И, кончив с гужами, стал землей залеплять себе ссадины на голове,
из которых сочилась кровь; она алыми струйками растекалась у него по
лицу и застревала в усах.
- Ищи, пан, другого провожатого, а я не провожатый тебе, - молвил
угрюмо Куземка и поворотил каурую прочь.
- Стой, холоп! - кинулся к нему пан.
- Холоп, да только не твой. Не холопил ты еще меня.
И Куземка ударил каблуками каурую свою в ребра.
Пан даже саблю свою из ножен выхватил:
- Пес!
- Не твоей псарни! - крикнул ему Куземка оборотясь. - Брешешь,
ляше, по Смоленск все наше.
Он огрел плетью свою кобылу и был таков.

    XXXV. "НЕ ТАК, НЕ ТАК, ВЕЛИКИЙ ГОСУДАРЬ..."



Дома Куземка не стал рассказывать князю Ивану, как довез он - и
довез ли - литвяков до Персидского двора. А князь Иван и не спрашивал
его: дни теперь надвинулись необычайные, и необычайностью своею
оттеснили они и паненку, укатившую в колымаге, должно быть, так, чтобы
в водовороте московском уже никогда не возникнуть перед князем Иваном.
На другой день забыл князь Иван и о ней, как ушла из памяти его
Аксенья со своими повестями нараспев. И каждый день теперь у князя
Ивана: утром - посольские дела да разные государевы посылки, вечером
же - музыка и пляска, польские поэты в царевых палатах стихи читают,
певцы поют кантилены*. Разбрызгивая воск, трещат свечи в венецианских
паникадилах, а за открытыми окнами дворца крадется над Москвою синяя
ночь. (* Кантилена - мелодическая песенка.)
Так пролетело время до дня Николы вешнего. В канун Николы
вешнего, 18 мая 1606 года, новый патриарх, грек Игнатий, надел в
Успенском соборе, в Кремле, на голову Мнишковне корону, потом обвенчал
ее с Димитрием, и стала польская шляхтянка Марина Мнишек московской
царицей. А на самого Николу, на другой после свадьбы день, водили, по
обычаю, знатнейшие бояре и первые окольничие государя своего в баню.
По древнему распорядку, разместились они там все - кто у белья
царского, кто у каменки, кто у образов; Василий Иванович Шуйский стоял
у щелока, племянник его, Скопин-Шуйский, - у покрытой матрацем скамьи,
на которой мылся царь, а князю Ивану выпало быть у чана с водой.
Дух стоял сладкий в предбаннике и в мыльной палате от
раскиданного по полу можжевельника, от трав и цветов, развешанных
пучками тут и там, от свежего сена, которым набиты были матрацы на
скамьях. Шипение, и клокотание, и белый пар столбом вырывались из
каменки, когда приставленные к этому делу бояре обдавали раскаленные
булыжники квасом либо пивом. Князь Иван, стоя у чана с горячей водой,
наполнял луженым ковшом один ушат за другим, а Скопин-Шуйский
передавал эти ушаты Басманову и Масальскому-Рубцу, пожалованным в
мовники на этот день. Уж и не счесть ушатов, сколько налил их князь
Иван, а он все еще тянется с ковшом, обливается потом в своем парчовом
кафтане и нет-нет, а глянет в сторону, где на широкой скамье, на самом
свету, растянулся Димитрий.
Коренасто и смугло его тело, по молодости лет на груди у него нет
вовсе волос; так явственно видно теперь, что одна рука короче другой,
и родимые пятна пылают, как от ожога, на правой руке, на правом боку.
Но вечером опять, уже в царицыных палатах, миланец Антоний, шут
пана Мнишка, подбрасывает и ловит оловянные тарелки, шутовские песенки
поет, а потом словно загрустит и станет читать из латинского поэта
Овидия Назона:
Варварский край и берег негостеприимный...
"Это он не в наш ли огород? - думает князь Иван. - Что ж это он,
в гостях у нас гуляючи, вздумал бесчестить нас? Пристало ли делать
так?" Но Димитрий смеется, ищет у себя в кармане и бросает Антонию
золотой португальский дукат. Антоний хватает щедрую подачку на лету и
снова скулит:
Ни неба сего не терплю, ни с этой водою не свыкнусь...
И потом валится на ковер, брюхо себе мнет, точно режет ему в
черевах от московской, что ли, воды, и кубарем летит из палаты прочь.
Паны хохочут, улыбаются паньи, а паненки прячут личики в широкий
рукав. Но князь Иван озирается в недоумении. Видит - и Басманов
морщится и Масальскому-Рубцу это нелюбо. "Не так, не так, великий
государь, - вздыхает про себя князь Иван. - Не больно ль много
поноровки шляхте? Чать, русская наша земля... Авось и без шляхты
построимся, без пересмехов этих... Построимся ужо..."
Так летел день за днем, за вечером вечер; уже промелькнуло их
семь вечеров после Николина дня. И на восьмой плясали в палате у
царицы, пели кантилены, играли на лютнях и виолах*. Но только
заиграли, а в небе показался круторогий месяц и стал над колокольней
Ивана Великого, словно очарованный музыкою, которая непрерывным током
шла из царицыных покоев. Князь Иван увидел в раскрытое окошко:
светится в небе подобный шишаку купол, на куполе - крест золотой, а
повыше креста - полумесяц серебряный, серпом, как на турецкой чалме. И
потянуло князя Ивана на крыльцо - на звезды поглядеть, месяцем
полюбоваться, остыть немного на вольном духу. Стал спускаться князь
Иван лесенкой боковой, а навстречу ему щебетание, голос знакомый...
Ах, так!.. Неужто ли она?.. И мимо князя Ивана, даже задев его
шелковым рукавом, взнеслась по лесенке вверх паненка, та самая,
золотистая, которую впервые увидел князь Иван неделю тому назад в
толпе мельников и помольцев. А за паненкою этой бежит тот же пан,
догнать ее, видно, хочет, но куда там - легкую, как перышко, быструю,
как зайчик солнечный... Князь Иван постоял, прижавшись к перилам, пока
не замолк ее смех и топота не стало слышно по ближним переходам, и
вышел на крыльцо. (* Виола - старинный смычковый шестиструнный
музыкальный инструмент.)
Внизу, в бархатных епанчах, с протазанами*, обвитыми серебряной
проволокой, стояли государевы иноземцы небольшой кучкой и слушали
кантилену, которая доносилась к ним из большой царицыной палаты. В
стороне, под березою, на которой по-прежнему чернело аистово гнездо,
лежали на траве стрельцы, свалившие тут же, подле себя, свои тяжелые
пищали. Серебряный полумесяц все еще висел над златоверхим куполом. Но
князь Иван не стал ни месяцем любоваться, ни звезд в небе считать. Он
только прошелся несколько раз по широкому крыльцу, потом той же
лесенкой вернулся обратно в хоромы. (* Протазан - на длинном древке
широкое копье с двумя изогнутыми кверху отрогами и нарядной кистью;
оружие больше парадное, чем боевое.)
Идя переходом, остановился он перед большим зеркалом и увидел
себя во весь рост. Неладно и нескладно сидело на князе Иване гусарское
платье, в которое он облачился, отправляясь вечером во дворец. Руки у
князя Ивана торчали из рукавов, да и вся куртка - она словно с чужих
плеч, епанечка ж малиновая длинновата, и криво подстрижен русый волос
на подбородке. Не отвык еще русский человек от своих старозаветных
ферезей и шуб, и не по себе ему было в платье иноземном.
- Вот так, - произнес князь Иван вслух и вздохнул.
Что, если бы увидела его в этом наряде мать родная! Или покойный
батюшка, князь Андрей Иванович Хворостинин-Старко, славный воевода,
громивший и турок дагестанских, и татар ордынских, и поляков под
Псковом! И почудился тут князю Ивану из темной глубины зеркала голос
матери, княгини Алены Васильевны; ее слова, как будто уже сказанные ею
однажды сыну, услышал и теперь князь Иван: "Помни, сынок... Отца
своего помни... Авось русский ты человек - не иноземец поганый..."
И, когда в сумрачной глуби зеркала словно мелькнула какая-то
тень, князь Иван вздрогнул и оглянулся. Никого. Тускло горит фонарь, и
багровое пламя догорающей свечки мечется из стороны в сторону, вот-вот
готовое совсем погаснуть. И тихо, даже кантилены не слышно больше. Что
ж там у них?.. Князь Иван побрел дальше и вышел к малому покою,
обитому зеленой кожей.
По простенкам в шандалах горели свечи, над окнами зеленые
занавеси нависли, вдоль стен на стульях сидели утомленные пляскою
гости. Димитрий сидел с Мариною у продолговатого столика, на котором
покоилась большая, обложенная черепахою шкатулка. Она была раскрыта, и
красным, синим, зеленым, радужным сразу ударило в глаза князю Ивану.
Димитрий погрузил в нее руки, поднял высоко над нею две пригоршни
безделушек бесценных, развел пальцы, и стали из ладони его падать
обратно в шкатулку крупные разноцветные, сверкающие капли. Вот уже
ничего не осталось больше в руках Димитрия, только перстень один с
зеленым камнем поднес он к подсвечнику, уставленному подле шкатулки.
С драгоценными камнями - "каменьем честным" - связывалось в те
времена повсюду множество суеверий. Как и все, верил и Димитрий в
чудодейственные свойства драгоценных камней. И поэтому, повертев
кольцо так и так к свету, молвил он, продолжая играть изумрудом -
смарагдом, - ярким, как свежая трава:
- Из соков своих рождает земля честное каменье. И первый камень -
смарагд. Это камень царей: премудрый Соломон имел у себя в ожерелье
камень такой; у царицы Савской был он в запястье; Клеопатра Египетская
ослепила им змею; Нерон держал при себе такой камень вместо очков. В
смарагд драгоценный можно глядеться, как в зеркало. Смарагдом
веселится дух, отгоняется скорбь, бегут от смарагда беды и напасти.
Димитрий оторвал глаза от сверкающего камня и склонился к Марине:
- Это тебе, мое сердце.
Он отдал Марине кольцо и зацепил в шкатулке другое, которым тоже
поиграл у свечи.
- Камень сапфир, - улыбнулся он, любуясь уже синими молниями,
источаемыми камнем. - Называется cyanus по-латыни. Камень cyanus у
латинских риторов в большой чести, оттого что прочищает мысль и слово
к слову бежит у человека, кто держит при себе cyanus.
Димитрий поднял голову и обвел глазами всех, широким полукругом
разместившихся против него.
- Кому ж мне такой камень подарить?..
И взор его пал на князя Ивана, сидевшего подле двери.
Димитрий кивнул ему:
- Тебе, Иван Андреевич, этот камень годится. Один ты тут ритор,
московский человек, природный. Еще когда и родит Москва таких
поболе!.. Тебе-ста cyanus и гож.
Димитрий протянул руку, а князь Иван, подойдя, поцеловал ее и
принял подарок.
- По звездам гадал мне звездочет, - сказал затем Димитрий. -
Выходит, что царствовать мне предстоит еще тридцать лет и три года.
Время не малое. Да если случится - переживешь меня, Иван Андреевич,
так после смерти моей взглянешь на перстень сапфирный и меня
вспомнишь. И Путивль, и Квинтилиана, и иное что...
- Живи до Мафусаилова веку*, великий государь, - поклонился
Димитрию князь Иван. - Строй Московское царство прямо. Строй, как бог
тебе подскажет... (* Мафусаил - служащий образцом долголетия
легендарный библейский персонаж, проживший якобы 969 лет.)
Димитрий кивнул князю Ивану еще раз, опять покопался в шкатулке и
взял оттуда снова перстень, но уже с красным лалом*. Точно капелька
крови заалела на пальцах Димитрия, когда он поднес их к свече. (*
Лалом в старину называли вообще драгоценные камни красного цвета -
альмандин, красную шпинель, рубин.)
- Ал лал, - молвил он, вглядываясь в бархатистую глубину камня. -
Знатный камень: прозрачен и густ... Ан не получше моего будет; я чай,
и похуже...
Димитрий стал выравнивать свой собственный перстень,
завернувшийся у него на безымянном пальце камнем книзу, выровнял... И
лицо посерело у Димитрия сразу, он откинулся на спинку стула, стал
шептать:
- Когда ж это я?.. Как же это?..
Марина глянула на руку Димитрия, оставшуюся на столе, и увидела
на безымянном пальце золотое кольцо, а в кольце вместо камня - круглую
дыру. Лицо царицы стало сердитым.
- Камень из перстня утратить - значит счастье утратить, - не
сказала - прошипела она и принялась кусать губы, тонкие, чуть алевшие
у нее под ястребиным носом.
Зашабаршили тогда стулья у стен, встали гости, начали толпиться у
стола...
- Ищите! - рванулся с места Димитрий. - Ищите мне мой камень!
Обронился из перстня, закатился...
Рассыпались по хоромам паны, паненки, окольничие, боярышни
московские... Тридцать человек государевых телохранителей вошло в
покои... Люди, сколько их ни было во дворце, лазали, ползали,
шарили... Искали - не нашли.

    XXXVI. НАБАТ



Кони ли ржут за рекой, целый табун кобылиц степных?.. Или это
ветер в траве играет?.. Не кони, не ветер... Что же шумит, звенит на
заре?..
Князь Иван открывает глаза: не ветер, не он. Вот малиновые пятна
на книжной полке от продравшегося сквозь слюду солнца... Рвет стены
набат... Набат!.. Князь Иван - к окошку, босой, в исподнем... Ударил в
оконницу, распахнул, и оглушило его вмиг блямканьем и зыком.
Против окошка вдали, на житнице, на крыше тесовой, - конюх Ждан;
машет руками, кричит. Не слышно ничего из-за рева и звона. Тогда князь
Иван, как был, бросился на двор. И конюх, увидев Ивана в белой рубахе
и портах холщовых, еще пуще замахал, стал кричать что есть мочи:
- Даве пробежали ярыжные; сказывали - Шуйские царя Димитрия до
смерти убили.
- Что ты, Жданко! - затопал на месте князь Иван. - Что ты, что
ты! - не сказал, не шепнул - стало рваться у него внутри. - Шуйские!
А конюх тем временем подобрался к краю кровли и брякнул:
- Сказывали, не истинно-де царствовал - вор, воровски нарекся
царским сыном; бежим, сказали, теперь литву громить.
Князь Иван завертелся на месте, как овца в вертячке, но тут
Куземка подоспел, взял он за руку князя Ивана и к крыльцу отвел. Там
князь Иван опустился на ступеньку, бледный, как новая балясина, к
которой он прижался головой. Куземка стал поить его из медного
ковшика, но вода не попадала князю Ивану в рот, проливаясь по русой
его бородке, и по рубахе, и по портам. Он отмахнул от себя ковшик,
заскрипел зубами и схватился за голову.
- Седлай, Куземушко, - молвил он с натуги, тяжело поднялся и,
ноги босые волоча, стал подниматься по лестнице вверх.
Куземка крикнул Ждану седлать бахмата и каурую, а сам кинулся на
задворье, оборотился там мигом и вернулся уже одетый, с ножом за
поясом и плетью в руке.
Из поварни выбежала заспанная Антонидка. Дворники стали метаться
по избам туда и сюда. С младенцем на руках приплелась Матренка с
задворок, стала совать краюху хлеба мужу. К крыльцу княжьих хором
бежал конюх, таща за собой на поводу оседланных лошадей.
Они выехали за ворота, Куземка с князем Иваном, на пустынную
улицу, где солнце только-только перестало румянить жестяную маковку на
ближней колокольне. И тут тоже, на колокольне этой, в свой черед
разошелся звонарь, буйствуя среди гулких своих колоколов. Но князь
Иван, видимо, успел прийти в себя от столь поразившей его вести и
сидел в седле крепко, даже левую руку, по привычке, молодцевато держал
на боку. Все же знакомая улица казалась ему странною и чужою, хотя,
как раньше, тянулся здесь бесконечный тын вдоль дьячего двора,
прогнившие бревна были кой-где уложены на дороге, воробьиная
перебранка не умолкала ни на минуту. Но день стоял какой-то
мертвенно-белый, непривычно пустой, раздираемый набатом, который
метался вверх, вниз, во все стороны со всех сорока сороков* московских
церквей. (* Принято было говорить, что в Москве "сорок сороков" (то
есть 1600) церквей. В действительности их никогда столько не было.)
Князь Иван ехал впереди; за ним на каурой трусил Куземка. На
дальнем перекрестке - с горушки было видно - взметнулся человечий
табун и пропал. По улице пробежал мужик с узлом; за ним проковылял
оборванный хромец с двумя серебряными кувшинами. Но князь Иван с
Куземкой не останавливались нигде и скоро выехали Чертольскими
воротами к Ленивке. Здесь князь ударил бахмата шпорою в бок, и они
понеслись пуще вдоль речки, обгоняя стрельцов, бежавших к Кремлю.
Боровицкие ворота в Кремле были заперты; к Курятным не продраться
было сквозь запрудившую мост толпу. Князь Иван кинулся к Пожару и
увидел издали у Лобного места Василия Ивановича Шуйского верхом на его
персидской кобыле, с обнаженною саблею в одной руке, с золотым крестом
- в другой. Шуйский помахивал саблею, грозился кому-то крестом, и,
точно надтреснутый колокол, дребезжал его голос, одиноко, в страшном
безмолвии, наступившем после затихшего наконец набата.
- Еретик... Веры Христовой отступник... - надрывался Шуйский. -
Расстрига... Чернокнижник... Плотоядный медведь...
Князь Иван попробовал подъехать еще, но под ногами его бахмата
вертелись какие-то калеки, а народ на площади стоял грудь к спине,
плотной стеной.
- Удумал мечтами бесовскими непорочную веру Христову до конца
изничтожить, извести род христианский! - выкрикивал Шуйский, ерзая в
седельной подушке. - На место божьих церквей учредить разные костелы
велел: и латынские, и люторские, и калвинские, и иные богопротивные и
мерзкие.
На площади все еще было тихо, только изредка в одном углу, в
другом начинали суматошиться люди и быстро унимались. Князь Иван
повернул коня и стал пробираться вдоль Земского приказа на
противоположный конец, чтобы оттуда выехать к Лобному месту. А голос
Шуйского, дребезгливый уже, как у охрипшей вопленицы, не переставал
лезть князю Ивану в уши:
- Николи того не бывало в святомосковской земле: волшебник,
дьяволу продавшись и нарекши себя царем, над святыми нашими иконами
ругался, под себя их стлал и чудотворные наши кресты в огонь метал. И
то нам, боярам, ведомо стало, и мы, не хотя конечной погибели
христианскому роду, се ныне извели расстригу, вора, Гришку Отрепьева.
"Так, так; так, так... - твердило что-то внутри у князя Ивана в
лад копытам его коня. - Так, так... Неужто так?.. Эх, шубник, ссеку я
тебе башку сейчас, заодно за все... Вот подъехать бы только, подъехать
бы... А то коня, что ли, кинуть, пешком пролезть?.."
Он хотел уже с седла соскочить, но тут услышал тот же дребезг,
исходивший из пузатой кубышки, размахивавшей крестом у Лобного места:
- И, душу свою погубив, дьяволу продавшись, чинил он, вор, всякое
беззаконие, не христианским обычаем, сам-третей с Петраком Басмановым
да с Ивашкой Хворостининым: хаживал с ними в крестовую палату и
ругательски чинил там поношение угодникам и чудотворцам.
Ропот прошел наконец в стоявшей до того молча толпе, колыхнулась
она от края до края, стал шириться гомон, а князь Иван, услыхав свое
имя, так и остался с ногою, из стремени вынутой, занесенной, чтобы с
седла соскочить. Бледный, сразу взмокший, стал он озираться по
сторонам, увидел подле себя Куземку, вгляделся в стремянного своего,
точно желая распознать, подлинно ли это Кузьма.
- Слыхал, Куземушко, Куземушко?.. - только и молвил он, опустив
занесенную ногу, заметив, что вся площадь точно покачнулась перед ним
с лавками своими и куполами и тошнота приступает ему к горлу.
- Едем отсюдова, Иван Андреевич, - сказал Куземка хмуро. - Негоже
нам тут.
Но князь Иван закачал головой:
- Нет, Куземушко... Ты вот придержи бахмата, стой с конями тут, а
я подберусь к нему пеш и башку ему... заодно за все. Эх!
И он снова хотел с коня соскочить, но опять только ногу занес и
остался так, точно связанный, точно сковал его по рукам и ногам
дребезг поганый, шедший из Шуйского уст и мутной волной захлестывавший
площадь.
- Что ты, Иван Андреевич! - услышал он Куземкин голос у себя под
ухом. - Как можно! Да их тут, Шуйских, целое войско. Гляди-ко, оружны,
все на конях... Вон и человек его, Пятунька... Едем, едем! Чего ждать
нам тут?
- Нет, нет! - не соглашался князь Иван.
Но Куземка вдел ему ногу в стремя, взял под уздцы его коня и стал
по краю площади отходить к торговым рядам.

    XXXVII. ВСАДНИК С ДИКОВИННОЙ ДОБЫЧЕЙ



За рядами было пусто; лавки были заперты, торговля и не
начиналась в этот день. Только в одном месте наткнулись князь Иван с
Куземкой на ораву колодников, бежавших из тюрьмы или нарочно
выпущенных оттуда Шуйским. Колодники были кто без уха, кто без
ноздрей, оставшихся когда-то в руках палача. И первой заботой
очутившихся на свободе узников было сбить с себя колодки, по которым
вся орава усердно тяпала теперь полешками либо камнями. Не до
всадников, проезжавших мимо, было колодникам в этот час. Только двое
оторвались от колодок своих, подняли головы...
- Эх, конь под молодчиком казист! - молвил один, приставив от
солнца ладонь к глазам. - Да хотя б и кобыла каурая, и та б мне гожа
была.
- Снять, что ль, молодцов с копей чем? - откликнулся другой,
приметившись в князя Ивана поленом.
Но Куземка погрозился ему ножом и поскорей вывел князя Ивана за
ряды, на ветошный торжок.
Было пусто и здесь, только посреди площадки торговой катались на
земле два голяка. От обоих летели клочья кругом, оба фыркали и
пыхтели, выли и скрежетали, разбегались в стороны и снова
набрасывались друг на друга, как боевые петухи. Наконец осилил один,
плосколицый жердина с медной серьгою в ухе. Он сел на спину другому,
ослабевшему, распластавшемуся на земле, вцепился ему в волосы и стал
его пристукивать головою о битый кирпич, рассыпанный кругом. Князь
Иван с Куземкой остановились посреди Торжка, глядя на это, дивясь и
куче всяких вещей, накиданных подле драчунов. В мусор и прах был
брошен атласный гусарский наряд, серебряная ендова, венгерская куртка,
кусок золотистого бархата... Но что поразило их больше всего, так это
женщина - мертвая или только в беспамятстве? Она распростерлась здесь
же, в уличном прахе, в своем желтом шелковом, во многих местах
разорванном платье. От желтого ли платья, от волос ее светло-русых или
от чуть загорелой кожи, но казалась она вся золотистой... Ох, так
ли?.. Князь Иван наклонился, вытянулся в седле... Неужто ль?..
Да, это была она. Князь Иван узнал ее, золотистую, легкую, только
вчера пробежавшую мимо него по лесенке дворцовой... Она!
А плосколицый между тем, окончательно одолев своего противника,
оставшегося на земле ничком, принялся собирать разбросанное кругом
добро. Он швырял к лежавшей тут же без движения женщине шапки и
куртки, он подкидывал к ней серебряные тарелки и миски... И, должно
быть, задел он ее чем-нибудь из того, что к ней швырял: лежавшая на
земле вздрогнула и, не открывая глаз, стала плакать, выворачивая
плачем своим всю душу князю Ивану, прошибая его жалостью насквозь. Но
плосколицый, ползавший по земле, собирая награбленное добро, вдруг
поднялся, оскалился и молвил голосом толстым, князю Ивану как будто
знакомым:
- Моя она, боярин, моя полонянка... Знатный будет мне за нее
выкуп. А коли не дадут, так будет литовке смерть.
Ах! Взмахнул рукою князь Иван, сунул другую руку под однорядку
себе, выдернул там из-за пояса кремневый пистоль и пальнул
толстоголосому в ноги. Тот взревел и, пав на карачки, пополз по
торжку. А князь Иван скинулся с седла, содрал с себя однорядку,
бросился к женщине, лежавшей на земле, укрыл ее однорядкою, укутал,
поднял с земли и, держа ее на руках, сел вместе с нею в седло. Куземка
и опомниться не успел, как князь Иван что было мочи боднул бахмата
шпорами в ребра; взмыл на дыбы измордованный конь, чуть не опрокинулся
вместе с князем Иваном и его ношей и рванулся вперед по курткам, по
тарелкам - куда?
Князь Иван, словно кубарь, завертелся по китай-городским улкам и
закоулкам, где-то Куземку потерял, запутался совсем в бесчисленных,
пересекавших друг друга рядах, неведомо как очутился опять подле
узников, корпевших над своими колодками... Те подняли вой, увидя
всадника с такою диковинной добычей, забросали его камнями, угодили
поленом в переднюю ногу бахмату... Конь сразу охромел, стал припадать
на ногу, валить князя Ивана из седла... А до Чертолья еще сколько
скакать! И она, укутанная в однорядку, жива ли? Не слышно - не плачет,
не дышит... Где ж это они сейчас?.. Над Москвою гул, где-то близко
стреляют из пищалей, всюду одинаковые частоколы по проулкам, писаные
ворота, колодцы да избы; всюду по широким улицам толпы людей, от
которых лучше подальше, подальше... Но куда?.. У князя Ивана уже лоб
словно на куски распадается от тряски на хромом коне. Ах, вот!.. Князь
Иван узнал это место: перед воротами посыпано песком, на воротах змея
точеная пьет из чаши, к калитке, неведомо для кого на московской
стороне, прибита дощечка с латинскою надписью: "Cave canem"*. Да это ж
Аристотель Александрыч, Аристотель Классен, ученый аптекарь! Ну и
занесло же князя Ивана! Как же это он? Метил на Чертолье, а попал на
Солянку! Но князь Иван не раздумывал долго, подлетел к воротам, коня
осадил, стал стучать в ворота кулаком, ногою, кричать начал: (*
"Остерегайся собаки".)
- Аристотель Александрыч, Аристотель Александрыч, отвори, ради
бога; прошу тебя, отвори, прошу тебя, не мешкай!..
Стали перепаиваться собаки на дворе, за воротами зашебаршило,
дощечка с латинскою надписью от калитки отошла, сверкнуло на тылу
дощечки зеркальце, и князь Иван услышал сокрушенные охи:
- Ой, ой... Wehe, wehe.* Ax, ax... (* Увы, увы!)
Но тут где-то неподалеку, в соседней, может быть, улке, раздались
удары, точно бревном шибали в стену, стал тянуться над деревьями дым,
крик пошел оттуда...
- Аристотель Александрыч!.. - припал князь Иван к воротам.
- Ja, ja*, - вздыхало с той стороны, за тесовыми створами. - Эй,
ей, - шарпало там, звякало, щелкало... приоткрылось наконец. (* Да,
да.)
И сквозь узкую расщелину, едва не ободрав себе голеней, въехал
князь Иван к Аристотелю на двор.

    XXXVIII. ОПЯТЬ НА БОЛВАНОВКЕ



Двор Аристотелев был невелик, не много было на нем и строенья, не
обширны были и хоромы у аптекаря, куда перенес князь Иван паненку,
найденную так необычайно на ветошном торжке.
- Ради бога, Аристотель Александрыч, - стал молить аптекаря князь
Иван. - Должно быть, осиротела она сегодня... Видишь, какую отбил.
Помоги ей лечбою своею... чем можно...