А старица тем временем из себя выходила от кручины и злости; она
тыкала в калечек из-за полога клюкою, бранилась, плевалась:
- Какую такую рухлядь, басурманы!.. Где тут вам бояре, грабители,
святой веры Христовой отступники! Иноку-старицу ограбить долго ль, ан
страшный суд на что? Воздается каждому по делам его на страшном суде.
Но толстоголосый с медной серьгою в ухе, не оборачиваясь к
старице, оставался подле ярыжного.
- Из Москвы сегодня? - спросил он, нагнувшись, подняв валявшуюся
под колесами плеть.
- Сегодня, - ответил угрюмо ярыжный, разглядев плеть свою в руках
толстоголосого бродяги.
- До свадьбы государевой время долго ль? - продолжал
расспрашивать толстоголосый.
- А мне откуда ведомо это? - пожал ярыжный плечами. - Я на
свадьбу ту не зван. Да и тебя, чать, такого не кликали.
- Кто кликал, а кто и не кликал, - осклабился толстоголосый. - А
хотя б и не кликали, я и незваный приду. Все мы отсель незваны будем.
- Ну и выходит так: коли незваны, так хуже татаровей, - буркнул
ярыжный, жалея о своей железной плети с булатными перьями на яблоке.
- Выходит и так, - снова осклабился толстоголосый и, сунув плеть
за пояс, пошел к кучке калечек, тормошивших Микифорка.
Но что было с Микифорка взять? Не лапти ж, не армячок - дыру на
дыре, не упрятанную за щеку полушку!.. Калечки и подтолкнули Микифорка
под лопатки маленько, так что он на всех четырех дополз до возка; а
тем временем уже и сундучишко, привязанный к запяткам, бродяги
срезали, и возок, никем не задерживаемый, мог бы катить дальше своею
дорогой. Но Микифорко пустился на хитрость. Он перебрал вожжи,
тронулся как бы нехотя, шагом, отъехал саженей на двадцать да как
гаркнул:
- Ех, тередери-тередери!..
И припустил во весь опор подальше от лихого места.
Но Микифорко мордовал своих разномастных меринков напрасно. Не к
чему ему было вожжами дергать, кнутом вертеть, тередери кричать:
калечкам и бродягам было не до него. Они дружно трудились над
сундучком черничкиным, хлопали по нему палками, колотили камнями.
Окованный жестью сундучок не поддавался, да и большому висячему замку
было хоть что. Тогда подошел толстоголосый, ударил плетью по замку
раз, ударил другой, замок остался цел, но скоба лопнула, откинулась
крышка, и с десяток рук сразу потянулся в сундучок за черничкиным
добром. И выпорхнула из сундучка насквозь проточенная молью преветхая
шубейка на облезлых беличьих пупках; за ней пошли глиняные четки, две
зеленые скляницы... И больше ничего не зацепили в сундучке шарпавшие
там пальцы, ничего, кроме пыли столетней да раздавленных жужелиц.
- Тьфу! - плюнул толстоголосый с досады, но вцепился в парня,
разглядывавшего скляницы на свет. Толстоголосый выдернул у него обе
скляницы из рук, мигом выбил затычки, понюхал - пахнет кислым, а чем
таким, не понять. "Охочи старицы до винной скляницы", - вспомнил
толстоголосый монастырскую поговорку и уже хотел, благословясь,
попотчевать себя хмельным, но заметил - к горлышкам сосудов подвешено
по ярлыку, на ярлыках чернилами что-то написано крюковато. Дед в ряске
латаной, тершийся около, взялся прочитать. Пялился, пялился и вычитал.
- "В сей склянице от святителя Антипы вода свята", - прочитал он
на одном ярлыке; на другом: - "От Арефы Аксеныча вода наговорна".
Толстоголосый чуть не заплакал от обиды. Постоял, носом посопел,
встрепенулся:
- Тьфу!..
Плюнул и прочь отошел.

    XXXII. ПОЛЯКИ В МОСКВЕ



К Москве калечки подобрались перед вечером и покатились Сенною
улицей и Мясницкой, предводимые плосколицым, толстоголосым верзилой и
ватагою мужиков с пустыми котомками, с увесистыми дубинами. Прасолы,
толкавшиеся у скотопригонного двора, только диву дались, увидев толпу
бродяг, хромцов и вовсе безногих в таком несусветном числе.
- Эй, голь перекатная, вшивы бояра! - окликнул их мясник в
одубелой от крови рубахе.
Но голь продолжала катиться по улице рекой, перекатилась через
ручей по мосткам и двинулась к Покрову, что на Псковской горе. Калечки
расползлись у Покрова и по погосту, мужики с котомками расселись у
паперти, а толстоголосый побежал напротив и стукнулся к Василию
Ивановичу Шуйскому в ворота. В калитку высунулся не человек - волкодав
какой-то с поросшим бурою шерстью лицом, в полушубке, вывернутом
наизнанку. Едва глянул он на толстоголосого - и зажглись у него очи
под взъерошенными бровями:
- Привел?
- Привел, - осклабился толстоголосый.
- Сколько их?
- К тремстам доступит.
- Отчего ж так мало? Рядился нагнать с тысячу нищебродов. Пес ты,
Прохор!
- Оттого, Пятунька, что больше в тех местах не живет, - ответил
толстоголосый. - Всех снял - с кабаков, с сеней церковных, с речных
перевозов... Кабы время больше, больше б и привел.
- Пес ты, Прохор, - повторил поросший шерстью мужик. - Сколько
раз говорил тебе, что пес! Ну, ступай до поры.
- А-а, - замялся толстоголосый, простер руку, пошевелил пальцами,
- денег сколько-нибудь... Хотя б алтынец. Да хлеба там, мяса, питья
какого, по уговору...
- Ступай, Прохор, и жди, не докучай... А то докуки от тебя
побольше дела. Будет тебе все по уговору.
С этими словами волкодав сунулся обратно в калитку и цепью
воротною зазвякал. Толстоголосый поплелся прочь улицей, непривычно
людной, хотя уже время было сторожам приняться решетки громоздить, на
ночь глядя. Но по Китай-городу все еще скрипели возы; иноземные
купчины, вступившие в Москву вслед за Мариной Мнишковной, развозили по
гостиным дворам товары; наехавшая вместе с Мариной шляхта сразу,
по-видимому, почувствовала себя в Москве, как в своем государстве, и
носилась по улицам на турецких скакунах нагло, с гиком, свистом и
смехом. Одна такая ватага, вынесшись из-за угла, чуть не смяла князя
Ивана, возвращавшегося на Чертолье. Он ехал шагом, вспоминая виденное
в этот день впервые - польских панцирных гусаров, золотую карету
Мнишковны, говорливую толпу шляхтянок, вмиг окруживших Марину, когда
та в Кремле выпорхнула из кареты и пошла по алому сукну к воротам
Вознесенского монастыря. Ликовал трезвон колокольный, голосили трубы,
в раскрытые ворота видно было, как жмутся к стенам перепуганные
монахини, как горничные девушки царской невесты озираются кругом,
остановившись посреди двора.
Но тут прервались мысли князя Ивана. С десяток всадников в
польских кунтушах и магерках, откуда ни возьмись, налетели на него,
чуть с коня не сбили, обдали густою пылью и с наглым хохотом умчались
дальше.
- Ворона! - крикнул один из них, повернувшись в седле. - Ротозей!
Князь Иван схватился за саблю, да поляки были уже далеко, в
огромном облаке пыли, которая стала затем медленно оседать на стоявшие
в цвету сады. Сквозь посеревшие листья закатное солнце едва
продиралось к князю Ивану. Близился вечер, приступала прохлада...
Князь Иван вложил саблю обратно в ножны и поехал рысью, досадуя, что
не проучил зарвавшихся нахалов.
Но вот за Чертольскими воротами в сумраке сыром снова закачались
перед ним на долгохвостых конях два хохлача. Оба были в польских
сукнях*, с магерок у обоих свисали вровень с хохлами длинные кисти. (*
Верхняя одежда.)
- Ну-ну, - молвил один, ноги зачем-то в стременах раскорячив. -
Подсунули ж мы царя москалям! Дал бы я за этого цесаря полушку-другую,
да и того жаль бы мне было.
- А тебе, Казьмирек, что за забота? - повел плечами другой. -
Пускай бы то хоть сам дьявол был, лишь бы к нашей обедне звонил да нам
на руку был. Разумеешь?
Князь Иван так и ахнул, услышав это. От волнения ему даже горло
сдавило.
- Панове! - как будто бы крикнул он полякам, взъехавшим уже на
мост, но те и не обернулись, мост проехали и своротили к Чарторыю. А
князь-Иванов бахмат сам потянул рысью прямо по Чертольской улице к
темневшему вдали хворостининскому двору.
И ночью, в постели лежа, князь Иван услышал шепот, невнятное
бормотание, потом чей-то голос нараспев:
"Боже, - говорит, - милостивый спас! Сколь ни ходил, сколь травы
ни топтал, краше Русской земли в целом свете не видал".
О, ведь это Аксенья, девка Аксенья... Вот она стоит у двери, в
коричневом плате; вот надвигается вместе с дверью на князя Ивана,
глядит и шепчет:
"Не улюбил ты меня, князь Иван; не улюбил и на муку предал".
"Что ты, Аксенья!.." - мается князь Иван.
Но дверь поплыла назад, и вместе с нею Аксенья плывет, пятится,
пропадает вдали.
"Что ты, Аксенья... Аксенья... Борисовна!.."
И князя Ивана будто плетью ожгло. Он дернулся всем телом и глаза
открыл. Светает едва. И дверь на своем месте белеет. Никакой Аксеньи
тут нет.
"Вот так, - подумал князь Иван в тоске. - Чего не померещится во
сне человеку!"
И, хлебнув квасу из стоявшего подле ковшика, князь Иван снова
заснул. Целая ватага людей в кунтушах и магерках окружила его вмиг.
Играют вокруг него на конях, дергают его за однорядку, тормошат. Один
кричит:
"Ворона!"
Другой вторит ему:
"Ротозей!"
А в стороне возникла толпа шляхтянок в перьях и лентах; польки,
гляди, тоже смеются над князем Иваном, вороной и ротозеем. Но скоро
все затмилось точно облаком пыли, и весь остаток ночи князь Иван
проспал не просыпаясь, без маеты и сновидений.

    XXXIII. ПЯТУНЬКИН КИСТЕНЬ



Утро пришло румяное и свежее; растворились в нем без остатка все
томления ночные. У князя Ивана сразу и вылетело из головы все, что
томило его во сне ночью; вместе с другими окольничими стоял он с утра
в Грановитой палате; как на других, был и на нем становой* парчовый
кафтан. (* С перехватом по стану, то ость шитый в талию.)
- Учись, Иван Андреевич, обычаю посольскому...
Обернулся князь Иван - это Басманов, к двери проталкивается,
кивает головою, шепчет:
- В Париже не ударить бы и тебе в грязь лицом.
- То так, Петр Федорович, - улыбнулся князь Иван.- Обычай не
прост, не грех и поучиться. - И стал внимать, как ретиво спорят с
великим государем польские послы, как хитро перечит им думный дьяк
Афанасий Иванович Власьев.
- Государство, - говорит, - к государству не применится: великого
государя нашего государство живет своим обычаем, а государя вашего
государство - своим обычаем.
"С Афанасием хоть куда, - подумал князь Иван. - Ему посольство не
в кручину. С ним и ехать мне к Генрику королю".
Но тут заговорил польский посол пан Александр Гонсевский. Он
говорил сначала по-латыни, потом по-польски, говорил долго и
кудревато, и, как ни прислушивался князь Иван, он не мог понять, к
чему клонит хитрый поляк. Наконец добрался-таки до смысла, когда посол
назвал Смоленск и Северскую землю, обещанные Димитрием польскому
королю за помощь против годуновских войск. Князь Иван чуть не
вскрикнул, когда услышал такое. Глянул на царя - не по-царски он
ерзает на троне, хмурится, шепчет что-то Афанасию Власьеву, своему
великому секретарю.
Кончил пан Гонсевский, стал говорить Власьев. Не польский король,
сказал он, вернул прародительский престол великому государю Димитрию
Ивановичу, а все люди Московского государства признали его и привели в
стольный город Москву. Сигизмунду польскому за дружбу и великий
государь Димитрий Иванович рад платить любовью и дружбой; но чтобы
отдавать исконно русские земли полякам - этого русский народ никогда
не дозволит. Никогда ничего от Московской земли не отойдет к Литве.
Князь Иван вздохнул, да так глубоко, точно не в многолюдной
палате стоял он, точно струею чистого воздуха наполнил он грудь. Слова
Афанасия Власьева не оставляли сомнений. И, должно быть, совсем
напрасно раскручинился князь вчера, услышав подлую болтовню двух
хохлачей, раскачивавшихся впереди него на долгохвостых конях.
Князь Иван уже не слушал дальше, а только глядел кругом - на
поляков, на бояр, на попов, на царя.
Царь сидел на престоле в красном углу, под алым балдахином с
золотыми кистями. Волшебное сверкание алмазов исходило от Димитриева
венца, от скипетра в его руке, от меча государева, с которым стоял
подле престола великий мечник Михалко Скопин-Шуйский. А Шуйский
другой, Василий Иванович, он тоже тут: сидит близ государя по левую
руку, в парчовой шубе, в высокой боярской шапке, глаза трет кулаком,
бороденку жидкую треплет. И, пока дьяк вычитывал по списку ответные
статьи послам, Димитрий поднял голову, глянул направо - духовные
власти, глянул налево - думные бояре, весь царский синклит*: Сицкий,
Мстиславский, Шуйский... Шуйский?.. Димитрий улыбнулся... Ах, Василий
Иванович!.. И Димитрий подал ему знак рукой. (* Совет.)
Вскочил с лавки Шуйский и, путаясь в шубе долгополой, подбежал к
балдахину; оборвал дьяк чтение, задержан палец на недочитанной
строчке; замерли послы на своих местах посреди палаты. Царь молвил
что-то Шуйскому, и тот опустился на колени и на коленях стал ползать у
ног Димитрия, устанавливая их на скамеечку, обитую соболями. Послы,
как гуси, вытянули шеи из жупанов, глядя на это. Но дьяк стал снова
читать, а Шуйский, приладив скамейку и поправив полы Димитриева
платна*, встал на ноги и попятился назад, к своему месту. (* Платном
называлась верхняя, самая нарядная одежда русских царей, сшитая из
наиболее дорогих тканей (шелк, парча, бархат) и обильно украшенная
золотом, жемчугом и драгоценными камнями.)
Легкий гул колыхнулся на миг по палате, от стены к стене.
- Самовольство! - услыхал князь Иван позади себя чей-то шепот. -
Тиранство! Недаром сказано в книге пророков: будете стонать от царей
ваших.
Но умолк дьяк, свернул список и передал его папу Олесницкому,
принявшему бумагу стоя. Вместе с буйно-кудрым Олесницким встал и
плешивый пан Гонсевский, встал и Димитрий с трона и спустился вниз по
обитым алым бархатом ступеням. Поддерживаемый боярами, сопровождаемый
паном Мнишком, пошел он из палаты мимо склонивших голову послов, мимо
благословлявшего его патриарха, мимо московских людей, кланявшихся ему
в пояс. Вслед за другими вышел и князь Иван на крыльцо; после душной
палаты дохнул на свежем воздухе полною грудью, загляделся на зеленые
луга по ту сторону голубой реки. Но рядом, на крыльце, кто-то посохом
стукнул. Взглянул князь Иван: стоит подле него Шуйский, шубу на себе
запахивает, бороденку за ворот прячет. Поморгал Василий Иванович
красными, глазками зло, в рукав себе кашлянул...
- На пиру, - сказал, - у меня-су на пированье, вздумалось тебе,
Иван Андреевич, спориться.
Князь Иван стоял молча, глядя на коротенького Шуйского сверху
вниз.
- Это ты делал нехорошо, - застучал Шуйский посохом по ступеньке.
- Это твоя вина. Но я не сердитую, - махнул он рукой, - не сердитую,
не сердитую... - и пошел прочь, собирая полы вновь распахнувшейся
шубы, тыча бороденку под соболий ворот.
Князь Иван усмехнулся, стал и сам с лестницы спускаться...
- Шубник, - молвил он негромко, - влепили тебе сегодня в бороду
репей? Сердитуй не сердитуй - проиграл ты свой кон. Не по-твоему
будет.
Князь Иван спустился вниз и пошел площадкою, которая кишела
людьми. И кого только не было тут! Наехавшие в большом числе заморские
купцы с шкатулками и тючками; Себастьян Петрицкий - доктор царский, и
Аристотель Классен - царский аптекарь; русские, поляки, армяне, турки,
евреи; иезуиты, щеголявшие в рясах русских попов, и природные
москвичи, из которых многие, наоборот, вырядились в иноземное,
"гусарское", платье.
Постукивая посохом по мостку, ни на кого не глядя, семенил
Шуйский к воротам, и князь Иван Андреевич вышел за ворота следом за
ним. Толпа стремянных подбежала к Шуйскому, взяли люди под руки своего
боярина и всадили его в бархатное седло, поверху шитое золотом, на
гнедую белоногую, персидской породы кобылу. И стремянные мигом и сами
вскочили в седла, стали виться подле Шуйского, как вьюны... Но тут
словно молния ослепила князя Ивана - перед глазами его мелькнул один:
наизнанку выворочена шубка волчья и сам как волк, хоть и шерстью по
роже порос бурой. Он! Князь Иван узнал его! Вот кистень его свистит у
князя Ивана над головою!..
Князь Иван оцепенел. Он не заметил и Куземки, который стоял около
с бахматом и с лошадкой своей каурой, и самый голос Куземкин он
различал еле:
- Опознал ты его, Иван Андреевич, сякого разбойника, злочинца?..
Шуйского человек, Пятунькой кличут, у Шуйского в стреме ходит...
А персидская кобыла уже выступала под Шуйским легкой побежкой по
кремлевской улице, и стремянные Шуйского тряслись за своим боярином,
поправляя у себя на ходу кто подпругу, кто уздечку. Но князь Иван
стоял, точно окаменев, не отвечая ни слова Куземке, который из себя
выходил и только мордовал коней, забегая с поводьями в руках князю
Ивану то вперед, то в тыл, то вправо, то влево.
- Надобно его перенять, - горячился Куземка, - не спустить с
рук... Я и то целый день - к нему, а он от меня, к нему, а он от
меня... Я ему: "Мужик, говорю, тебе палачовых рук не миновать,
узнаешь-де на площади Оську-палача..." А он кистенище вытянул из-под
полы и взялся кистенем своим у меня над головою играть.
Князь Иван глянул на Куземку растерянно, потом сел в седло и
поехал, но не Шуйскому вдогонку, а в другую сторону: как всегда, к
Боровицким либо Курятным воротам, как обычно, из Кремля - домой.
Куземка скакал подле, и князю Ивану пришлось до Курятных ворот еще не
один раз услышать:
- Я к нему - он от меня, я к нему - он от меня... Потом кистенище
добыл, взялся играть...
- Ладно, Куземушко, - молвил князь Иван, когда конь его гулко,
как в пустую бочку, заколотил копытами о дубовые брусья, настланные
под воротной башней. - Дай сроку... Не время теперь и не место...
Сочтемся с мужиком тем и с боярином его. Дай сроку... Отдам я им все
семерицей.

    XXXIV. КОЛЫМАГА



С этим выехали они из ворот, взъехали на мост, мост миновали и
повернули к мельнице, стоявшей на Неглинной речке, против кремлевской
стены. Но здесь всю дорогу загромоздила голубая открытая колымага,
запряженная четверкою коньков чубарых. На козлах сидел длинноусый
возничий, на запятках стоял безусый ухабничий*, а в самой колымаге,
облупленной и ветхой, сидела старая панья, и рядом с ней - другая:
русоволосая, светлоглазая, вся золотистая - так ровным матовым золотом
отсвечивала кожа у нее на лице и золотом же переливалась на ней
широкая, вся в складках, шелковая мантилья. (* Слуга для оберегания
экипажа от опрокидывания на ухабах и вообще для прислуживания в пути;
выездной лакей.)
Плотный пан наездничал тут же на рослом жеребце. Гурьба помольцев
и мельников толпилась около. Мололи жернова; вода с ревом низвергалась
на мельничные колеса; кричал пан, силясь перекричать и мельницу, и
запруду, и оравших ему ответно что стало в них мочи помольцев. Князь
Иван подъехал ближе.
- Проедешь мосток... - кричала запыленная борода с длинными
прядями волос, слипшимися от муки.
- Не мосток, а лавы, - поправлял другой, в войлочном колпаке,
тоже обсыпанном мукою.
- Ну, лавы, - соглашалась борода. - За лавами увидишь кучу
навозную, дряни всякой наметано - страсть!.. Так ты бери мимо кучи,
мимо кучи...
- Само собой, мимо кучи, - откликнулся колпак. - Эх, Мокей,
прямой ты простец, хотя по бороде и апостол. Я чай, не через кучу
колымаге валить. Позволь мне, Мокей; авось я шляхте и расскажу. Ты,
пан, кучу обогни, обогни кучу...
Пан, видно, русскую речь понимал не очень, да и начинало казаться
ему, будто морочат его москали, и потому он и глаза таращил сердито, и
усы топорщил свирепо, и за плетку, к седлу прицепленную, хватался. А
князь Иван поглядывал то на пана, то на паненку...
- До Персидского двора им не доехать никак, - стал уверять тут
князя Ивана чахлый человечек с ведром на голове, полным драных
отопков. - И всего-то два шага ехать, а они, гляди-ка, плутают вокруг
да около. Только отъедут, ан сызнова к мельнице волокутся. Да и куды
им понять, поганым!.. Чай, Москва - город стольный, а они - нехристи,
латынцы, одно слово - дураки. И отколе нанесло их так много на нашу
погибель!
Князь Иван глянул с седла вниз, увидел ведро на голове у
низкорослого человечка и в ведре этом - жалкую рвань: стоптанные
черевики, сношенные чеботочки, отслужившие свой век сапоги. Не очень,
видно, богат был владелец этого добра, да разума природного ему было
не занимать стать. Не глядя уже на князя Ивана, но так же ретиво
продолжал он свой рассказ:
- Ходил я даве в слободу к чеботарям. Вижу, вся слобода ходуном
ходит. Стоят у колодца двое ляхов в новых сапогах, сабельки наголо, а
чеботари прут на них кто с колом, кто с дубьем. Стачал-де, видишь,
Артюша-чеботарь шляхтам сапогов по паре, пришлись сапоги по нраву
панам, натянули сапожки, да и прочь себе пошли. Артюша взревел:
"Платить-де, паны, надобно за товар и работу!" А паны ему: "Ударь,
говорят, челом его царскому величеству, он те заплатит и за работу и
за товар. Мы, говорят, на царскую свадьбу приехали, так нам, говорят,
в старых сапогах непригоже. Как бы де от старых сапогов не вышло
бесчестья твоему царю. Вот, говорят, великий государь и будет
платить..." А? Чего? - качнул человек ведро на голове у себя. -
Погоди, погоди, кому дураком быть; станет ужо всем сестрам по серьгам!
Но поодаль, подле плотины, все еще кричали мельники, вторили им
помольцы, и толстый пан пыхтел на своем огромном жеребце. Человечек с
отопками снял с головы ведро, поставил его у себя в ногах, сложил
трубкой ладони, натужился и крикнул:
- Пан! Посажай прямиком, дале целиком, доедешь до голенища -
поверни за голенище, голенище обогнешь, в сапог попадешь. Тьфу,
дураки! - И, взгромоздив себе ведро обратно на голову, он пошел с
отопками своими берегом, побелевшим от рассеянной кругом мучной пыли.
Тогда князь Иван дернул поводок, причмокнул, прищелкнул и стал
втискиваться на коне своем в толпу. И паненка с паньей и красный с
досады шляхтич с удивлением глядели на разряженного в парчу москаля,
медленно пробиравшегося к колымаге верхом, в седле с высоко поднятыми,
по русскому обычаю, стременами. Князь Иван подъехал и, глядя на
молодую панну, молвил ей, голову приклонив:
- Милостивая панна, дозволь мне...
Паненка улыбнулась, кивнула князю Ивану раз-другой, а у князя
Ивана от волнения в горле пересохло...
- Человек мой Куземка... - сказал он сипло.
- Куземка? - удивилась панна.
- Куземка ж, - подтвердил князь Иван.
Сидевшие в колымаге переглянулись с шляхтичем на жеребце, а
шляхтич покраснел, усами зашевелил, глазами заворочал... Но князь Иван
вытер платком намокший лоб и объяснил наконец:
- Куземка, человек мой, Куземушко, эвот он, доведет Куземка,
покажет... К Персидскому двору доехать долго ль?.. А я и сам доберусь
до Чертолья: чай, не малый... Гей, Куземушко! - крикнул князь Иван,
повернувшись в седле. - Доведи людей польских к Персидскому двору, где
персияне шелками торгуют, знаешь?.. А я и сам...
Заулыбались в колымаге и старая и молодая.
- Спасибо тебе, вельможный боярин, - стала щебетать паненка,
опуская себе на лицо кисейное покрывало. - Прими спасибо... Шелков
хотим присмотреть персидских, бархату, да вот со всем этим и
завертелись. Спасибо...
"Русской она породы, хотя и Литовской земли", - решил князь Иван,
заслушавшись ее речи. Но тут щелкнул бичом возничий, и расхлябанная
колымага, предводимая Куземкой, заскрипела, задребезжала, забрякала
всеми своими шурупами, гайками, ободьями и осями. Дребезгом и стуком
сразу заглушило голос паненки; пылью дорожной мигом заволокло
колымагу... Вот уже за приземистую церквушку повернула пелена пыли;
вот и вовсе улеглась пыль на дороге; ушли на мельницу помольцы; стали
им мельники насчитывать за помол, за привоз, за насыпку... А князь
Иван все еще оставался на месте, глядя вперед, вглядываясь далеко,
силясь разглядеть, чего уж не видно было давно. И только когда бахмат
его фыркнул, головою дернул, стал копытом землю бить, повернул его
князь Иван и поскакал берегом на Чертолье, обгоняя возы с мукой,
прачек с вальками, обогнав наконец и человечка с отопками,
выступавшего по дороге с ведром на голове.
Тем временем Куземка обогнул церквушку, миновал звонницу и трусил
теперь вдоль овражка, а за Куземкой следом катилась колымага
облупленная, мотаясь из стороны в сторону и грохоча на весь околоток.
И довез бы Куземка людей польских до Персидского двора благополучно,
если б не воз с сеном, случившийся на дороге. Колеина была глубока,
сыпучий песок был колесам чуть не по ступицу, своротить бы тут
колымаге, которая шла без клади. Но толстому пану из чванства, видно,
надо было, чтобы ему уступили дорогу. Он стал жеребца своего
мордовать, кидаться с ним на лошадку чахлую, запряженную в воз, на
мужика, сидевшего высоко на сене с вожжами в руках.
- Заврачай, козий сын! - кричал пан, мокрый от жары и красный с
натуги. - Заврачай, поки шкура цела!
- Человек ты божий! - наклонился вниз мужик, уцепившись рукою за
воткнутые в сено вилы. - Как я тебе сверну? Сам ты видишь, путь каков,
а конь мой не твойскому в чету.
- Сворачивать - колымаге, - молвил Куземка пану. - Тут и боярин
государев свернет. Нечего!
Но пан гаркнул что-то нехорошее про боярина, а Куземке ткнул
плетку свою в бороду, сразу затем тяпнул плеткой по мужику,
свесившемуся с сена, и лошадку его жиганул по глазам. Та, должно быть,
свету не взвидела. Как ни тяжел был воз, как ни вязок был песок, сколь
мало силы ни было в ней самой, а дернула так, что вся гора сенная
мигом сковырнулась в овраг, подмяв под себя мужика и едва не удавив и
саму лошадку, хрипевшую в хомуте. С расшибленной головой вылез мужик
из-под сена и бросился резать гужи, чтобы выручить животину свою. Он
только раз обернулся к пану, кулаком ему погрозил:
- Ужо вам, польские, будет расправа!