дерево,
стоящее на отдаленном холме, может настолько сильно манить их к себе, что
они охотнее всего попробовали бы его на вкус, и несутся со всех ног, чтобы
прикоснуться к нему. И ландшафт большой долины, простирающийся у их ног, они
не хотят рассматривать, им хочется ринуться в него, как будто этим они могут
бросить туда и свой страх; поэтому дети в постоянном, часто бесполезном
движении катаются по траве, карабкаются на деревья, пытаются есть листву и
прячутся наконец в кронах деревьев или в темной безопасности какого-нибудь
куста.
Так что многое из того, что приписывается проявлению прямо-таки
неисчерпаемых сил молодости в их бессмысленно сознательном перехлестывании
через край, является не чем иным, как обнажившимся страхом сознания, которое
начало умирать, поскольку осознало свое одиночество, следовательно, очень во
многих отношениях беготня детей является блужданием в начале жизненного
пути, следовательно, их смех, так часто порицаемый взрослыми как
безосновательный, является смехом того, кто неожиданно ощущает себя во
власти одиночества, так что не только понятно, что восьмилетний ребенок
способен принять решение уйти в мир, чтобы таким необычным, можно даже
наверняка сказать, героическим и крайним напряжением собрать воедино
собственное одиночество, победить в этом единстве большое одиночество,
противопоставить бесконечность единству и единство одиночеству,-- не только
это становится понятным, и не только то, что при попытке такого рода не
имеют значения ни обычные мотивы, ни их весомость, а дело здесь совершенно в
других мотивировках: так, тот же мотылек, то есть вещь настолько ничтожного
веса, что ее и поместить-то на чашу весов невозможно, может оказывать
определенное влияние на ход событий, да, такое может случиться, стоит лишь
обратиться к примеру мотылька, который порхал какое-то время перед ребенком,
теперь улетает с дороги, чтобы исчезнуть где-то над болотистым лугом, так
что это просто не имеет никакого значения в глазах взрослых, поскольку они
не способны увидеть, что улетела душа мотылька, не он сам, это все-таки он
сам оставил ребенка, считают они, И ребенок останавливается, он поднимает
руку и изначально обреченным на неудачу движением пытается поймать то, что
уже давно улетело прочь.
Впрочем, теперь ребенок возвращается по той же дороге обратно. Он почти
доходит до того стального моста, через который проходит тянущееся с востока
и ведущее к городу шоссе. На этом месте тропинка, идущая вдоль берега, по
которой все это время шел ребенок, повела бы его вверх, а по ту сторону
спустила бы вниз вместе с шоссе. Но ребенок даже не дошел до этого места,
потому что этот более чем хорошо знакомый мост, серая решетка, сквозь
которую проглядывал разделенный на ровные черные четырехугольники еловый
лес, рисовали картину, которая всегда пугала ребенка, и из-за того, что он
был так хорошо знаком с местностью, которой, кажется, никогда не будет
конца, ребенок вдруг решил насовсем оставить эту долину. И поскольку
ребенок, уйдя из дому, наверное, надеялся, что известное и родное будет
переходить в чужое очень медленно, так сказать, безболезненно, то
болезненность внезапного прощания была заглушена желанием попасть на другую
сторону болотистого луга, туда, где исчез мотылек.
Есть только один высокий холм, возвышающийся там, он все же достаточно
высок, чтобы ребенок видел хотя бы одну крышу дома, построенного на вершине,
или верхушки растущих там деревьев. Разумнее всего, наверное, было бы
подняться просто от шоссе. Но нетерпение ребенка было слишком сильным для
этого: под голубым небом, этим холодно-горячим небом ранней осени, под
солнечными лучами, припекающими в спину, ребенок пускается бежать; он бежит
вдоль болотистого луга, он хочет найти хотя бы какую-нибудь тропинку, но
пока он ищет, он обходит луг и оказывается у подножия холма, как будто бы
холм сам пришел ему навстречу, похожий на верблюда, опустившегося на колени,
чтобы можно было на него взобраться. Эта двойная спешка, собственная и
холма, содержит в себе что-то таинственное, ребенок теперь и вправду медлит,
поскольку хочет поставить ногу на незаметный изгиб, где ровный луг переходит
в подъем холма. Подними сейчас ребенок свою голову, он увидел бы, что
крестьянский дом наверху полностью исчез, видны всего лишь некоторые вершины
деревьев. Между тем, чем выше он карабкался, тем больше открывалось взгляду
поселение наверху, вначале сочная зелень деревьев, словно бы там была в
разгаре весна, затем крыша, из которой свечой струился дым, и, наконец,
между стволами показались белые стены дома: это, наверное, крестьянский дом
посреди очень зеленого сада, и последний склон, который был таким крутым,
что ребенок карабкался на всех четырех, был тоже такой же зеленый, так что
ребенок просто лез дальше, опираясь на руки, пока не вытянулся на животе,
уткнувшись лицом в траву, и только потом очень медленно подтянул колени. ;
Ну, тут ребенок действительно оказался наверху, а дворо-| вый пес с лаем
начал рваться с цепи, тут уж стало не до весны, на которую возлагались
надежды. Ландшафт оказался чужим и незнакомым, сама долина, на которую
теперь взглянул ребенок, была уже больше не долиной, откуда он пришел.
Двойное превращение! Исполненное печали превращение тем не менее не решение,
ведь это превращение можно объяснить просто светом: ясная чистота света с
обычной для осени быстротой стала молочной, но одновременно в противовес
беловатому щиту неба возникло контрнебо, поскольку долина начала заполняться
таким же белым туманом. Еще не так давно был обед, а уже разверзся вечер
отчуждения. Далеко в бесконечное простирается дорога, на которой расположена
крестьянская усадьба, и мотыльки умирают в быстро усиливающемся холоде. Но
это и есть решающим! Ребенку становится понятно, что цели нет, что блуждание
и поиски какой-то цели не принесли ничего, что само бесконечное может быть
целью. Ребенок не думает, он сам своим действием дает ответ на никогда не
ставившийся вопрос, он бросается в отчуждение, он бежит на улицу, он мчится
по бесконечно простирающейся улице прочь, он теряет голову, ему удается даже
больше не плакать в своем головокружительном бегстве, которое подобно
стоянию между неподвижными стенами тумана. И когда сквозь туман
действительно просачивается вечер, месяц становится светлым пятном на стене
тумана, когда затем каким-то беззвучным рывком стирается туман и на небесном
своде выступают звезды, когда неподвижность сумерек сменяется застылостью
ночи, тогда ребенок оказывается в неизвестной деревне. Спотыкаясь, бродит он
по тихим переулкам, в которых то там то тут стоят повозки без лошадей.
Едва ли имеет значение, насколько далеко забралась Маргерите и.
вернется ли она обратно или станет жертвой какого-нибудь бродяги -- она
попала во власть лунатизма бесконечности и никогда больше не сможет
освободиться от него.

    83


История девушки из Армии спасения (15) '
О, год пришедший, час осенний на улицах голодных, О, мягкий свет
небесных звезд, что осени прохладу
согревает, О, страх пред днем, что без конца и края! О, страх полей
бесплодных,
О, страх прощанья, когда они спокойно так Рукой махнули на прощанье, и
в их глазах унылых Осталось лишь одно - попытка страстная без слез понять:
Ведь друг от друга разошлись они, И в городе, где гром и вонь машин, Утеряны
дорога за дорогой, за следом след, Сердец совместное биенье ушло, страх
охватил созданье,- Померк свет солнца, месяц стал булыжником бесцветным, И
все-таки не страхом это было, поскольку в седины сиянье Стариков, что путь
для наших душ судьбы определяют. Мы можем расценить души боязнь как
благостный
святейший дар!
Не страхом разве было то, что их собрало, Подобно листьям высохшим,
слетевшимся друг к другу
под дуновеньем ветерка?
И страх любви, что в ваших душах, не он ли вотчиной Божественного
страха был, под сводами сияющими чьими Его очей блистательных лучи нисходят
к нам? И голубь боязливый к нам прилетел, Паря над волнами всемирного
потопа, Объединяя всех через моря и океаны: И в страхе возвышается Господь,
господствует Он в тишине
наставшей одинокой,
И для Него любовь - то страх, а страх - то есть любовь, И связь времен,
и вечных и земных, Становится единством одиночества со всеми
одиночествами мира -
323
Любовь Господня в страх большой погружена, И в этом страхе, о Господь,
да будет бытие Твое мышленьем.

    84


Собрания по изучению Библии посещали теперь немногие, Внешние события
отвлекали внимание от того, что происходило в душах людей, это особенно
касалось чужаков, которые всячески прислушивались ко всевозможным слухам,
если в них имел место хоть проблеск возможности возвратиться домой. Местные
жители были более постоянны в своих привычках, для них библейские собрания
стали уже обычным делом, желание присутствовать на них существовало
независимо от войны или мира, но, в принципе, у каждого была своя точка
зрения, в зависимости от которой слухи о мире его скорее раздражали, чем
радовали.
Фендрих и Замвальд были местными жителями и относились к числу самых
верных посетителей собраний. Хугюнау даже утверждал, что Фендрих приходит
только потому, что у госпожи Эш в доме всегда есть свежее молоко, да, иногда
он также утверждал, что его самого урезали в утреннем кофе просто потому,
что госпоже Эш хотелось сэкономить молоко для своего святоши. И он
совершенно не скрывал такое свое мнение; и это вызывало у госпожи Эш улыбку:
"Кто бы уж так ревновал, господин Хугюнау?" А у Хугюнау ответ уже был
припасен: "Будьте наготове, матушка Эш, приятели вашего господина супруга
вас еще по миру пустят". Впрочем, обвинения Хугюнау были безосновательны;
Фендрих приходил бы даже в том случае, если бы не давали кофе с молоком.
Сейчас, как бы там ни было, оба, Замвальд и Фендрих, как раз сидели на
кухне. Хугюнау, который уже приготовился уходить, сунул свой нос на кухню:
"Господам вкусно?" Вместо них ответила госпожа Эш: "Ах, да у меня же нет
ничего в доме".
Хугюнау посмотрел обоим на рты, не жуют ли они, посмотрел на стол;
когда же он не обнаружил там совершенно никакой снеди, то остался доволен.
"Ну, тогда я совершенно спокойно могу вас оставить,-- сказал он,-- Вы в
прекрасном обществе, матушка Эш". Тем не менее он остался; очень уж ему
хотелось узнать, о чем это беседует матушка Эш с этими двумя. А поскольку
все молчали, то он сам начал разговор: "А где же сегодня ваш друг, господин
Замвальд, этот, на костылях?" Замвальд ткнул пальцем в сторону окна,
дребезжащего на осеннем ветру: "В плохую погоду у него бывают боли... он
ощущает это заранее". "0-ля-ля,-- сказал Хугюнау,-- ревматизм... да, это
неприятно", Замвальд покачал головой: "Нет, он чувствует заранее, он знает
очень многое заранее..." Хугюнау слушал его в пол-уха: "Это может быть также
подагра". Фендрих слегка задрожал: "Я тоже чувствую во всех конечностях... У
нас на фабрике уже более двадцати человек заболели гриппом... Вчера умерла
дочь старого Петри... В лазарете тоже уже есть умершие; Эш говорит, что это
чума... легочная чума". Хугюнау с отвращением выпалил: "Ему надо было бы
быть поосторожнее со своей пораженческой болтовней... чума! Не было печали".
Замвальд сказал: "Гедике, да ему и чума не страшна, он воскресший". Фендрих
решил добавить еще кое-что по теме: "По Библии сейчас должны настать все
испытания Апокалипсиса... Майор тоже это предсказывал... да и Эш говорил
это". "Merde, теперь с меня хватит,-- сказал Хугюнау,-- желаю и дальше
приятной беседы. Привет".
На лестнице он встретил Эша: "Там наверху у вас сидят два действительно
приятных собеседника. Если весь город заговорит о чуме, вы будете виновны в
этом. Вы со своим лицемерием еще сведете с ума весь мир, а это ведь
одурачивание народа". Эш оскалил лошадиные зубы и пренебрежительно махнул
рукой, что разозлило Хугюнау, и он проворчал: "А тут не из-за чего скалить
зубы, господин пастор". К его удивлению, лицо Эша моментально приняло
серьезное выражение: "Вы правы,
сейчас более чем не до смеха... люди правы". Хугюнау сказанное
неприятно поразило: "В чем это они правы? Не в том ли, что это чума?" Эш
спокойным тоном ответил: "Да, и для вас это было бы к лучшему, да, для вас,
мой многоуважаемый, если бы вам наконец стало угодно понять, что мы тут
находимся в страхе и в испытаниях,.," "Хотелось бы узнать, какой мне прок от
этого..." -- буркнул Хугюнау и продолжал спускаться по лестнице. Голос Эша
звучал по-школьному поучительно: "Я мог бы вам, конечно, это рассказать, но
вы же не хотите ничего знать... страшно, что ли, узнать это..." Хугюнау
обернулся, Эш стоял на две ступеньки выше и выглядел мощно; было неприятно,
что приходилось смотреть на него вот так, снизу вверх, и Хугюнау поднялся
снова на одну ступеньку. Он ощутил в душе некоторую тревогу. Что там такое
есть еще у Эша, что он не хочет говорить? Что он может знать? Но когда Эш
начал: "Только тот, кто в страхе, будет доступен милости..,", Хугюнау
перебил его: "Стоп, слушать это мне и вправду больше ни к чему..," Эш снова
оскалился ненавистной саркастической улыбкой: "Разве я не говорил? Это вашим
новым планам явно не подходит, Впрочем, вам это, наверное, и не подходило
никогда". И он намерился идти дальше.
Хугюнау поторопился задержать его: "Одну минуту, господин Эш..."
Эш остановился.
"Да, господин Эш, я вам должен это все-таки сказать, Естественно, весь
этот вздор мне не подходит. Ухмыляетесь вы или нет, но он никогда мне и не
подходил. Я всегда был свободолюбивым человеком и никогда не делал из этого
тайны. Я не мешал вам и вашим святошам, так не соблаговолите ли вы позволить
мне быть святым по-своему. Вы можете это называть новыми планами, ради Бога,
я вам даже разрешаю шпионить за мной, как вы это, очевидно, и делаете,
впрочем, я не такой народный трибун, как вы, но и человеком, оболванивающим
народ, я тоже пока что не являюсь, я не тщеславен, но когда прислушиваюсь к
тому, что говорят люди, естественно, не ваши святоши там наверху, то мне
кажется, что вещи должны все же принимать несколько иной оборот, не тот,
который вам, господин пастор, по душе. Я имею в виду, что скоро кое-что
придется пережить, и я вижу кое-кого болтающимся на фонарном столбе. Если бы
господину майору не было угодно злиться на меня, то я бы хотел со всей
почтительностью предупредить его об этом; я хороший парень. К вам он,
впрочем, тоже сейчас не очень благоволит, вечно нерешительный старый дурак,
но тем не менее я оставляю за вами свободу выбора и право передать ему мое
предостережение. Вы же видите, со мной можно играть открытыми картами; я
никому не наношу удар сзади, как это делают другие".
Сказав это, он окончательно повернулся к Эшу спиной и, насвистывая,
помаршировал лестницей вниз. Потом, правда, он злился на свое добродушие --
у него ведь нет ни малейшего основания чувствовать себя хоть в чем-нибудь
виноватым перед господами Пазеновым и Эшем; почему и отчего, собственно
говоря, он их предостерегал?
Эш постоял немного. Все это ощущалось им как какой-то укол в сердце.
Затем он сказал себе: "Кто жертвует собой, тот поступает благородно". И если
этого малого считать способным на подлость, то это хорошо, пока он
бахвалится; лающая собака не кусает. И если он будет раскрывать свою пасть в
кабаках, то вреда от этого будет еще меньше, а уж меньше всего майору. Эш
улыбнулся, он прочно и надежно стоял на ногах, затем он раскинул руки в
стороны, подобно человеку, проснувшемуся рано утром или распятому. Он
чувствовал себя сильным, надежным и благополучным, и как будто это была
считалочка, от которой в мире все было хорошо, повторил: "Кто жертвует
собой, тот поступает благородно", а потом толкнул дверь, ведущую на кухню.

    85


"Никто никого не видит во мраке"
События 3, 4 и 5 ноября 1918 года
То, что предсказывал Хугюнау, действительно сбылось: кое-что пришлось
пережить, а именно 3 и 4 ноября.
Утром 2 ноября состоялась маленькая демонстрация рабочих бумажной
фабрики. Колонна двинулась, как это всегда бывало при такого рода
мероприятиях, к ратуше, но в этот раз без особых видимых причин были побиты
оконные стекла. Майор вывел на улицу пару взводов, которые еще были в его
распоряжении, и демонстранты разбежались. Тем не менее это было кажущееся
спокойствие. Город был полон слухов; стало известно о прорыве фронта, о
переговорах же по перемирию, напротив, не было слышно ничего, в воздухе
витала тревога.
Так прошел день. Вечером на западе показалось красноватое зарево, а это
означало, что со всех сторон горит Трир. Хугюнау, который теперь сожалел,
что уже давно не продал газету коммунистам, хотел начать печатать отдельное
издание, но обоих рабочих невозможно было разыскать. Ночью в районе тюрьмы