очи и молвил безучастно:
- Помни с мое, господине, забудешь, где хвост, где грива. Век
целый мнем мы тут столь, а намяли себе имения - горб да мозоль.
- Красно баешь, отче, - поморщился Димитрий, - а только спрошу
тебя: такие ли опойки привозят к нам персияне, гамбургские немцы?..
- Ну, те - басурманы, их черт учил, - махнул рукою старик,
усаживаясь под амбаром на кипу кож. - А нам, христианам, где знатья
занять?.. Как отцы, так и мы. Не от нас повелось.
- Фью-у-у, - свистнул Димитрий протяжно. - Куда, отче, ты загнул!
Эвон, гляди, у тебя на весь обзавод да кадь одна...
- Полно, господине, балясы точить!.. - вмешался смуглый, точно в
дыму прокопченный, кожевник. - Ступай своей дорогой. А то нам и без
твоей науки тошно. "Персияне", "немцы"... Вонде пустили их, немцев,
литву всякую, что козла в огород, а ты тут - "немцы"... "кадь"... Да
за эту кадь гривна серебра плачена! Не ты ли нам на кади пожалуешь
серебра?
- А хоть бы и так, - пожал плечами Димитрий, поднял полу
однорядки и, сунув руку в карман, захватил там денег горсть. -
Гляди-ко, я крут! - молвил он, насупив брови. - Не избыть тебе
батогов, коли пропьешь в кабаке. - И он звякнул по деревянной кобыле
серебром. - А опойки, коли будут добры, приноси ко мне в Верх. Только
люд вы обманный, - задергался он, поправляя на себе однорядку и саблю.
- Да если своруешь, кожемяка, прикажу разнастать на опойках и плетью
бить. - И он повернулся на каблуках и пустился по улице едва не бегом.
А кожевники рты разинули, глаза выпучили на полушки и копейки,
разметанные по кобыле, на кругленький ефимок*, скатившийся с кобылы
наземь, на кинувшегося прочь человека, в котором они по простоте своей
своей сразу не признали царя. (* Талер, чеканившийся в Иоахимстале (в
Чехии) из туземного серебра.)
- Чего ты, старый гриб, глядел!.. - напустился смуглый кожевник
на вскочившего со своей кипы деда. - Целый час вякал: "горб" да
"мозоль"... Эх, ты! - И он сгреб себе в ладонь рассыпанное на кобыле
серебро.
- Да как его опознаешь?.. - разводил старик смущенно руками. - Уж
и перевидано царей на месте сием!.. А этот... Как его спознать?..
И старик, выбрав из кучи новую кожу, расправил ее на кобыле и
опять навалился запавшею грудью на тяжелый рычаг.
Но к нему подошел тут хмурый кожемяка, высокий и сутулый, с
руками длинными, как грабли. Он засунул одну руку за кожаный
нагрудник, а другою дернул по воздуху, словно отмахнулся от чего-то,
что было ему несносно до предела.
- Царь, - молвил он укоризненно, кивнув в ту сторону, где уж едва
маячила Димитриева однорядка. - Хм... Ца-арь! "Люд, говорит, вы
обманный..." Тьфу: свистун!..

    IX. НЕВЫПОЛНЕННЫЕ ОБЕЩАНИЯ



Князь Иван нагнал Димитрия за Печатным двором, переименованным
недавно в государеву его величества друкарню. Димитрий, завидя друга
своего, умерил шаг, и они снова пошли рядом по улице, уже
пробуждавшейся от послеобеденного сна. Кругом гремели замками
лавочники, снова приступившие к купле и торгу в своих шалашиках,
палатках, амбарах и погребах. Из темных срубов, пропахтих то дегтем,
то мылом, то корицей с гвоздикой, вырывались наружу клятвы и божба
горластых купчин, сбывавших подчас товар лежалый и гнилой и не
обходившихся без призывов к богородице, к всемилостивому спасу, к
Николе-угоднику и к Петру, Алексию и Ионе - чудотворцам московским.
В сундучном ряду, подле лавки, доверху уставленной обитыми жестью
Козьмодемьянскими сундучками и шкатулками холмогорскими, обитыми
красною юфтью, сидел на ступеньках стариковатый человек в рыжем
выгоревшем сукмане и с двумя клюшками, зажатыми в руках. Старик
дремал, опершись на клюшки, уронив голову в железной шапке на грудь.
- Акилла?.. - прошептал князь Иван, остановившись возле лавки и
вглядываясь старику в лицо, коричневое, как у турчанина.
Но в это время из лавки выскочил купец, вцепился князю Ивану в
однорядку и потащил его через порог, крича на весь околоток:
- Боярин молодой, не обидь, не минуй, заходи, погляди, сколь
товару с пылу с жару, новгородски сундуки пригожи и крепки, калужские
ложки, солонки и плошки...
- Эй, торговый, не груби!.. - еле вырвался князь Иван из объятий
чрезмерно ретивого купчины и отступил назад, но задел ногою целую гору
лубяных коробеек, расписанных травами и петухами. Коробейки замолотили
по полу, переметнулись за порожек, а одна из них угодила в скрюченную
спину старику, дремавшему на ступеньке. Старик качнулся вбок, открыл
глаза, поморгал ими, уперся в свои клюшки и тяжело встал на ноги.
- Государь, - прохрипел он, кивая головою Димитрию, который
раскатился смехом от учиненного князем Иваном погрома. - Великий
государь, - повторил старик и двинулся к Димитрию, застучав клюшками
по мосткам.
Димитрий перестал смеяться и обернулся к старику,
переваливавшемуся с ноги на ногу, с клюшки на клюшку.
- Акилла!.. - воскликнул Димитрий, вскинув руки вверх. - Откуда,
старенький, прибрел?.. - И он шагнул к Акилле и опустил свои руки ему
на плечи.
- С Северы* прибрел твоих очей повидать, - силился выпрямиться
Акилла. - Хворый я стал, старый я стал, чую, жизнь моя исходит...
Надобно слово молвить тебе напоследях. (* Севера, или Северская земля,
- одна из окраинных областей Московского государства.)
- А ты бы, Акилла, приходил ко мне на государев двор... Живи у
меня в Верху с нищими старцами.
- Нет, государь, - закачал головою Акилла. - Не житье мне в
Верху. Век свой извековал во темных лесищах, в широких дубищах... Сам
я стал, что трухлый пень.
- Так чего же, Акилла, надобно тебе?.. - наклонился к нему
Димитрий. - Помню я твою службу. Скажи - все сделаю. Казны тебе дам...
Двор поставлю... Живи, где охота тебе.
- Нет, государь, - снова качнул головою Акилла. - Не то мне...
Нефеду разве... Племянник мой, в Москву меня возил, твою государеву
службу служил... Его бы испоместить, как бог тебе подскажет, а я уж
извековался, исказаковался, Казань воевал, на цепи сиживал, кнутьями
потчеван сколько раз.
- Так чего ж тебе, старый, теперь?..
- А теперь только и того: повели постричь меня на Белоозере в
монастырь безо вкладу. Только и того...
Князь Иван оправился после схватки с купчиною и подошел к
Димитрию и Акилле. А купчина, собрав разметанные коробейки, стоял
теперь на пороге своей лавки, мял в руках шапку и молча, будто в
церкви в великий пост, отвешивал Димитрию, и князю Ивану, и даже
Акилле поклон за поклоном.
- И еще, государь, позволь мне молвить тебе... - Голос Акиллы
стал суров, как в прежние дни в Путивле. - Как был ты во царевичах,
говорил я правду тебе бесстрашно, - крикнул старик, - скажу правду и
ныне, не убоюсь, лютою смертию пуживан не раз...
Димитрий глянул на князя Ивана удивленно, пожал плечами и ослабил
на себе показавшийся ему тесным сабельный тесмяк.
- Говори правду, старый... чего уж... Говори незатейно.
- На Путивле, государь, бились мы с тобою по рукам принародно, -
стал выкрикивать Акилла, шевеля бровями, потрясая клюшками своими. -
Обещался ты польготить всему православному христианству, всякому
пашенному человеку, всему черному люду.
Димитрий нахмурился; лицо его посерело. Прохожие стали
останавливаться у сундучного ряда, прислушиваясь к тому, что
выкрикивал странный старик ратному человеку, перебиравшему в руках
золотую кисть от сабельного тесмяка. Сундучники, берестянники, ложкари
со всего ряда стали толпиться подле купчины, не перестававшего
кланяться с обнаженной головой, с лицом, на котором начертаны были
смирение и мольба.
- Обещался ты держать все православное христианство в тишине и
покое, - продолжал кричать Акилла, уже и впрямь забыв, что не под
Путивлем он, в Дикой степи, а в Москве, перед лицом великого государя.
- Обещался ты кабальным людям и закладным людям...
- И дано ж льготы, Акилла, - пробовал было возразить Димитрий, -
и кабальным и беглым...
Но Акилла точно и не слышал тех слов. Он только еще злей стал
бросать Димитрию в лицо свои попреки.
- Как и прежде, весь род христианский отягчают данью двойною,
тройною и больше.
- Правду бает старчище, - прокатилось кругом. - Как было прежде,
так осталось и по сю пору.
- От государевых урядников страдать нам до гроба, - молвил кто-то
невидимый в возраставшей толпе.
- Только и льготят за посул либо за взятку, - откликнулся другой.
- Великий государь! - завопил вдруг Акилла, сняв с головы
железную шапку и упав перед Димитрием на колени.
- Государь?! - качнулась толпа, узнав в рыжеватом, невысоком,
плечистом человеке царя, неведомо как очутившегося здесь, на торгу,
среди черного люда и сундучников-купчин.
- И взаправду государь, - подтвердили передние, содрав с себя
колпаки.
- Дива, люди!.. Царь, а гляди - человек неказист, только золот
тесмяк...
- А тебе этого мало, козья борода, сине твое брюхо?.. Чай, тесмяк
этот рублев в дваста станет.
- Не так, - замоталась козья борода на длинной, как у гуся, шее.
- В дваста не станет. Добро, коли, станет в полтораста.
- Поговори!.. Нашивал ты, сине твое брюхо, тесмяки таковы?
- А ты нашивал?..
- И я не нашивал.
- Да тише вы, невежи, собачьи родичи! - замолотили по спинам и
ребрам спорщиков кулаки стоявших рядом. - В эку пору затеяли!..
В толпе притихло, и голос Акиллы раскатился еще громче.
- Бажен Елка, государевых сермяжников твоих атаман! - кричал
Акилла, стоя на коленях, размахивая клюшками. - Где он теперь, Бажен
тот?
Димитрий подернул плечами, и по лицу его словно тени забегали.
- Стоит Баженка в Рыльске на правеже* в пяти рублях, - ударил
Акилла что было в нем мочи одною из клюшек своих об землю. (* Правеж -
взыскание долга, налогов и пр. с применением истязания. Должника
"ставили на правеж", то есть публично в течение нескольких часов
ежедневно били по ногам батогами (палками).)
Димитрий встрепенулся, откинул назад голову и заскрипел зубами.
- Не ведал я этого...
- Не ведал - так ведай!.. - задыхался Акилла. - По дорогам и
перевозам ни пройти, ни проехать. Как прежде, так и ныне. За все
подавай, кому полушку, кому копейку, а иной и на алтын не глядит, рыло
воротит.
- Правда, правда, государь-свет, - загалдели сундучники все
сразу, точно сговорившись. - Батюшка, правда; великий государь,
правда... Ни проходу, ни проезду... Повсюду таможни и заставы... Дерут
всякие пошлинники пошлины и дани не то что для твоей государевой
прибыли, но для своей бездельной корысти... И проезжую деньгу, и с
перевозов, и явки, и свальных, за суд и пересуд, всяких мирских
раскладок, а в монастырских селах берут еще на свечи и на ладан...
- Стойте вы, мужики торговые! - обратился к ним Димитрий, подняв
вверх руку. - Было так доселе, не с меня повелось... Ведомо мне:
вольным торгом земля богатеет. Сроку дайте, польготим и вам. И
сегодняшний день не без завтра.
Но торговые - словно с цепи их спустили. Один из них, блинник,
продававший товар свой с лотка, жалуясь на какого-то игумена, орал во
всю глотку:
- А бил меня игумен и мучил два дня, не переставая. И вымучил у
меня денег семь рублев, а у брата моего, у Савки, вымучил мерина.
Но набежавшие со всех рядов купчины - с ветошного, с манатейного,
с игольного, прасолы, суконщики, щепетинники - все сразу оттерли
блинника в сторону и подняли крик, уже и вовсе невыносимый.
- Польских купчин привез ты с собою табун. Товар продают
вполцены. Не стало православным ни торгу, ни прибытку!
- А и вы учитесь продавать задешево товар! - попытался
перекричать их князь Иван. - Называетесь христиане, а торг деете
по-басурмански - затеями, хитростью, ложью... Продашь бочку сала, а в
сало положишь камень...
Но слов князя Ивана никто и не слушал: не ко времени пришлись его
попреки. И купчины, наступая на царя, били себя кулаками в грудь,
расшибались вдребезги от ярости и натуги:
- Ратные люди твои поляки ходят по торговым рядам, товар забирают
насильно, деньги платят худые, ругаются над нами и смеются: скоро-де
вас, православных, будем перекрещивать в польскую веру, обреем-де вас,
собачьих детей, и в немецкое платье оденем...
И мужик-серяк, случившийся тут, тоже стал плакаться на своего
пана, от чьего своевольства он, мужик, государев сирота, вконец погиб:
- Пожаловал ты в прошлых летах пану Мошницкому на Стародубье
деревню Ковалеву с приселками. И пограбил нас пан не по указу, великим
грабежом, воровски! Приезжает тот пан Мошницкий на мое дворишко
почасту и всякое насильство чинит и бесчестит меня всяко, а то и вовсе
из дворишка выбивает...
Где-то видел уже князь Иван эту выцветшую бороду, слышал жалобу
эту... Под Путивлем, что ли, так же стоял перед ними этот лапотник с
дорожной котомкой через плечо?.. Неужто не нашел он с тех пор управы
на пана и с тем притащился в Москву, за полтысячу верст? Но князь Иван
не успел сообразить этого до конца, как торговые оттащили лапотника
назад, и выцветшая борода его потонула в возраставшей толпе. Торговым
было мало до него дела: их одолевала своя печаль. И о печалях своих
многих, о неисчислимых напастях стали снова кричать они и вопить, все
суживая круг, где переминались с ноги на ногу Димитрий и князь Иван и
все еще оставался на коленях Акилла. Но Акилла, умолкший, когда
раскричались торгованы и плакался на пана своего мужик в лаптях, -
Акилла подобрал теперь с земли брошенную клюшку, встал с колен и
замахнулся обеими своими клюшками на купчин, наступавших на царя.
- Умолкните вы, бесноватые! - перекричал он всю эту орду, задев
даже кое-кого тяжелою клюшкою своею по брюху. - Великий государь, -
обратился он снова к Димитрию, который стоял теперь неподвижно,
вцепившись пальцами в сабельную рукоять, теребя другою рукою золотую
кисть тесмяка, кусая до крови свои бритые пухлые губы. - Великий
государь, - повторил Акилла, потрясши в воздухе поднятою вверх клюкою.
И словно эхо передразнило Акиллу.
- Великий государь, - раздалось в толпе так, как если бы мерзкий
скоморох затеял там игру. - Великий государь! Хо-хо!.. Финик
цветущий!.. Хо!.. Несокрушимый алмаз!..
И, продравшись сквозь толпу, перед Димитрием стал пьяный монах в
изодранной манатье, весь в паутине и прахе.

    X. ПРОПАЩИЙ МОНАХ



Измятый и замызганный, стоял он перед Димитрием - живое
напоминание о годах бед и позора, кочевий и бездомности, бессилия и
нищеты. По монастырькам и пустынькам глохла горькая юность будущего
царя, "непобедимого цесаря", как величал себя теперь Димитрий в
грамотах, императора Omnium Russorum*. Протухшие трапезные палаты с
мышами и тараканами и монастырские кельи, прокисшие от старческой
вони, были его академией; источенные червем и закапанные воском
рукописи, полные суеверия, заменяли ему великолепные страницы
Квинтилиана; беспутные монахи, такие же, как и этот стоявший перед ним
Отрепьев, были его учителями и воспитателями. И навсегда, казалось,
уже развеянная угрюмость набежала теперь опять на лицо Димитрия,
замершего со стиснутою в одной руке сабельною рукоятью и с намотанной
на другую руку кистью тесмяка. А пьяный Отрепьев скоморошествовал,
кудахтал курицей, пел петухом, размахивал полою манатьи. (* Всея Руси
(лат.).)
- Киш-киш от порога, изыдите, бесы! Зачем квохчете перед лицом
великого государя? Вот я вас!.. Кукаре-ку-у-у!.. - И Григорий стал
забрасывать комьями земли стоявших кругом плотною стеною людей.
- Юродивый христа-ради! - ахнул сухопарый мужик с мотавшейся на
длинной шее головой. - Изникли они было на Москве, а теперь, гляди,
опять...
- "Гляди", козья твоя борода! - перебил его другой. - А чего
"гляди"? Человек пьян, вина напился и стал юродив. И ты на кабаке
хвати меду хмельного, сам станешь таков.
- Григорий, - молвил тихо Димитрий сквозь стиснутые зубы.
- Чего, батюшка-царь?.. - спохватился монах, но, окинув взглядом
толпу, добавил: - Я есмь Григорий, нарицаемый Отрепьев. Эх!.. -
хлопнул он себя по лбу растопыренной пятерней. - Глупый ты попенцо,
стриженое гуменцо...* (* Темя, выстригаемое у монахов при поступлении
их в монастырь.)
- Григорий, - повторил Димитрий так же тихо, так же не двинувшись
с места. - Ступай прочь отсюда, с глаз моих долой!
- Пойду, батюшка, пойду, - заторопился Отрепьев. - Пойду гоним, -
всхлипнул он, доставая из-за голенища фляжку, - пойду прогоним, пойду
озлоблен и расхищен. В ярославских пределах... на Железном Борку... в
келейке моей... ночью... говаривал ты мне...
- Григорий! - крикнул исступленно Димитрий и выхватил саблю из
ножен.
- Ой-ой!.. Нет-нет!.. - стал отмахиваться руками Отрепьев. - Ой,
нетуньки и не было того николи: ни ночи, ни келейки, ни слов твоих во
келейке... Ой!.. - И Отрепьев пал наземь под сабельными ударами,
которые стал плашмя наносить ему Димитрий, не отличая лица от спины.
- Прочь отсюда с глаз моих, собака, демон, нетопырь!.. - кричал
Димитрий, не помня себя, размахивая обнаженною саблею над свернувшейся
на земле черно-коричневою грудой. - В тюрьму тебя вкину, в ссылку
поедешь к ярославским пределам, не будет тебя в Москве!..
И Димитрий вдруг изнемог, опустил саблю и глянул беспомощно на
отшатнувшуюся в ужасе толпу. Князь Иван бросился к нему, взял у него
из ослабевших рук саблю, вложил ее в ножны и повел его обратно по
торговым рядам к Пожару, к башне кремлевской, где, вздетый на спицу,
поник золочеными крыльями двуглавый орел.
Когда Отрепьев открыл глаза, то не увидел уже над собой ни
молнией сверкавшего булата, ни землисто-серого лица Димитрия. Но
вокруг черноризца кишмя кишели люди да разворачивался все сильней их
нестройный гомон. И дьякон, подобрав валявшуюся подле фляжку, встал на
ноги, перекрестился и с зажатой в руке фляжкой возгласил:
- Глухие, потешно слушайте; безногие, вскочите; безрукие,
взыграйте в гусли. Слава дающим нам вино на веселие, и мед во сладость
гортани нашей, и пиво - беседа наша добрая. Слава тебе, боже, слава
тебе!..
И он стал ковырять перстом в горле своей фляжки, где крепко
засела вколоченная туда затычка.
- Шел бы ты, батька, к себе на подворье, - сунулась к Отрепьеву
козья борода на гусиной шее. - Не по-христиански учинился ты
безумен... Не миновать тебе плетей... Того и гляди, на тиунов*
нарвешься. (* Тиун - управитель либо надзиратель, имевший право судить
и наказывать.)
- Пш... киш!.. - отмахнулся от него Отрепьев. - Суешься, бука,
наперед аза...2 Киш пошел!.. (* Аз - старинное название буквы "а",
буки (бука) - буква "б".)
И, справившись с затычкой, Отрепьев, как к материнской груди,
присосался к своей фляжке.
Он вконец опьянел, черный дьякон, пропащий монах, потерянная
душа. И с фляжкою в руке, с бородою, мокрой от залившего ее хмельного
напитка, стал он притопывать, приплясывать, припевать:
На поповском лугу - их! вох!
Потерял я дуду - их! вох!
То не дудка была - их! вох!
Веселуха была - их! вох!
Столпившиеся около Отрепьева купчины стали хлопать в ладоши,
подзадоривая расходившегося черноризца:
Заплетися, плетень, заплетися...
- Ай батька!.. - только и слышно было со всех сторон. - Ай
веселый!.. Ах ты, раздуй тебя горой!
- Батька! - толкнул Отрепьева краснорожий молодчик, подпоясанный
полотенцем. - А про что там говаривалось ночью, во келейке... на
Железном Борку?.. Не рассказал ты... Что там ночью, батька?..
Отрепьев осклабился, обвел мутными глазами окружившую его толпу и
молвил:
- А ночью во келейке... чшшш!.. - И он прищелкнул языком лукаво.
- Ну, что там ночью, во келейке?.. - продолжал допытываться
краснорожий.
- А ночью во келейке... на Железном Борку... царь ваш...
говаривал мне... - стал лепетать Отрепьев, но вдруг покачнулся от
страшного удара, который нанес ему кто-то сзади орясиной либо клюкой.
Обернувшись, Отрепьев узнал Акиллу в стариковатом человеке, у
которого глаза горели, как у волка, из-под сивых бровей. Отрепьев
хотел ему молвить что-то, но Акилла, точно ломом, ударил его в грудь
зажатой в руках клюкою, и чернец, выронив фляжку, упал на руки
стоявшим позади него людям. Но и те толкнули его прочь, и Отрепьев
отлетел в другую сторону, где тоже десяток рук боднул его в свой черед
куда попало. И черноризец стал кубарем перекатываться от одной живой
стенки к другой, стеная, вопя и размахивая руками.
- Ой, лихо мое!.. Ой, смертушка мне!.. Ой, ангелы-архангелы,
святители-угодники!..
У Отрепьева гудела голова, земля гудела у него под ногами,
справа, слева, со всех сторон грохотали у него над ухом сундучники,
распотешившиеся во всю свою волю, вошедшие в самый раж.
- Ну, наддай!.. Ну, потяни!.. Эх, развернись!.. Ну!.. Ну!.. Да
ну!.. Эх!.. Эх!.. - только и стонало, и крякало, и молотило кругом
чернеца, который взлетал, как петух, от толчков, от шлепков, от
пинков.
Торговые и впрямь затолкали бы дьякона до смерти, если б не
наткнулся он на стоявшего в стороне сухопарого мужика, который дернул
козьей бородой и вяло как-то отпихнул костлявыми своими руками
Отрепьева от себя. Монах не долетел до противоположной стороны, а,
споткнувшись, растянулся на земле, закрыл глаза и провозгласил:
- Кончаюсь, братия. Без исповеди святой и покаяния отхожу к
господу богу. "Ныне отпущаеши раба твоего..."
И Отрепьев умолк, недвижимый и бездыханный.
Стало тихо вокруг. Опомнились разбушевавшиеся купчины. Всплеснула
руками женщина в толпе и заголосила протяжно:
- Ой, и преставился ты, батюшка, не христианским обычаем... Ой, и
замучили тебя злодеи-вороги...
Вмиг опустела вся улица перед сундучным рядом. Забились
перепуганные купчины в свои шалаши и амбары, в щели залезли меж гор
коробеек и сундуков. А на улице разметался растерзанный человек, и
подле него ярко отблескивали на солнце зеленоватые осколки
раздавленной фляги. И ни гука, ни крика... Только издали, с какого-то
купола должно быть, доносились приглушенные удары деревянного молотка
о листовое железо.
Но вот распластанный на земле человек открыл сначала один глаз,
потом другой, присел, поднялся на ноги, оглянулся, встряхнулся и стал
опахивать себя крестами.
- Воду перешедший, - воззвал он вполголоса, пугливо озираясь по
сторонам, - бежавший из Египта израильтянин вопиял: "Из-ба-ви-телю
бо-гу на-ше-му по-е-ом..."
И, наклонившись, он захватил горсть земли и метнул ею в одну и в
другую сторону, туда, где, по его разумению, рассеялась терзавшая его
только что сила, дух нечистый, дух губительный.

    XI. ПЛАЧ АКСЕНЬИ



Боса в простоволоса сидела в этот день царевна Аксенья на кровати
еще ранним утром, когда щебет птичий только стал доноситься в
раскрытое за спущенными занавесями окошко. Она была бледна, синие тени
легли у нее вокруг глаз, морщинка на переносице разрезала пополам
сросшиеся, "союзные", брови. Царевна не сводила глаз с одной точки в
углу, откуда радугой отблескивало ей что-то - зеркала грань или
камень-самоцвет на одежине, брошенной на стул?
Комната, как и весь царя Димитрия дворец, была убрана на польский
манер: по стенам картины, золоченые стулья вдоль стен, вызолоченный
органчик в простенке. И кровать тоже золоченая, с зеркалами и
коронами, с золотой бахромой на кистях по углам. Даже решетки железные
в окнах - и те были золотом покрыты. "Золотая клетка", - подумалось
Аксенье, когда с полгода тому назад огляделась она в этом покое.
Кто привел ее сюда? Как слепая, шла она за кем-то, кто, торопясь,
проводил ее по лестничкам и переходам - вправо, влево, вверх, вниз...
Это был, должно быть, сильный человек. Сабля его грохотала по
ступеням, крепкой рукою и шагом быстрым уводил он Аксенью вперед...
- Не оступись, царевна, порожек тут.
Голос - как бархат. Знакомый. Чей?
- Аксенья Борисовна, порожек, говорю, не оступись.
И она вспомнила, Аксенья Борисовна Годунова, вспомнила и голос
его и повадку. Да ведь это Басманов, Петр Федорыч! Петрак Басманов,
батюшкин воевода, передавшийся на сторону самозванца. И она вспомнила
заодно окровавленное в предсмертной судороге лицо отца, задушенную
мать, удавленного брата. Тогда она села на ступеньку и заголосила
было. Но Басманов поднял ее на руки и, замолкшую и притихшую, принес в
этот покой. И дальше снова все, как во сне день за днем, - жизнь
пленницы, пощаженной после истребления матери и брата, всех, кто был
Аксенье близок и мил.
Царевна была больна. Доктор Димитрия, Себастьян Петриций,
навестивший ее однажды, определил ее болезнь как "меланколию",
происшедшую "от душевной кручины". Аксенье было безразлично все. Но
только одного не могла она вынести: ей стало казаться, что по телу у
нее бегают науки. Ей всюду чудились пауки, которым противиться не было
сил. Она и по ночам просыпалась, вскакивала с постели и принималась
трясти на себе сорочку, чтобы сбросить с себя пауков, которые ползли у
нее по лицу, по спине, по ногам. Она знала, кто был причиной ее
страшных бед. Вместе с Себастьяном Петрицием пришел он к ней, демон
рыжий с синеватой бородавкой на носу подле правого глаза. Басманов
называл его царем, Димитрием Ивановичем... Пусть так... Но пауки - их
и сейчас полна кровать. Аксенья несколько раз просыпалась и этой
ночью, чтобы смести их на пол, распугать, выгнать в открытое окошко. А
они снова бегали у нее по телу, цепкие, липкие, неодолимые. Она села
на кровати и ждала. Из-под стула в углу наползают они теперь. Надо
улучить время, когда снова поползут, примериться и швырнуть в них
подушкой.
В комнату вошел Басманов. Он был молод, чернобород и удал. И
бесценная кривая сабля, жалованная царем Борисом, вся в бирюзе и
алмазах, была сегодня лихо прицеплена не на боку, а на животе.
- Аксенья Борисовна, - молвил Басманов, взглянув на царевну,
босые ноги которой белели поверх желтой шелковой простыни.