"Ах, отчего же..." В темноте она видела очертания его профиля, и ей
стало страшновато, что он может схватить ее за руку. Она перешла на другую
сторону улицы.
"Ну а теперь пора возвращаться, господин лейтенант".
"Вы ведь, должно быть, тоже одиноки, сестра, иначе не выдержали бы все
это... так что давайте будем радоваться тому, что война не заканчивается..."
.. Они оказались опять у решетчатых ворот лазарета. Большинство окон
уже были темными. В палатах виднелись лишь слабые огоньки дежурного
освещения.
"Так, а теперь пойду чего-нибудь выпью, вопреки всему... Вы же мне
компанию, увы, не составите, сестра".
"Мне уже пора возвращаться, лейтенант Ярецки".
"Спокойной ночи, сестра, и большое спасибо".
"Спокойной ночи, господин лейтенант".
Где-то в глубине души сестра Матильда испытывала чувство разочарования
и грусти. Она крикнула ему вдогонку: "Возвращайтесь не очень поздно,
господин лейтенант".
69
С тех пор, как майор тогда совершил прогулку по покрывшимся вечерними
сумерками полям, частенько случалось, что по завершении служебного дня он
выбирал себе маршрут по Фишерштрассе; пройдя пару кварталов, он замедлял
шаг, нерешительно останавливался и поворачивал обратно. Можно было безо
всяких обиняков сказать, что он крутился возле "Куртрирского вестника". Он,
может быть, даже и зашел бы, если бы не опасался встречи с Хугюнау, он даже
на улице боялся его встретить, сама мысль об этом вызывала в его душе
беспокойство. Но когда вместо Хугюнау перед ним внезапно возник Эш, то он не
знал, не была ли это та встреча, которой он опасался еще больше. Ведь тут
стоял он, комендант города в военной форме, шпага на боку, с газетчиком в
гражданском, он в форме стоял посреди улицы и протягивал этому человеку
руку, и вместо того, чтобы ограничиться этим, он, забыв все приличия, был
почти счастлив, что этот человек уже вознамерился прогуляться с ним. Эш с
уважением приподнял шляпу, и майор заглянул в изборожденное морщинами
серьезное лицо, посмотрел на коротко подстриженные жесткие седые волосы -- и
это стало каким-то успокоением, было как неожиданное воспоминание о
собраниях по изучению Библии там, у него на родине, и в то же время это было
вновь зашевелившееся в груди братское чувство того послеобеденного дня, а
вместе с ним возникло и желание сказать этому человеку, который был ему
почти что другом, что-то хорошее, хотя бы только для того, чтобы друг
сохранил о нем хорошие воспоминания; помедлив еще немного, он сказал: "Ну
что, пойдемте".
Эти прогулки начали повторяться и в дальнейшем. Конечно, не так часто,
как того хотелось бы майору или даже Эшу. И не только потому, что события
текли своим чередом -- приходили, располагались войска и снова уходили, по
улицам сновали автоколонны, так что были ночи, покоем которых майору
приходилось жертвовать ради службы,-- а майор фон Пазенов никак не мог
преодолеть себя и еще раз посетить "Куртрирский вестник". Все это
продолжалось какое-то время, пока об этом не догадался Эш. И он начал
приспосабливаться к сложившейся ситуации: он незаметно ждал его у
комендатуры, а если это было кстати, то брал с собой Маргерите. "Маленький
сорванец все равно увяжется следом",-- говорил он; впрочем, майор не мог
окончательно решить, как оценивать доверительное отношение ребенка --
положительно или как навязчивость, однако он встречал ее с приветливым видом
и гладил Маргерите по чернявой головке. Потом они втроем бродили по полям
или по тропинке вдоль зарослей на берегу реки, и иногда возникало
впечатление, что в душе просыпается чувство прощания, мягко и кротко стучит
сердце, пульсирует поток дыхания, это было как осознание конца, в котором
заключается начало. Между тем к этому сладостному чувству примешивалось
легкое недовольство, потому, может, что в этом прощании не участвовал Эш,
потому, может, что было непозволительно, чтобы Эш участвовал в этом, а
может, и потому, что Эш, кажется, не понимал ни того ни другого, а упрямо
хранил разочаровывающее молчание. Все казалось каким-то непонятным и
скрытым, поскольку еще жила подспудная надежда, что все будет хорошо и
просто, если только Эш решится заговорить. Ах, было на удивление неуловимо
то, что он, собственно, ожидал услышать от Эша, и тем не менее Эшу надо было
бы знать это. Так они молча и шли, не говоря ни слова, углубляясь в свет
наступающего вечера, в растущее разочарование, и сияние над полями казалось
фальшивым и усталым блеском. А когда Эш снимал шляпу, предоставляя ветру
возможность шевелить его жесткие причесанные волосы, то это приобретало
характер столь непристойной доверительности, что майор уже и не удивлялся
тому, что маленькая девочка попала под влияние такого человека. Как-то он
сказал: "Маленькая рабыня", но и это было воспринято с ленивым безразличием.
Маргерите же убежала вперед--ее не очень занимали эти два человека.
Они поднялись к горной долине и шли вдоль опушки леса. Под ногами
хрустела низкая высохшая трава. Над долиной царила тишина. Откуда-то снизу
доносилось поскрипывание автомобилей, убранный урожай обнажил на полях
коричневую землю, а из глубины леса тянуло прохладой. На склонах зеленели
виноградники, к дурманящему запаху леса примешивалась
серебристо-металлическая острота осенних запахов, а кусты на опушке леса с
черными и пурпурными ягодами на ветвях уже приготовились поддаться осеннему
умиранию. Над западными склонами опускалось солнце, отражаясь огненными
бликами в окнах домов в долине, каждый из которых располагался на длинном
(направленном на восток) ковре из тени, видна была пятнистая черно-красная
крыша тюремного комплекса, взору открывались грязные дворы, в которых также
покоились мрачные, четко очерченные тени.
Маленькая проселочная дорога тянулась по склону вниз, выходя недалеко
от тюрьмы на большую дорогу. Маргерите, бежавшая впереди, уже свернула на
нее, и майор воспринял это как перст Божий. "Будем возвращаться",-- устало
проговорил он. Пройдя по ведущей вниз дороге с половину пути к городу, майор
и Эш остановились и прислушались: до них донеслось странное порывистое
жужжание, непонятно было, откуда оно исходит. Со стороны города ехал
автомобиль, двигатель гудел, как обычно, и ежеминутно раздавался сигнальный
гудок; сзади тянулся шлейф пыли. Таинственное жужжание не имело ничего
общего с машиной. "Нехорошее какое-то жужжание",-- отрешенным тоном заметил
майор, Автомобиль следовал по изгибам дороги и, громко гудя, достиг наконец
тюрьмы. Эш своим острым зрением смог определить, что это была машина
комендатуры, и его охватило беспокойство, когда он не увидел ее с другой
стороны тюрьмы. Ничего не сказав, он ускорил шаг. Гул становился все более
громким и отчетливым; когда они достигли места, откуда виднелись ворота
тюрьмы, то заметили, что машину окружила толпа возбужденных людей. "Тут
что-то случилось",-- сказал майор; из-за зарешеченных и забитых досками окон
тюрьмы до них донесся ужасающий хор, скандировавший слова: "Го-лод, го-лод,
го-лод... го-лод, го-лод, голод.,, го-лод, го-лод, го-лод...", прерываемые
периодически сплошным звериным воем. Водитель поспешил им навстречу:
"Разрешите доложить, господин майор, бунт... мы никак не могли найти
господина майора..." Затем он помчался назад, дабы достучаться до тюремной
охраны.
Люди расступились, чтобы пропустить майора, но он остановился. Воздух
продолжали сотрясать произносимые хором слова, а тут и Маргерите начала
подпрыгивать в такт выкрикиваемым словам. "Го-лод, го-лод,
го-лод",--ликовала она. Майор посмотрел сначала на здание с непроницаемыми
окнами, затем -- на подпрыгивающего ребенка, чей смех показался ему странно
парализующим, странно злорадным, и его охватило возмущение. Неизбежная
судьба, неотвратимое испытание! Шофер все еще дергал за металлическую ручку
звонка и колотил штыком по воротам, пока наконец не открылось смотровое
окошко и не начали поворачиваться в петлях со скрипом и без большой охоты
ворота. Майор прислонился к дереву, его губы пробормотали: "Это конец". Эш
метнулся, как будто хотел ему помочь, но майор сделал останавливающий жест.
"Это конец",-- повторил он, затем выпрямился, поправил китель на груди,
провел рукой по Железному Кресту и, держа руку на рукоятке шпаги, быстро
шагнул к воротам тюрьмы.
Майор исчез в воротах. Эш взгромоздился на небольшой холмик,
возвышавшийся рядом с дорогой. Воздух по-прежнему сотрясали ритмичные
выкрики. Раздался один-единственный выстрел, за которым последовал новый
взрыв сплошного воя. Затем опять выкрики, на этот раз -- последние, словно
капли воды из закрытого водопроводного крана. Потом воцарилась тишина. Эш
смотрел на закрывавшиеся за майором ворота. "Это конец",-- повторил теперь
он и приготовился ждать. Но конец не приходил: ни землетрясения тебе, ни
ангела, и ворота никто не открывает. Ребенок присел возле него, Эш охотно
взял бы его на руки. Словно кулисы высились в светлом вечернем небе тюремные
стены, словно зубы со щелями между ними, и Эш ощутил, что он далеко отсюда,
далеко от события, при котором он сейчас присутствует, далеко от всего; он
не решался изменить что-либо в своем положении, он больше не знал, как он
вообще сюда попал. Рядом с воротами висела табличка, что было на ней
написано, теперь уже невозможно было разобрать; естественно, там было
указано время свиданий, но это были просто слова. Тут до него донесся голос
Маргерите: "Там дядя Хугюнау". И он увидел Хугюнау, проходившего мимо
быстрым шагом, увидел и не удивился. Все вокруг было безмолвным: безмолвными
были шаги Хугюнау, безмолвным было мельтешение людей перед воротами тюрьмы,
все было безмолвным, как движения актеров и канатоходцев, когда замолкают
звуки музыки, безмолвным, словно светлое вечернее небо в своем угасании.
Недостижимо раскинулись дали перед глазами человека, видящего сны, нет, не
перед человеком, который видит сны, а перед осиротевшим человеком, который
никогда не обретет дорогу домой, и он был как человек, желания которого
изменились, а он сам об этом и не догадывается, как тот, кто просто
приглушил свою боль, но забыть ее не может. На небе зажглись первые звезды,
и Эшу показалось, будто он сидит на этом месте уже дни и годы, окруженный
призрачным, все заглушающим покоем. Затем движения людей стали все менее
уловимыми, туманными, полностью затихли, люди превратились в безмолвную
черную ждущую массу у ворот. Единственное, что мог ощущать Эш, это была
трава, которой он касался ладонями.
Ребенок исчез; может, он убежал вместе с Хугюнау; Эш не обратил на это
внимания, он неотрывно смотрел на ворота. Наконец появился майор. Он шел
быстрым прямолинейным шагом, казалось даже, будто он немного хромает и
пытается это скрыть. Он шел прямо к машине. Эш вскочил на ноги. Теперь майор
стоял в машине, он стоял там прямо с высоко поднятой головой и смотрел мимо
него, он не замечал толпу, которая молча сгрудилась вокруг автомобиля, он
смотрел на белую ленту дороги, раскинувшуюся перед ним, и на город, где в
окнах уже заблестели первые огоньки, Недалеко загорелся красный огонек; Эш
уже понял, где. Не исключено, что майор тоже заметил это, поскольку он
посмотрел теперь на Эша сверху вниз и сказал: "Да, и какое же это имеет
значение". Эш ничего не ответил; он, расталкивая людей, выбрался из толпы и
быстрым шагом направился через поле. Если бы он оглянулся назад и если бы не
было так темно, то он бы мог увидеть, что майор продолжал неподвижно стоять,
глядя вослед ему, ушедшему в ночь.
Через какое-то время он услышал, как завелся двигатель, и увидел, как
два огонька автомобиля движутся по дороге, следуя ее изгибам.

    70


Хугюнау примчался из тюрьмы домой; Маргерите прибежала следом за ним. В
типографии он отдал распоряжение остановить печатный станок: "Еще один
срочный материал, Линднер".
Затем он направился в свою комнату, чтобы написать статью. Справившись
с этой работой, он сказал: "Приветик" и сплюнул в сторону комнат Эша.
"Приветик",-- сказал он еще раз, проходя мимо кухни, затем он передал свою
писанину Линднеру. "В городской хронике петитом",-- распорядился он. На
следующий день в "Куртрирском вестнике" в рубрике "Городская хроника" можно
было прочесть:
Инцидент в городской тюрьме
Вчера вечером в тюрьме нашего города имели место неприятные события.
Некоторые заключенные решили, что имеют основания жаловаться на то, что их
питание не соответствует желаемому качеству; этим воспользовались элементы,
не испытывающие патриотических чувств к своей стране, и принялись буйно
оскорблять администрацию, Благодаря вмешательству немедленно приехавшего
коменданта города господина майора фон Пазенова, благодаря его спокойствию,
благоразумию и мужеству, инцидент был сразу же урегулирован. Слухи о том,
что речь шла якобы о попытке побега четырех содержащихся в тюрьме в ожидании
справедливого приговора дезертиров, являются, как нам удалось узнать из
хорошо информированного источника, совершенно безосновательными, поскольку
такие лица в тюрьме просто не содержатся. Пострадавших нет.
Это снова оказалось одним из тех просветлений, и от радости Хугюнау не
мог уснуть почти всю ночь. Он снова и снова перечислял себе возможные
последствия:
во-первых, майора разозлит упоминание о дезертирах, но и история с
плохим питанием тоже не может понравиться коменданту города; а если кто-то и
заслуживает того, чтобы его позлили, то это майор;
во-вторых, майор возложит ответственность на Эша, особенно из-за ссылки
на хорошую информированность; ни один человек не поверит господину
редактору, что ему ничего не было известно, так что прогулкам двух господ
теперь наверняка будет положен конец;
в-третьих, когда представляешь, в какой ярости сейчас пребывает тощий
господин пастор с лошадиной мордой, то это словно бальзам на душу, и ты
просто счастлив;
в-четвертых, все обставлено в таких прелестных законных формах-- он был
издателем и мог писать все, что хотел, а за хвалебные слова майору надо было
бы быть ему признательным;
в-пятых и в-шестых, так можно продолжать и дальше, одними словом, это
была безукоризненно удавшаяся операция, одним словом, это был искусный
прием, более того, майор теперь будет испытывать к нему уважение: статьи
некоего Хугюнау полностью соответствуют реальности, даже если ими и
пренебрегать;
да, и в-пятых, и в-шестых, и в-седьмых, можно продолжать и дальше в
таком же духе, во всем этом кроется еще много чего, иногда, конечно, слегка
неприятного, о чем лучше не думать.
Утром в типографии Хугюнау прочитал статью еще раз и опять остался
очень доволен. Он посмотрел через окно на здание редакции, и на его лице
появилась ироничная гримаса. Но он не стал туда подниматься. Не то чтобы он
как-то опасался пастора -- когда ты просто осуществляешь свое законное
право, то не следует опасаться. А когда тебя преследуют, тоже следует
осуществлять свое право. И если из-за этого все идет прахом, тоже необходимо
осуществлять свое право! Нужно просто стремиться к тому, чтобы жить в мире и
непоколебимом порядке, нужно просто занимать место, которого заслуживаешь. И
Хугюнау отправился к парикмахеру, где он еще раз внимательно перечитал
"Куртрирский вестник".
Проблемой, впрочем, становился обед. Не доставляло особого удовольствия
сидеть за одним столом с Эшем, который должен был все-таки в какой-то
степени, если даже и несправедливо, чувствовать себя обойденным. Были
знакомы осуждающие взгляды пастора -- тут уж и еда в горло не полезет. Такой
пастор по сути своей коммунист, стремящийся все обобществить, и поэтому
ведет себя так, словно бы другие хотят нарушить мировой порядок.
Хугюнау отправился прогуляться и поразмышлять над этим. Между тем в
голову ему не приходило ничего стоящего. Было, как в школе: можно было быть
настолько изобретательным, насколько хотелось, а затем не оставалось ничего
лучшего, как оказаться больным. Так что он повернул к дому, дабы прийти туда
раньше Эша, и поднялся к матушке Эш (с недавних пор он взял обыкновение так
ее называть). С каждой ступенькой страдальческое выражение на его лице
становилось все более похожим на правду. Может, он и действительно
чувствовал себя не совсем здоровым и лучше всего было бы вообще не есть. Но
за пансион в конце концов уплачено, и нет совершенно никакой необходимости
что-либо дарить этому Эшу.
"Госпожа Эш, я заболел".
Его жалкий вид тронул госпожу Эш.
"Госпожа Эш, я не буду кушать".
"Но, господин Хугюнау... суп, я готовлю для вас такой супчик... он еще
никому не приносил вреда".
Хугюнау задумался. Затем печальным голосом проговорил: "Бульон?"
Госпожа Эш была поражена: "Да, но... у меня в доме ведь нет мяса".
Лицо Хугюнау стало еще более печальным: "Да, да, нет мяса.., мне
кажется, у меня температура... потрогайте-ка, матушка Эш, я весь горю..."
Госпожа Эш подошла поближе и нерешительно притронулась пальцем к руке
Хугюнау.
"Может, мне в самый раз пришелся бы омлет",-- продолжал Хугюнау.
"Может, вам лучше заварить чаю?" Хугюнау унюхал в этом желание
сэкономить: "Ах, пойдет один омлет... у вас же есть в доме яйца... может, из
трех яиц".
После этого шаркающими шагами он вышел из кухни.
Частично потому, что так подобало бы больному, частично потому, что ему
надо было бы отоспаться за эту ночь, он прилег на диван. Но уснуть ему не
удавалось -- он все еще был возбужден из-за удавшегося журналистского
приема. Может, надо было бы прилечь на кровать. Углубившись в свои мысли, он
посмотрел на зеркало, висевшее над умывальным столиком, посмотрел в окно,
прислушался к шумам в доме. Это были обычные шумы на кухне: до него
донеслись звуки отбивания мяса-- значит, он ее все-таки надул, эту толстую
Эшиху, и получит все причитающееся мясо. Естественно, она будет ссылаться на
то, что невозможно приготовить бульон из свинины, но такой аппетитный,
слегка обжаренный кусочек свинины ведь не повредит больному. Затем он
услышал резкие и короткие, режущие по доске звуки и идентифицировал их как
нарезание овощей -- да, он всегда со страхом наблюдал за своей матерью,
когда она измельчала быстрыми режущими движениями петрушку или сельдерей,
ему всегда было страшно, что мать при этом зацепит кончики пальцев: кухонные
ножи ведь острые. Он обрадовался, когда режущие звуки прекратились, а
матушка начала вытирать неповрежденные пальцы о кухонное полотенце для рук.
Если бы только уснуть; лучше было бы все же лечь в постель; Эшихе надо было
бы тогда посидеть рядом, занимаясь вязанием или прикладывая компрессы. Он
потрогал свою руку-- она действительно горела. Следует подумать о чем-то
приятном. Например, о женщинах. Голых женщинах. Заскрипела лестница, кто-то
поднимался по ней наверх; странно, отец ведь не имел обыкновения приходить
так вовремя. Ну да, это же всего лишь почтальон. С ним говорит матушка Эш.
Раньше в дом регулярно приходил булочник, сейчас его не видно. Черт знает
что такое; когда голоден -- невозможно спать.
Хугюнау снова посмотрел в окно, за окном виднелась цепь Кольмарских
гор; управляющим замка "Хохкенигсбург" был майор; кайзер лично назначил его
на эту должность. Hai'ssez les Prussians et les ennemis de la sainte
religion (Ненавидьте пруссаков и врагов святой веры). Чей-то смех раздался в
ушах Хугюнау; он услышал, как кто-то говорит на эльзасском диалекте. С
одного места на другое переставляется кухонная кастрюля; ее тянут по плите.
Тут он услышал в ушах чей-то шепот: голод, голод, голод. Это же идиотизм
какой-то. Почему он не может есть вместе с остальными! С ним всегда
обращаются плохо и несправедливо. На его бы место сейчас да посадить майора.
Лестница опять заскрипела; Хугюнау весь сжался -- это шаги отца. Ах Боже ты
мой, это же всего лишь Эш, господин пастор.
Урод он, Эш этот, и поделом ему, если он злится. Как ты мне, так и я
тебе. Кухонные ножи хорошо наточены, и концы у них острые. Сейчас он с
удовольствием стал протестантом, затем подастся к иудеям, подвергнется
обрезанию; нужно рассказать все это его жене. Кончики пальцев, острия ножей.
Лучше всего было бы сразу же встать и спуститься вниз, спросить его, не
собирается ли он стать иудеем. Слишком глупо его опасаться; я просто слишком
ленив. Но еду мою она должна мне принести, и немедленно... пока не получил
свою жратву пастор. Хугюнау напряженно прислушивался к тому, что происходило
внизу, сели ли они уже за стол. Ничего странного, что сам постоянно худеешь,
когда всего тебя объедает этот Эш. Но он такой. У священника должно быть
брюхо. Надувательство эти его пасторские одежды. У палача тоже черная
одежда. Палач должен много есть, ему нужны силы. И неизвестно, тащат ли они
кого-то на экзекуцию или просто несут обед. С этого момента нужно будет
ходить в гостиничную забегаловку и жрать за столом майора мясо. Уже сегодня
вечером. Если омлет будет задержан еще хоть немного, то будет скандал. Чтобы
приготовить омлет, требуется ведь всего лишь каких-то пять минут!
В комнату тихо вошла госпожа Эш, поставила тарелку с омлетом на стул и
пододвинула его к дивану.
"Заварить вам чаю, господин Хугюнау, травяного чаю?"
Хугюнау поднял глаза. Его злость уже почти улетучилась: когда тебе
сочувствуют, то это хорошо.
"У меня температура, госпожа Эш".
Ей следовало бы хоть разок погладить его по лбу, чтобы проверить, есть
ли температура; его злило, что она не делает этого.
"Я лягу в постель, матушка Эш".
Но госпожа Эш неподвижно стояла перед ним и настаивала! на том, чтобы
он выпил чаю: это отличный чай, не только древнее, но и известное лекарство,
собиратель трав, унаследовавший секреты дедов и прадедов, стал очень богатым
человеком, у него в Кельне дом, к нему совершают паломничество люди со всей
округи. Она редко говорила на одном дыхании так много.
Хугюнау тем не менее не поддавался: "Стаканчик вишневой наливочки,
госпожа Эш, был бы мне в самый раз".
Она брезгливо сморщила лицо: шнапс? Нет! Даже от своего мужа, здоровье
которого, собственно, оставляет желать лучшего, она добилась того, чтобы он
пил чай.
"Ах так? Эш пьет чай?"
"Конечно",-- ответила госпожа Эш.
"Тогда, ради Бога, сделайте и мне чаю",-- вздохнув, Хугюнау сел на
диване и принялся за свой омлет.

    71


Прощание с Хайнрихом прошло на удивление безболезненно. Поскольку
физические и духовные потребности необходимо было держать на расстоянии друг
от друга, то это стало исключительно физическим событием. Когда Ханна
прибыла на вокзал, ей показалось, что она похожа на осиротевший дом, в
котором опустили гардины. Она со всей определенностью знала, что Хайнрих
вернется с войны невредимым, осознание этого не позволяло сделать из
Хайнриха мученика, дало возможность не только успешно избежать на вокзале
сентиментальности, которой она так опасалась, но и отодвинуло также-- выходя
далеко за рамки неприятностей прощания - желание, чтобы Хайнрих никогда
больше не вернулся назад, в зону непонятности и безопасности. И когда она
сказала мальчику: "Папочка скоро снова будет с нами", то они, наверное, оба
знали, что она имела в виду.
Физическое событие, как она могла вполне обоснованно обозначить этот
шестинедельный отпуск, представлялось теперь ей как какое-то сужение течения
ее жизни, как сужение ее "Я"; это было похоже на ограничение ее "Я"
пределами телесного, на протискивание бурлящей реки сквозь узкое ущелье.
Имей она, когда она серьезно задумывалась над этим, постоянное чувство,
будто ее "Я" не ограничено ее кожей и будто оно могло проникнуть сквозь ее
легко проницаемую кожу в шелковое белье, которое она носила, и будь почти
так, словно бы ее одежда таила в себе дыхание ее "Я" (поэтому наверняка
можно объяснить и ее уверенность в вопросах моды), да, будь почти так,
словно бы это "Я" живет вне тела, скорее обволакивая его, чем живя в нем,
словно бы оно больше мыслит не в ее теле, а как-то вне его, на более
высокой, так сказать, наблюдательной вышке, откуда она может рассматривать
свою собственную телесность, какой бы важной она ни была, как ничтожную
незначительность, то за время длившегося шесть недель физического события,
за время бурлящего протискивания сквозь ущелье от всего раскинувшегося
простора не осталось бы ничего, кроме всего лишь блестящего тумана, сияния
радуги над грохочущими водами, в определенной степени -- последнего
прибежища души. Но теперь, поскольку успокоившееся пространство снова начало
расширяться и это было подобно падению оков, то такой вздох и выравнивание
одновременно становились желанием забыть бурлящее ущелье. Впрочем, процесс
забывания происходил строго поэтапно. Все личностное уходило из памяти
относительно быстро; манеры Хайнриха, его голос, его слова, его походка --
все это забылось моментально; но общие черты остались. Или, прибегая к
неприличному сравнению: вначале исчезло его лицо, затем руки и ноги, но
неподвижное и застывшее тело, этот торс, простиравшийся от грудной клетки до
основания бедер, эта в высшей степени непристойная картина мужчины, она
сохранилась в глубинах ее памяти -- божественная картина, покоящаяся в земле
или омываемая прибрежными волнами Тирренского моря. И чем дальше заходило
такое поэтапное забывание-- и это было самым ужасным в нем,-- тем больше
суживалась эта божественная картина, тем сконцентрированнее и изолированнее
была ее непристойность, непристойность, к которой все медленнее и медленнее,