едино лишь о царстве. Царь всякий смертен и преходящ, а живет из века
и во веки царство. Пока свет стоит, будет стоять и Русская земля. Так
я разумею, так знай и ты. Батюшка твой почивший был крепок на том, да
и тебе, чай, это же заповедал. С этим и ты век свой изживешь. А о царе
потужи, потужи; кому, как не тебе, и тужить!
Но печаль и тревога угасали где-то на дне души - оттого ли, что
так смертельно устал князь Иван, или от негромкого голоса Афанасия
Ивановича, от того, что говорил он князю Ивану в укромном покое своем:
- Был ты у царя в приближении, любительно и дружелюбно. Да его уж
нет, а нам с тобою еще здравствовать и со всеми вместе Русскую землю
строить. Как бы Земли нашей не расточить в лихую годину, об этом и
помышляй. А что до царя, смерть принявшего, по грехам ли его тяжким
или как, то сего не ведаем и о сем молчим; рассудят его и по смерти,
когда пора придет. Только то знаем: явился он из мрака и ныне в мрак
повержен. Но молчим об этом... Полно!..
Дьяк умолк, задумался, думал что-то свое. Он словно и вовсе забыл
о своем госте, который сидел рядом, тоже погруженный в свои думы. От
слов дьячьих хоть и смутно, но как-то по-иному стало поворачиваться
перед князем Иваном многое из того, что бурлило весь этот год и
участником чего был сам князь Иван: царство русское с царем,
пришедшим, по словам Афанасия Ивановича, из мрака; и царица Марина с
русской короной на польской голове; наконец, сами поляки, которым и
впрямь счету не стало на Руси. "Польских купчин привел ты с собою
табун", - вопили посадские по торговым рядам... "Ратные люди твои,
поляки, ругаются над нами и смеются, товар забирают насильно, деньги
платят худые", - стоном стонало кругом... "Отколе нанесло их так много
на нашу погибель?" - недоумевал смешной человечек с ведром отопков на
голове... "Пожаловал ты пану Мошницкому деревню Ковалеву, и пограбил
нас пан великим грабежом", - плакался лапотный мужик, прибредший в
Москву из Стародубья, за полтысячи верст...
Но вот очнулся дьяк, встал с места и поклонился князю Ивану:
- Полно, князь Иван Андреевич!.. Лихо-дело, да всех дум не
передумать. Будь твоя ласка, пожалуй меня: закуси, чем бог послал.
Они перешли в соседний покой, где стол был накрыт и дьячиха
Афанасьева стояла разряженная со стопой меду на серебряном подносе.
Она поклонилась князю Ивану, и тот взял у нее с подноса полный до
краев сосуд.
- За здоровье твое пью, Афанасий Иванович, - поднял стопу свою
князь Иван. - Здоровье хозяйки твоей, деток твоих и всех домашних,
благополучие честного дома твоего. - И князь Иван отпил из стопы и
взял с блюда кусок пирога.
- Пристало б нам, - заметил дьяк, - пить, как водится это, за
здоровье великого государя, да, вишь, учинилась ныне безгосударна
Русская земля. Ну, и так: чего уж нет, про то и речи нет. Пью за
здоровье твое, князь Иван Андреевич.
Князь Иван поклонился хозяину, допил стопу и поднялся с места.
Афанасий Иванович проводил его до ворот и здесь на прощанье обнял
своего позднего гостя.
Истерзанный город угомонился наконец вовсе. Ночь была холодна и
светла. В синем небе щурились редкие звезды. Из-за облака выплывал
ущербный месяц, о котором гадальная книга толковала так зловеще. Но
князь Иван не думал об этом, а все шагал по улицам словно вымершего
города, где ночные сторожа даже не расставили в эту ночь решеток
своих. И, уже подходя к Чертолью, заметил князь Иван, что серебряный
месяц острым серпом повис над старым хворостининским домом.
Может быть, это смутило князя Ивана, который все же был суеверен,
как и все люди в ту пору? "Чего уж нет, про то и речи нет", - пробовал
он успокоить себя словами Афанасия Ивановича, мудрого дьяка, с юных
лет приставленного к царственному делу.
Но Власьева не было подле. Его ровного голоса не слышал теперь
князь Иван. Он только старался припомнить, что говорил ему час тому
назад высокий человек в монашеском подряснике в суровом покое своем,
похожем на монастырскую келью. "Не о царях, но едино лишь о царстве
моя дума..." - так, кажется, сказал он?
- Да, так, - молвил князь Иван вслух, но от этого легче не стало
смущенному сердцу.

    XLIII. ШУБНИК



Дни наступили ветреные; черные облака кучились в небе; багровые
зори пылали над Москвой и гасли; холодным пламенем струились они по
белой жести церковных куполов и меркли.
В пыльных ураганах тонуло Чертолье. Вихорьки пыли гонялись друг
за дружкой по улице и сникали в бурьян, а то пропадали в подворотне у
Хворостининых либо у дьяка напротив.
Старый дьяк, сосед Хворостининых, раз по двадцать на день взлезал
на дворе у себя на пустую бочку и перекидывал бороду свою через тын -
глянуть, что творится на улице, прислушаться к колокольному звону,
который пробивался на Чертолье сквозь ветер, к человечьему зыку -
у-у-у, точно поднимавшемуся из-под земли и снова уходившему в землю.
Иногда дьяк видел, что напротив, у Хворостининых, выскакивает на улицу
Куземка, стремянный княжой. Тогда дьяк не мешкая убирал бороду свою за
тын.
- От греха подале, - бормотал дьяк, седой как лунь, с бородой,
перекинутой ветром через плечо. - Слово - серебро, это так, да
помолчать - и серебра дороже будет.
Дьяк прожил на свете много лет и насмотрелся всего. Он знал, что
время теперь переходное. Что будет завтра, никому не ведомо. В какую
сторону качнуться, куда прислониться?.. Рано еще думать об этом. Но
придет день, все станет на место, и осторожный дьяк вылезет из своей
норы. А пока сиди, дьяк, на лавке у себя, молчи, дьяк, не гунь!
Куземке хотелось расспросить дьяка о том, о другом, но дьяк
прятался от него, и пребывал Куземка в неведении. Не у князя Ивана
было спрашивать теперь: хвор лежал князь Иван, шубой укрытый на лавке
у себя; дергало его и трясло с той холодной ночи, как в одном кафтане
добрался он наконец до Чертолья после целого дня езды, ходьбы,
тревоги, безнадежности, сменяемой надеждой, и надежды, заглушаемой
душевной тоской. С недолгий час проспал он тогда, повалившись на
лавку, и уже спустя час проснулся в жару и удушье. Он засыпал и
просыпался, вскакивая с лавки, смутно соображая, что нужно что-то
сделать, не довершенное накануне, но снова валился на лавку, забыв обо
всем. В комнату к нему входили и выходили - не то Куземка, не то
Матренка, - князь Иван и сам Куземку кликал... Но, когда Куземка, все
бросив, бежал в хоромы и, чуть ступая, подходил к князю Ивану, к
изголовью его, больной отворачивался, с его пересмякших уст слетали
странные слова; Куземке не понять было, какая болезнь томит князя
Ивана и что надо сделать, чтобы помочь ему.
Но Антонидка знала, что надо делать. Она вопила на всю поварню,
выбегала на двор, гнала Куземку за колдуном Арефой немедля и
требовала, чтобы гонца снарядили в Горицы с извещением к инокине
Геласии - к матушке-княгине Алене Васильевне. Куземка оглох от
Антонидкиного крика и, не стерпев больше, вышел за ворота, но пошел не
к Арефе на Козиху, а к аптекарю на Солянку. "Лечба немчинова помогла
князю, - раздумывая Куземка, продираясь сквозь пыльные вихри,
хлеставшие ему в лицо мусором подзаборным, соломой с застрех, стружкой
и тряпкой. - Была князю от Пятуньки рана, и было князю от немчина
исцеление. Авось не сплошает немчин и на сей раз, выгонит из князя
болезнь лекарственным зельем, мазью или чем..." И, так размышляя,
добрел Куземка до Солянки, до двора Аристотелева, и стал бить кулаком
в ворота.
На стук Куземкин не откликался никто. Пуста была улица, только
раз ватага плотников с сундучками своими прошла мимо Куземки, даже не
глянув в Куземкину сторону. Обидел их кто при расчете или сами они не
поделили чего меж собой, но шли они, галдя, ведя спор о гривнах с
полгривнами. Куземка переждал, пока, растаяв за пологом пыли, затихли
они в отдалении, и снова принялся обивать кулак свой о ворота, о
калитку, о дощечку на калитке, о дощечку с нерусскою надписью. Дощечку
он кулачищем своим вышиб совсем, открылся глазок внутрь двора, и,
заглянув, Куземка увидел раскрытые настежь конюшни, пустую конуру
собачью, замок и печать на дверях немчинова дома.
"Вот те, - подумал Куземка, - чего не хватало!.." Подскочил,
ухватился руками за перекладину над калиткой, на руках подтянулся и на
ту сторону перемахнул. Пошел Куземка двором, хоромы кругом обошел,
заглянул в конюшни и поплелся на задворье. Там, в избе задворной, за
печкой, увидел он желтый тугой татарский шушун, из которого торчала
бабья голова в остроконечной шапке. Выволок Куземка идолище это из
запечья, пала баба в ноги Кузьме, дрожа, как лист на ветру. Но не
много добился тут толку Куземка. "Бантыш", "каспадина", "пахмата",
"стрелес", "муного стрелес" - больше ничего не выловил Куземка из речи
татарской, но догадался, что на немчинов двор приехало "муного
стрелес", увели они "каспадина" и дворника Бантыша, и "муного
пахмата", и еще какую-то девку, "ух, девка больно хорош, красывый
девка". И все. Повернулся Куземка и пошел обратно к воротам. На Козиху
ему, что ли, брести теперь за Арефой? "На Козиху", - решил Кузьма и
зашагал по Солянке к Кремлю.
На площади перед Кремлем хлопали ставни в рядах, трубил ветер,
под космами дыма, быстро мчавшимися в низком небе, сгрудился вкруг
Лобного места ослепший от пыли народ. И вместе с другими узнал
изумленный Куземка, что Василий Иванович Шуйский внял мольбам
народным, вздел на себя Мономахову шапку и нарек себя русским царем.
- Ну и дива! - молвил Куземка не то самому себе, не то своему
соседу.
Тот и сам глаза выпучил от неожиданности и удивления, но все же
заметил:
- Никто его не молил... Никто его не просил... Одна только
хитрость боярская да дьячья уловка.
А дворцовый дьяк в пестрой шубе водрузился на Лобном месте и,
поминутно сплевывая хрустевший на зубах песок, вычитывал сипло, как с
божьей помощью и по всенародному прошению, по молению всех людей
русских, помазался на царство* и принял скипетр** Василий Иванович,
князь из рода Рюрикова, иже бе от римского кесаря***. (* При царском
короновании совершался особый церковный обряд помазания царя миром.
Миро - растительное масло с примесью различных ароматических веществ.
** Украшенный драгоценными камнями золотой жезл, служивший знаком
царской власти. *** "Который был (происходил) от римского цезаря". В
желании укрепить свою власть и придать ей больше блеска московские
цари иногда возводили свой род к римским цезарям, что, конечно, не
соответствовало истине.)
- Иже бе черт в трубе, - молвил низкорослый человечек,
притиснутый толпою к Лобному месту, придерживавший рукой на голове
своей ржавое ведро.
Дьяк насупился, глянул вниз, но человечка не увидел, только ведро
его в ногах у себя разглядел и в ведре этом - жалкую рвань: стоптанные
черевики, сношенные чеботочки, отслужившие свой век сапоги. А в это
время другой, в ямщичьем армянке, стоявший подле, продрал глаза от
забившей их пыли, глянул туда-сюда...
- Гужом подавиться! - крикнул он, привскочив на месте, поняв, что
обошли его самого и всех простых людей, таких же, как он. -
Тередери...
Но его дернул кто-то сзади за кушак.
- Стой, ямщик! - услышал он голос позади себя. - Гужом погоди
давиться. Время придет - подавишься шубой.
- Шу-убни-и-ик! - выкрикнул кто-то пронзительно с края площади. -
Шуб... - не докричал он в другой раз, точно подавился внезапно не
гужом, не шубой - собственным голосом.
И то: уже стрельцы пошли от Кремля стеной, уже батоги свистели,
ломаясь о спины, о головы, о скулы, уже с воем разбегался с площади
народ.
- Шу-у-у, - гудело по всем улицам окольным, лезло в уши вместе с
желтой пылью, окутавшей город.
- У-у-у. - катилось до вечерней зари, пока не потухла она в
черных облаках.
- У-у-у...
- Шу-у-у...
И вместе со всеми, в табуне человечьем, бежал и Куземка, тяжело
тяпая сапогами по деревянным брусьям на дороге, стирая на бегу кровь
со скулы, о которую переломил батог свой рыжий стрелец на пегом коне.
Стрелец бы и насмерть затоптал Куземку конем своим, если бы не
догадался Кузьма метнуть стрельцу в очи горсть песку. Пока рычал
стрелец, отплевывался, сморкался, очи протирал, Куземка нырнул в
пыльное облако и припустил вместе со всем прочим людом куда ни есть.
Остановился Куземка спустя немалое время, присел под тыном и
рассеченную скулу свою землей залепил. И стал пробираться на Чертолье
с Тверской-Ямской слободы, куда забежал, спасаясь от стрельца.
Пошатываясь от усталости, еле волоча ноги, путался Куземка в
незнакомой стороне, набрел на старичка седовласого, тот вывел его на
дорогу, но, приняв Куземку за пьяного, пожурил его на прощанье:
- Чарочка да шинкарочка, фляжка да бражка... Гляди, мужик, до
чего себя довел - шапку пропил. Где она, твоя шапка? Чать, в кабаке?
Чать, у кабатчика на замке? Лицо тебе кто изукрасил? Такие ж пропойцы,
как ты. Эх, мужик, не пил бы ты вина, пил бы ты лучше ячный квас: и
телесам от него радостно и душе не поруха.
Куземка обернулся, хотел молвить что-то старичку, но только рукой
махнул и дальше побрел.
Добрел он до Чертолья, когда уже смеркалось.
А на Козиху к Арефе Куземка так и не попал.

    ХLIV. КУЗПМКИНЫ РОССКАЗНИ



Старый дьяк уже не бегал больше от Куземки. Все как будто
определилось, и даже раньше, чем можно было ожидать. Был теперь царь
на царстве, и бояре были на боярстве, и дьяки на дьячестве. И, как
всегда, была при новом царе и новая ссылка. "Кто уцелел, - думал дьяк,
- тому господь бог - покров и спасение; кто в ссылку пошел, тот сам
виноват".
Подле тына на пустой бочке укрепил дьяк скамейку, усаживался на
нее, и по целым дням веяла под легким ветром дьячья борода,
перекинутая на улицу через тын. Дьяк заговаривал с прохожим и с
проезжим. Дьяку было теперь известно все. И от него же и узнал
Куземка, что повелел великий государь Василий Иванович бывшему
посольскому думному дьяку Афанасию Власьеву ехать в ссылку к
башкирцам, в Уфу.
Скула у Куземки зажила, но его одолевала новая кручина. И не
одна.
Князь Иван уже вставал с постели. Босой, в шубе, накинутой поверх
исподнего, бродил он по покоям, из комнаты в комнату, выходил на
крыльцо, глядел на кремлевские главы - они мелькали, точно золотые
яблоки, в зеленой листве. Куземка поднимался на крыльцо и шепотом
докладывал князю Ивану обо всем, чему очевидцем был и что слышал от
добрых людей. Узнал тогда князь Иван о новом царе, "иже бе от римского
кесаря"; узнал, что опустел Аристотелев двор - кроме старой татарки,
нету там живой души; узнал и о том, что пошел Афанасий Власьев в
ссылку в Уфу. Ну, а Куземке стало известно, что белый хворостининский
бахмат, коему цены не счесть, уведен из Аристотелевой конюшни, где
оставил его князь Иван.
Ходил некогда белый бахмат под тарковским шамхалом*. Разбитый и
плененный, ударил в Тарках челом шамхал государеву воеводе, старому
князю Андрею Ивановичу Хворостинину-Старку, саблей своей турецкой и
бахматом татарским. Сабля была в бирюзе и алмазах. На бахмате не было
и простой попонки. Но и десяти таких сабель не стало бы жалко за
одного такого коня. Через горы, через дебри, пустыней и степью, полем
и лесом - больше тысячи верст провел под уздцы Куземка бахмата из
Тарок и вывел нерушимо в Русь. А теперь... Не под Пятунькой ли ходит
бахмат этот? Но нет. Пятунька ездил по Чертолью на вороном коне, и
было теперь на Пятуньке стрелецкое платье. Услышал Куземка топот на
улице, пыль поднялась выше тына столбом, пошел глянуть и увидел
Пятуньку. (* Шамхал - титул бывших правителей Тарковской области в
Дагестане.)
Пятунька носился по улице взад и вперед, кистенем размахивал, бил
им в тын и в ворота. Куземка ж стоял у калитки, руки назад заложил и
молча глядел на озорного мужика.
- Мужик охальный! - не стерпел наконец Куземка. - Чего кистенем
машешь, кого воюешь? Поезжай отсюдова, нечего!
Пятуньке, видно, только того и надо было. Вздыбил он коня,
подлетел к Куземке, кистенем махнул раз и другой, прошиб Куземке
голову, грудь рассек, в руку угодил. Наклонился Куземка камень
поднять, но Пятунька уже ускакал, а Куземка уж и выпрямиться не смог.
Кое-как пополз он по двору; взвыла Антонида-стряпея, увидев
окровавленного Куземку, сбежались работники, прибежала Матренка, князь
Иван спустился с рундука на двор. Отнесли они Куземку в избу, омыли
ему раны, уложили на лавку. И долго сидел князь Иван на лавке у
Куземки, потом вернулся в хоромы и заперся у себя. И пил всю ночь один
на один с чарой своей.
В углу покоя догорала лампада, зажженная с вечера Матренкой.
Подстерегающая и вкрадчивая, таилась под окошком ночь. Князь Иван не
помнил уже, который раз припадал он губами к чаре, да и что было
считать! Ничего не хочет он помнить из того, что расползлось,
рассыпалось между пальцами, развеялось в прах. Петухи поют? И ладно.
"Пускай поют, - думает охмелевший князь Иван. - Но не так шибко. А то
и оглохнуть недолго. Кричите, петушки, поодиночке, друг за дружкой, на
разные голоса". Но куда там - сразу вместе надрываются, проклятые,
сплошным хором, далекие и близкие, малые и большие: кука-реку-у-у!
И мерещится князю Ивану светлый кочет, белый, как пламя, худой и
трепаный, с окровавленным клювом. Он выскочил вперед, бросился на
князя Ивана, как на курицу, стал долбить его в затылок, клевать его в
темя. Князь Иван трясет хмельной головой, чтобы сбросить с себя
кочета, но тот только хлопает крыльями и, вытянув шею, кричит истошно.
Насилу оторвал его князь Иван от себя и с размаху шибанул в угол. И,
подскакивая в углу, стал кочет клевать самого себя в зоб и выщипывать
из себя перья. И заклевал себя насмерть.
Еле дотащился князь Иван до своей лавки, все опрокидывая на своем
пути. Проснулся на другой день поздно от стука в дверь, от голоса
Матренкиного за дверью:
- Жив ты, князь Иван Андреевич?
- Жив, жив, Матренка. Чего тебе?
- Сколько времени стучусь!.. К обеду пора приспела. Да и письмо
тебе... Та самая давеча прибегала, письмо кинула да и дале убежала.
Всплакалась она было слезой горючей: на кого-де меня покидает...
Князь Иван вскочил с лавки, шубу на себя набросил... Письмо!
Всего пять строчек: "Задал я драпака в отчизну. От Москвы на Можайск,
на Смоленск, на Баев да на Оршу. Рогачовский уезд. Деревня Заболотье.
Это путь кратчайший. Прощай, князь, до лучших дней".
Так. Опять один остался князь Иван. Никого из друзей подле. "Не о
царях, но о царстве", - сказал князю Ивану Афанасий Власьев. С кем же
князю Ивану царство строить - с Шуйским, с Пятунькой?
- Что Кузьма? - спросил князь Иван, не оборачиваясь к Матренке,
складывая письмо вдвое, вчетверо, ввосьмеро, уже совсем малый комочек
остался у князя Ивана в руке. - Приходил Арефа?
- Приходил, Иван Андреевич. Дул, шептал, дымом дымил, стихом
говаривал.
- А питье давал, зелье, мази?
- Давал и питье и травы к ранам прикладывал.
- Легче Куземке?
- Ништо ему, к завтрему встанет.
Князю б Ивану и самому нужны зелья и мази. А то в голове гудит со
вчерашнего и петухи кричат в ушах, как и в ночь накануне. Князь Иван
долго слонялся по дому, выходил в сени, постоял на крыльце и забрался
наконец в горенку свою, где дитятей играл, где рос, где прожил до
того, как умер отец. Вот и игрушки детские на полке над окном - волчки
да сабельки, лошадки и барашки. На столике угольном лежит костяная
указка и самодельная азбука, под столиком - серый мешок, покрытый
пылью. Что за мешок? Ах, так! Забыл о нем князь Иван, вовсе забыл. От
Григория остался мешок этот, от Отрепьева. Вытряхнул князь Иван на
стол все свитки и тетрадки Григорьевы - искусная скоропись, чистая,
четкая. Стал князь Иван читать из середины:
"...Воевода Петр спросил его, есть ли в том царстве правда. И
Васька Марцанов молвил ему: "Сила воинская, господин, там несчетная и
красота велика, а правды нет: вельможи худы, сами богатеют и ленивеют,
богу лгут и государю, мужиков себе записывают в работу навеки, дьяволу
угождая". И воевода Петр заплакал и сказал: "Коли правды нет, то
ничего нет".
Вгребся князь Иван в тетрадки, не оторваться ему. И пошло теперь:
ночью пьет князь Иван, днем Григорьевы тетради читает; ночью пьян от
вина, днем ходит хмельной от книжных словес. И летят дни. Что за
домом, что за тыном, что было, что будет - не знает, не хочет знать
князь Иван. Будет, верно, и ему от Шуйского ссылка, узы будут,
заточение. Может, еще и поболее того станет? Приходил же намедни
Кузьма, рассказывал, что ездит Пятунька Шуйских по-прежнему по
Чертолью охально, кистенем бьет, грозится: скоро-де вам и не то будет.
И Куземке его не унять. Вот скрипит он снова по лестнице, Кузьма
непоседливый, опять идет докладывать князю Ивану. Так, верно: Куземка.
Он вошел робко, дверь прикрыл за собой плотно...
- Князь Иван Андреевич, не знаю, что и подумать...
- Ну, подумай, Куземушко; подумай и молви.
- Врали тут всяко - кто что... Ходит он будто по Москве ночью в
дымном облаке, а как петух пропоет, так дымом и исходит. Кинулись туда
раз люди, ан на месте дымном как бы отсырело.
- Кто ходит? Что ты, Кузьма?
- Царь вот Димитрий ходит; скучно ему на Котле*, в золе. (* Тело
убитого Лжедимитрия было сожжено за Серпуховской заставой, в
местности, которая до сих пор называется Котлы.)
- Иди, Куземушко, ступай уж. Никто не ходит, никто не дымит.
Пустословие и враки.
- Я и то думаю - враки, и все.
Куземка потоптался, оглянулся...
- Ходил я давеча по Чертолью, встретил ямщика, Микифорком зовут,
пьяненький бродит. И проболтался мне тот Микифорко. Возил он недавно
на Вязьму гонца. И сказали ему ямщики порубежные, что-де жив царь
Димитрий стал. В сокрыве находится, в Литве. Живет необъявлен.
- С хмелю стал ямщик твой безумен. Ступай!
Но Куземка не уходил.
- Торговал я в горшечном ряду латку. Гончары - народ прибылый, по
дорогам ездят, по торгам, все им ведомо. Сказывали, годить надо,
объявится-де.
Побрел Куземка к двери, но в дверях обернулся, чуть дрогнул его
голос:
- Не кручинься, Иван Андреевич. Годить надо, вон что.
И вышел за дверь.

    ХLV. КУЗПМКИНА ПУТИНА



Годить? Но доколе? И какого добра князю Ивану ждать? К башкирцам
замчат его приспешники Шуйского или в Сибирское царство, к монголам, к
калмыкам, туда, куда и ворон костей не заносил? Глядит князь Иван в
окошко, видит - солнце играет на Иване Великом... И шепчет князь Иван:
Глянул я оком - увидел стоящий вдали Капитолий...*
(* Кремль древнего Рима.)
"Вот-де, - думает князь Иван,- Публий Овидий... Как пришла беда,
в ссылку ему идти далече*, прощай родная сторона, так, вишь, заплакал
этакой чистой слезой. Так. Бог с ним, с Овидием. Что там еще у
Григория в тетрадях? Ну и наворотил ты, Богданыч! Откуда что?" (*
Римский поэт Овидий был сослан императором Августом в местность,
расположенную у устья Дуная.)
И князь Иван лезет в мешок за тетрадями, раскладывает их на
столе, перелистывает, перечитывает, но Григорьево писание нейдет ему
сегодня в ум. Он посылает за Куземкой и расспрашивает его про ямщика
Микифорка, про гончаров-горшечников, и передает ему Куземка, что
видел, что слышал:
- Намедни шел я улицей, вижу - Микифорко к колодцу коней повел. Я
ему: "Поздорову жити тебе, Микифорко". Ну, то да се... "Ты, Микифорко,
говорю, про царей бы помене... Ужо урежут тебе языка". - "Гужом,
кричит, - мне подавиться - не стерплю неправды! Ужель им на мужиках
московских по старинке ездить? Экие какие!" Ну, тут я глянул - ярыжные
идут; я и побрел восвояси. Да и Микифорко, как ни горяч, а язык
прикусил.
"Не стерплю неправды..." О какой, - думает князь Иван, - неправде
они кричат, все эти ямщики, гончары, пирожники московские, калашники
зарецкие?" Вот и холщовые колпаки, с которыми князь Иван тому назад
два года столкнулся на Троицкой дороге лицом к лицу, - те тоже кричали
о неправде. О неправде говорят все "черные люди" в Московском
государстве - вся подъяремная Русь. Да что ему-то, князю Ивану, до
черных людей? Уж так, одно к одному пришлось. Не ужиться, видно, с
ныне владущими ни князю Ивану, ни послужильцу его Кузьме. А Кузьма все
тут? Стоит, шапку мнет, глаза у него жалостливые, у Кузьмы.
- Ну, Куземушко, ступай. А коли что, вестей каких услышишь,
приходи, поведай мне.
Уже не может жить князь Иван без Куземкиных вестей. Разве что
ночью только не кличет он Кузьму.
И идет она, ночь. Липовым цветом, сладким духом, стукотней
соловьиной рвется в окно, колеблет в двурогом подсвечнике пламя
свечей, томит князя Ивана неизбывной тоской. Отуманенный вином,
различает он все же - вот возникли перед ним сразу два лика: у Аксеньи
- строгий, в толстых черных косах, с дуговидными бровями; у литовки
лицо в золоте волос кажется и само золотистым. "Одну, - думает князь
Иван, - я предал, другую потерял. Для чего предал? Может быть, с нею
счастье объявилось бы мне рядом, в доме моем, само пришло..."
Светает. Табун облаков устало бродит в бледном небе. Примеркли
огарки в подсвечнике. Князь Иван спит, уронив взлохмаченную голову на
стол. Спит и бормочет во сне:
- Было в доме, да ушло... Прошло... Так.
Но катится время, стали ночи длиннее, темнее, отцвела липа, и до
будущей весны уже не петь соловьям. А за ночью и день приходит, и что
ни день приносит Куземка князю Ивану вести, одна другой причудливее. О
том, что искал Кузьма, как наказано ему было, по Москве по всей
немчина Аристотеля, и литовку-паненку, и татарина Бантыша, и
охромевшего бахмата; спрашивал, выпытывал, да и следу не нашел.
Умеют-де шубники прятать концы в воду. И еще извещал Куземка о
ходивших по Москве подметных листах от какого-то Ивашка Болотникова,
Телятевских холопа; и о том, что будто взбунтовались рязанцы - не