Куземка ежился и хотел было поотстать либо и совсем повернуть в другую
сторону, но толстоголосый, уже подходя к рядам, молвил:
- Ходи с нами на Можайск, братан; будешь у нас пятый. Веселей
дорога, легче путь. Вот пройдем напоследях ряды - и скатимся за
околицу. А за ночлег я с тебя брать не стану; ночлег тебе даровой.
Места между Вязьмой и Можайском были боровые и шалые. Там еще с
царя Бориса поры укрывался беглый люд из деревень и посадов, и
помещики рыскали по дорогам, хватая всякого мужика, какой бы ни
попался навстречу. Куземке думалось, что пройти со слепцами будет
безопаснее: убогого человека, может быть, и не зацепит встречный
лиходей.
Куземка решил не отставать от слепцов. Он брел за ними по
торговым рядам - шапочному, котельному, ножевому, - где торговые люди,
наживая деньгу на деньгу, сбывали товар с прилавков, шалашей,
рундуков. Слепцы останавливались на перекрестках, где гуще толпился
народ, и поводырь начинал толсто:
Кормильцы ваши, батюшки,
Милостивые матушки!
Слепцы у толстоголосого были как на подбор: у одного глаза
навыкате, у другого - одни бельма, у третьего и вовсе срослись веки. И
пели они на разные голоса, жалобно и не толсто, с толстоголосым в лад:
Узнают гору князья и бояре,
Узнают гору пастыри и власти,
Узнают гору торговые гости.
Отнимут они гору крутую,
Отнимут у нищих гору золотую,
По себе они гору разделят,
По князьям золотую разверстают,
Да нищую братью но допустят.
Много у них станет убийства,
Много у них будет кровопролийства...
Но хоть не пал еще и первый снег, а народ был здесь тощ и зол, и
торги были худые. С голодных лет опустела половина посада, посадские
разбежались кто куда, а оставшиеся были непосильными поборами прижаты
вконец.
- Полавошное* платим? - кричал, завидя слепцов, скуластый
купчина, разместившийся на скамейке под холщовым навесом с яблоками и
мочальными гужами. (* Пошлина, взимавшаяся с торговцев в зависимости
от размеров торгового помещения. В дальнейшем упоминаются и другие
виды всяких поборов, обременявших в старину население Московского
государства и в особенности его торговое сословие: мостовщина -
пошлина за проезд и провоз товара через мосты; поворотное - за вывоз
товара из ворот гостиного двора; проплавное - за провоз товара по
рекам; весовые (деньги) - за взвешивание товара; оброчные -
государственные подати; полоняничные - денежный сбор на выкуп пленных;
кабацкие - взыскиваемый с населения недобор денег по торговле вином в
казенных ("царевых") кабаках; кормовые - денежный сбор на содержание
царской администрации; головщина - пошлина, уплачиваемая с человека
("головы") при проезде торговых людей на торг; на обратном пути (при
проезде назад) они снова уплачивали пошлину, которая называлась задний
калач.)
- Платим, - откликался другой, торговавший напротив лыком и
подсолнечным семенем.
- С мостовщины платим? - взывал гужевой.
- Платим, - подтверждал сосед.
- Поворотное платим? - не унимался скуластый.
- Платим, - слышал он одно и то же, точно аукал в лесу.
- А проплавное? - орал скуластый подошедшему поводырю прямо в
плоское его лицо.
- Платим и проплавное, - плевал поводырю в ухо подсолнечною
шелухою купец, торговавший подсолнечным семенем вроссыпь.
- А весовые, оброчные, полоняничные, кабацкие, кормовые?..
- И кормовые платим.
Слепцы, не выдержав крику торговых людей, отступали в заулок, к
опрокинутым рундукам. Но разошедшиеся купчины не могли уняться сразу,
и скуластый, размахивая веревочным гужом, все еще гремел на весь ряд:
- Едешь на торг - плати головщину!..
- Катишь в обрат, - гудело из лавчонки напротив, - давай задний
калач.
Толстоголосый, кое-как выбившись из заваленного всяким хламом
заулка, брел со своими слепцами дальше, к палаткам иконников. Здесь,
казалось ему, богомольный народ, может быть, отзывчивей будет к
слепым.
Куда нас, убогих, оставляете,
На кого нас, убогих, покидаете?..
Но и здесь улов не был обилен сегодня: только моченое яблоко да
заплесневелый сухарь. Поистине без сожаления покидали слепцы этот
город, пройдя по рядам и выбираясь между возами на дорогу. И стали они
все вместе скатываться за околицу: трое слепцов, четвертый - поводырь
да Куземка пятый.

    VI. СТАРЫЙ 3НАКОМЫЙ



Чудо свершилось, едва только слепцы миновали последнюю кузницу.
Они прозрели... прозрели все сразу: и Пахнот с глазами навыкате, и
Пасей, на чьих бельмах заиграли зрачки, и даже кургузый Дениска, у
которого тоже разверзлись наконец очи.
- Дива! - хлопнул себя по тулупу восхищенный Куземка и обернулся
к отставшему поводырю, в котором никакой нужды не имели теперь его
зрячие товарищи.
Куземка глянул толстоголосому в плоское лицо, с которого уже
сошла вся его благость, и вдруг вспомнил! Вспомнил и придавленный нос
и серьгу в ухе; даже хрипловатый, толстый голос его услышал:
"Моя она, боярин, моя полонянка... Знатный будет мне за нее
выкуп".
И сразу вспомнилось Куземке и майское утро, и набат, рвавший небо
со всех московских колоколен, Шуйский на Лобном месте кулаком
грозится, Пятунька-злодей у ног боярина своего зубы волчьи скалит...
Еле увел тогда Куземка князя Ивана с площади за торговые ряды, отвел
от князя неминучую беду. А там, за рядами, два голяка вцепились друг
другу в окровавленные рожи, кругом куча добра разметана, золотоволосая
женщина в беспамятстве на земле распростерта. И вот один, плосколицый,
с медною серьгою в ухе, одолев неприятеля своего, встал на ноги,
растерзанный в прах, и, тяжело дыша, молвил князю Ивану:
"Моя она, боярин... Знатный будет мне за нее выкуп. А коли не
дадут, так будет литовке смерть".
Голос у плосколицего был необычаен: он был толст и хрипловат, и
Куземка теперь его вспомнил. Вспомнил и то, как князь Иван хватил
пистоль и выстрелил толстоголосому в ноги. Тот взревел и пополз вдоль
запертых лавок по пустынному ряду.
А теперь он шагал за Куземкой под Вязьмой, в порубежных местах, и
толсто ругался всякий раз, как попадал в вязкую колдобину. Куземка
обернулся и еще раз глянул ему в плоское лицо.
Он?
Он.

    VII. САПОГИ УКРАЛИ



Темный лес. Непроходимая грязь. Ими сильно порубежье; чащобой,
беспутицей да перекатною голью в деревнях и в посадах. По осеням и
веснами, в великое распутье, не нужны были государю-царю ни каменные
крепости, ни заставы, ни казачьи станицы по порубежным дорогам. Земля
сторожила себя сама.
Но там, где не проехать ратникам или пушкарям не протащить своих
пушек, не так уж трудно было Куземке пробраться скоком-боком меж
кривой колеи и наполненной рыжею водою ямы. На то и орясина в руке,
чтобы вымерять, сколь глубока широкая рытвина, залитая до краев жидкою
грязью. Но никакая орясина не заменит теперь Куземке его яловых сапог,
а сапоги украли у Куземки еще неделю тому назад в Колпитском яму*
первом после Дорогобужа. (* Ям - почтовая станция Московской Руси.)
"Беда мне! - раздумывал Куземка, хлюпая лаптями по грязи, след в
след за попутчиками своими. - Еще коли я наживу яловые сапоги! Будешь
теперь, черт Кузьма, топать в липовых".
И то: были сапоги у Куземки с напуском, тачал их Артюша - лучший
чеботарь в слободе, работал из казанской яловичины... Куземка потянул
носом, и показалось ему: как и неделю тому назад, повеяло в воздухе
запахом новой кожи, чистого дегтя... Искушение, да и только! И как это
приключилось с Кузьмою в Колпитском яму?
В мокрых своих лаптищах сигнул Куземка с пенька на пенышек и, не
теряя из виду слепцов с толстоголосым поводырем, выбился на чуть
обсохшую тропинку. Здесь Куземка пошел бодрей, перебирая в памяти
события последней недели.
Вот пришел он в Дорогобуж, Кузьма, в сапогах и тулупе, с
коробейкой дорожной, весь как есть. Но в самом Дорогобуже ничего
такого с Куземкой и не приключилось. Он грелся в кабаке, толкался по
базару, смотрел, как дрались каменщики-коломнечи, согнанные в
порубежные места для починки городских стен. А потом закатился Кузьма
на Колпиту на своих на двоих на доморощенных и прикатил на ям к
вечеру, когда уже смеркаться начало.
Здесь никто не предложил ему ни тройки гуськом, ни даже колымажки
в одну упряжку. По приземистому Куземке видно было, что не посольский
он гонец, не какая-нибудь птица-синица, хотя и борода росла у него
густо, и сапоги были на нем яловые, и тулуп неплох, только зачем-то
сильно дран по груди и по брюху. Да и Куземке того не надо было.
Горшок щей да угол в избе, чтобы завернуться в тулуп, - с него и этого
б хватило.
Куземка постучался в одни ворота - ему никто не ответил.
Постучался в другие - выглянул востренький старичок, который, завидя
Куземку, замотал головой:
- В разгоне, сынок, все в разгоне. Так и скажи своему боярину:
все в разгоне.
- Да мне не лошадей!
- Лошадей?.. Нетути, сынок, лошадей. Всех разгонили, какую на
Вязьму, какую в Дорогобуж... Нетути. Последнего даве припрягли,
приставы проезжали.
- Да мне, дедушка, переночевать... Я только переночую, - кричал
Куземка старичку в замшелое ухо.
- Чую, чую... Нетути... - И старичок захлопнул калитку.
Куземка ругнулся на ветер и пошел к колодцу, у которого поил
лошадей рослый мужик в круто запахнутом ямщичьем кафтане с высокой
опояской.
- Ночевать я тебя не пущу, - сказал ямщик, выслушав Куземку и
внимательно осмотрев его со всех сторон.
- Почему так? - спросил Кузьма, разглядывая в свой черед летучего
змея на ямщичьем кафтане - государево казенное пятно на левом рукаве.
- А так, не желаю, - ответил ямщик, сам чистый змей. - Чего тебе
на яму здесь надобно?
- Мерина у меня угнали, - пробовал Кузьма затянуть свою песню.
- Подковать тебе было козла - не врал бы твой мерин. В прошлом
году такой, как ты, тоже мерина своего здесь искал да ночью на чужом
уехал.
Куземка повернулся и пошел восвояси, решив все же попытать
счастья еще раз. Но день ли, думал Куземка, такой выдался, или же
место это было заколдовано? Во дворе, против покосившейся церковки,
даже калитки не открыли и про чалого мерина досказать не дали.
- Мужик ты приблудный, - молвили ему из-за тына. - Неведомо
чей... Статься может, беглец, а бывает - и лазутчик.
Куземка недолго думая зашагал к церкви. Здесь в подворотной
избушке не было никого. Должно быть, на яму и пономарь был ямщиком, и
позванивал он теперь колокольцами где-нибудь между Колпитою и Вязьмой.
Но ямщик он из самых лядащих: ни ложки, ни плошки; всего обиходу -
только гвоздь в стене, а всей посуды - только кнут на гвозде.
Завалился Куземка спать без теплых щей. Сапоги лишь снял да к
печурке просушить поставил. А утром хвать - сапог как не бывало.
Куземка обшарил всю избушку, даже в печь пробовал залезть и под
висевший на стене ямщичий кнут заглядывал. Нет сапог! Потужил Куземка
и пошел по яму лапти добывать. Лапти он купил у вчерашнего ямщика со
змеем на рукаве, не верившего в Куземкиного мерина, но поверившего
теперь в Куземкины голые пятки. Содрал он с Кузьмы хоть и за новые
лапти, но с худыми онучами без двух денег алтын. И, подобрев от такой
удачи, пожелал Кузьме на дорогу:
- Поехал ты на мереньях, а воротился пеш. Был в обуже, да стал
похуже. Та-ак... Ну... сто тебе конев, пятьдесят меринов.

    VIII. ТУЛУП



Второй день брела ватажка попрошаек, путаясь в дремучем буреломе
и обходя непролазную грязь. Нищебродам не было здесь надобности
распевать божественные стихи, но они не тешили себя теперь и светскою
песней. Дорога была тяжела, выл ветер по просекам, и тучи ползли
низко, едва не цепляясь за вершины плакучих деревьев. Лишь одно
селение попалось пешеходам за все время пути, но лежало оно пусто. По
развалившимся избам шныряли одни только лисы и одичалые коты, а народ
от непомерных пошлин и непосильных налогов, от непрестанных войн и
всякой неволи разбрелся, видимо, врозь кто куда.
Прозревшие слепцы Пахнот, Пасей и Дениска с толстоголосым
поводырем и приблудным Кузьмой барахтались в лужах каждый по своим
силам и всякий на свой лад, и ватажка подвигалась медленно,
растянувшись далеко по дороге к Можайску. Толстоголосый, неведомо от
какой причины, заметно жаловал Куземку, держал его в приближении,
норовил даже пропускать его вперед в особо гиблых местах.
- Хаживал ты, человек божий, коли в Черниговский монастырь? -
молвил толстоголосый и, подождав Куземку, глянул ему в лицо. - Рожею
ты мне будто ведом.
- Черниговский монастырь - местечко невеликое, - ответил Куземка.
- Не хаживал.
Куземка остановился и, уперши в грязь свою орясину, перемахнул
сверчком через вязкое болотце, преградившее ему путь. Но толстоголосый
то ли не рассчитал, то ли его клюка была ему слабой помощницей, а
угодил в грязевище по самые колени. Куземка протянул ему свою орясину
и помог выбраться на сухое место.
- Возьми-ка вот мою клюку; тебе, куцатому, она годится, - сказал
толстоголосый и снова пошел за Куземкой, размахивая его орясиной,
которую крепко зажал в своей шершавой ладони.
Куземка оглянулся. Они шли двое. Все три "слепца" щупали дорогу
далеко впереди.
- Коли не хаживал в Черниговский монастырь, - возобновил разговор
толстоголосый, - так бывал, значит, в Печорах.
- И в Печорах не бывал. - Печоры...
Куземке почудилась какая-то тень. Он быстро обернулся и увидел
бледное плоское лицо толстоголосого, который занес закомлистую орясину
над Куземкиной головой.
- Чего ты?.. Чего? - зашептал Куземка, вытаращив глаза и
попятившись назад.
- Ни-че-го-о... - прохрипел толстоголосый.
Он подался немного к Куземке и екнул его орясиной по голове.
Куземкина голова хрустнула, как разбитый горшок, и кровь сразу залила
Куземке очи. Он уронил клюку, полученную только что от толстоголосого
взамен орясины своей, и, как ветряк крыльями, замахал руками. Потом
ткнулся носом в грязь, которая заалела от Куземкиной крови.
Толстоголосый дышал тяжело. Он оглянулся и, бросившись к Куземке,
сорвал с него тулуп. Путаясь в рукавах, он стал натягивать его на свой
латаный тегиляй*, из дыр которого в разных местах торчала рыжая пакля.
Потом схватил Куземку за ногу, обутую в измочаленный лапоть, и потащил
в сторону. Он сбросил Куземку в орешник, как куль с мякиною в сусек,
подобрал валявшуюся в грязи Куземкину коробейку и быстро пошел по
дороге, поторапливаясь, оступаясь, застегивая тулуп на ходу. (*
Стеганый кафтан.)

    IX. КРОВЬ НА ДОРОГЕ



Мукосеи, вкинутые на ночь в земский погреб, были вынуты оттуда
утром и приведены на съезжую. Оба мужика тщетно старались припомнить,
что произошло с ними с вечера, как попали они из кабака в темницу, где
всю ночь скакали блохи и кричали сверчки. У Милюты и тщедушного его
товарища, которого звали Нестерком, за ночь совсем затекли связанные
руки и доселе жестоко щемили бороды, надерганные накануне накинувшимся
на них стрельцом. Оба супостата* стояли на улице, охали и переминались
с ноги на ногу, пока их не ввели в съезжую избу и не поставили там к
допросу. (* Супостат - недруг, враг.)
В казенке, где воевода и дьяк вершили государево дело, было жарко
и дымно, тусклый свет пробивался в слюдяные окошки, багровые пятна
падали на пол от большой лампады перед образом в углу. В стороне, на
лавке под самым окошком, сидел подьячий с медною чернильницей на шее,
с пуком гусиных перьев за пазухой. Воевода и дьяк кричали на Нестерка
и Милюту, называли их ворами и изменниками, повинными смертной казни,
а подьячий - семя крапивное - исписывал у себя на коленке столбец за
столбцом, складывая их в стоявший подле цветисто расписанный богомазом
короб. Нестерку с Милютой были страшны и воевода, стучавший посохом об
пол, и дьяк, пронзавший их своими колкими глазами, и покашливавший в
рукав зипуна подьячий строчила. "Не ставь себе двора близ княжого
двора, - вспомнил старинное поучение Милюта, - ибо тиуны у князя - как
огонь, и урядники у него - как искры". А Нестерко глянул с укоризной
Милюте в его драную бороду, все еще сивую от муки, и вздохнул: "Вот те
и цари!.. Цари и царицы, князья и бояре, все пестрые власти, приказные
люди!.."
Мукосеев продержали в съезжей избе до обеда. Были им очные ставки
и со стрельцом, и с кабатчиком, и даже с вытащенным из бани Семеном,
которому за несколько дней до того Милюта надавал по щекам, выбив его
затем из мукосейного амбара. А теперь они были в одном мешке - и
грузный Милюта, и хилый Нестерко, и Семен, стоявший с ними рядом,
красный от банного пара, в бабьем платке, обмотанном вокруг разбитых
Милютою скул, с мокрым березовым веником под мышкой.
Милюту, Нестерка и Семена водили в этот день в застенок дважды.
Здесь мукосеям за непригожие речи и затейное воровство дважды выбивали
кнутьями спины, потом их повели из съезжей по насыпи вверх, отперли
тын и всех троих кинули в верхнюю тюрьму.
В верхней тюрьме было то же, что и прошлою ночью в земском
погребе: так же набросились на них блохи, и так же из последних сил
надрывались сверчки. В тюрьме, кроме мукосеев, был только один
сиделец, ветхий человек с урезанным языком, должно быть совсем уже
сошедший с ума. Сидел он здесь в оковах с незапамятной поры и
находился в вечном заточении, посаженный по смерть.
Мукосеи и не отдышались-то за ночь как следует после вчерашнего
"гостевания" у воеводы, а всех их уже на рассвете вынули из тюрьмы и,
обмотав цепями, посадили на телеги. И сел Милюта на один воз с
Семеном, а Нестерко устроился на другом, рядом со сторожем, в руках у
которого была длинная заржавленная секира, а в шапке - расспросные
речи, записанные воеводским подьячим. В Москве прочтут, разберут, и
будет им всем суд и указ.
Унылый день хмурился и ежился, потом начинал плакать мелкою и
едкою вдовьей слезой. Ветер, как бы на все махнув, то и дело
принимался с гиком и свистом гонять табунки осенних листьев вдоль по
просеке. Тускло звякали колокольцы под дугами, жирно хлюпали в жидкой
грязи некованые лошадиные копыта, а колодников, и сторожа, и
мужиков-ямщиков - всех клонило в сон от этого звяканья, хлюпанья и
протяжного свиста.
Но вдруг передняя лошадь захрапела и рванула в сторону, едва не
вывалив Милюту с Семеном в колдобину, полную мутной воды.
- Ели тебя волки!.. - заорал ямщик и, спрыгнув с воза, угодил
сапогом в кровавую лужу, от которой алая лента протянулась к
пожелтевшему орешнику, широко разбежавшемуся по скату.
Сторож заметил это со своего воза и, оставив в сене секиру,
бросился к переднему вознице. А за ним стали туда подбираться и
мукосеи, громыхавшие своими цепями на весь околоток.
Милюта, волоча по грязи свою цепь, полез в кустарник по кровавому
следу. Здесь он увидел широкоплечего мужика в окровавленном колпаке и
с задранными вверх ногами, обутыми в разбитые лапти. Милюта кое-как
выволок его на дорогу, и колодники вместе с ямщиками принялись
встряхивать его, щекотать, мочить ему голову водою из рытвины, так и
так поворачивать и по-всякому теребить.
- Не дышит, - молвил Нестерко, наклонившись над лежавшим и глянув
ему в лицо, вымазанное кровью и грязью. - Совсем убили, насмерть.
Ох-хо! Бродит душа его теперь здесь вокруг.
И он содрал с себя шапку и перекрестился.
Но Куземка вздохнул и открыл глаза.

    Х. ПОИСКИ ТУЛУПА



К Можайску подъехали колодники на сломанном колесе и с обгорелою
осью. Они промучились в дороге лишний день и въехали в город при
колокольном звоне.
Был праздник воздвиженья и воздвиженская ярмарка на торгу, но в
Можайске пономарям и звонарям было не до торгов в эту страдную пору.
На рассвете вышли они с Никольского конца, где стояли их дворы, и
разбрелись по всем тридцати девяти церквам пугать голубей и глохнуть
от гула. Друг за другом на зазвонных колоколах стали вступать они в
строй и вскоре так разошлись, что казалось, не выдержит городок, точно
подмываемый оглушительными звонкими волнами, снимется с места и
закачается в воздухе вместе с лавками, кабаком, стадами нищих и
Куземкою, который бегал по слободкам и метался по торговым рядам,
выспрашивая, не видел ли кто здесь троих слепцов с толстоголосым
поводырем.
На Куземке была только посконная рубаха и посконные порты, но он
не чувствовал холода, бросаясь из Сливничьей слободы в Огородничью, из
калашного ряда в скобяной. Калашники утверждали, что только вчера
прошел здесь человек, голосом толст, в ухе серьга, по тулупу брюхо
драно. Но бочары, с молотками за поясом и связками обручей через
плечо, кричали, что не в ухе серьга, а на шее цепь, и не драный тулуп,
а тегиляй на пакле.
- Голосом толст, - не сдавались калашники.
- Голосит гугниво! - кричали бочары.
- Нос покляп*, - объявляли калашники. (* Покляпый - пригнутый
книзу.)
- Не покляп, а с загогулиной, - наступали бочары.
- Да тебе-сяк к губному*, - посоветовал Куземке монастырский
старчик, торговавший квасом в разнос. - Ты прямо к губному. Он, милый,
у нас и сам-то вор, и все воры у него на дозоре. Эва какое дельце!..
(* К губному старосте, в ведении которого находились уголовные дела.)
Но ни к губному старосте, ни к городовому приказчику идти Куземке
не было вовсе охоты. Да и не толстоголосый с его слепцами был нужен
Куземке - пропади они все в пропащий день! - и не дорожная коробейка с
новой рубахой и шильцем железным, а тулуп! тулуп! а в тулупе письмо,
ради которого он, Кузьма, Михайлов сын, прозвищем Лукошко, ходил в это
лето за рубеж и два раза лихими тропками проползал на брюхе.
Куземка перетряс весь ветошный ряд на торгу, перебрал все
покупные зипуны и краденые тегиляи, но шубы своей так и не нашел и о
слепцах толком ничего не разведал. Тогда он присел в сторонке,
развязал свои онучи и нашел в них казны еще на целых полгривны. И
зарядился Куземка по старой пословице: "Гуляй, моя душа - да эх! - без
кунтуша, ищи себе пана, да без жупана".

    XI. СОБУТЫЛЬНИКИ



На воздвиженской ярмарке лужецкие монахи поставили кабак у
речного перевоза. Была им от государя жалованная грамота: во устроение
лужецкой святыни и по причине монастырской скудости возить по ярмаркам
кабак и беспошлинно торговать разными хмельными питьями - крепким
вином, пивом, медом пресным и кислым. И сюда, к речному перевозу на
берегу Можайки, монастырские работники загодя свозили кади и бочки,
скамьи и столы для кабацких завсегдатаев, прилавки для стойщиков,
отпускавших вино, а для денег - большой желтый сундук.
Куземка, запаренный беготней по концам и слободкам, побрел к
Можайке раскинуть умом и хоть немного размыкать больно одолевавшую его
кручину. За ним увязался и старчик квасник со своей кадушкой на голове
и глиняными кружками на поясе.
- Эково дельце! - восклицал он, пробираясь вслед за Куземкой
между возами с сеном, кипами пеньки и грудами всякого другого товара,
наваленного прямо на земле. - Дельце-то какое!
"Шуба, шуба! Письмо в левом рукаве под нашитым куском овчины!" -
точило Куземку и грызло так же, как грызло что-то его голову под
тряпкой, поверх которой натянут был войлочный побуревший, пропитанный
засохшею кровью колпак. И куда ему теперь деваться, Куземке? Идти
вперед, бежать назад?.. Казнит его князь поделом жестокою казнью. "Не
сумел ты, Кузьма, такого дела состряпать, - скажет ему князь Иван. -
Зарезал ты меня, Кузьма. А службу служить обещался... Рабом вековечным
себя называл... Помнишь, Кузьма?.. Матренку, куда как хороша была
девка, да отдал за тебя. А ты... Эх, Кузьма!"
Так сокрушался Куземка, уже сидя в кабаке, и рядом с ним на лавке
не переставал сокрушаться и старчик, забравшийся вместе с Куземкой в
кабак.
- Дельце-то, дельце! - вскрикивал поминутно глуховатый старчик,
налезая на Куземку. - Ась? Чего? Ничего?
Кадушку свою он снял с головы и устроил ее тут же, под лавкой. И,
помахав ручками, чтобы размяться, снова налез на Куземку.
- Наш староста губной всем ворам вор. Такой удалый... Поймал он
давеча на торгу знахаря с волшебным кореньем и велел ему коренье это в
губной избе съесть. Молвил ему: "Поглядим, не умрешь ли". И знахарь
губному сказал: "Хоть и умру, что ж делать". Но коренья не стал ести:
у губного откупился - дал гривен с десять, и губной его отпустил.
Вона!.. Кваску не попьешь ли ячного? - полез старчик под лавку за
своею кадушкой.
Но Куземке хотелось совсем другого. Он пошел к прилавку и выпил
здесь полстакана вина да принес еще к столу целую кружку. И сквозь
хмельной гомон, сквозь выкрики пьяной перебранки и чудные скоморошины
засевших в кабаке пропойц выслушивал Куземка сетования увязавшегося за
ним старчика, который сидел тут же и прихлебывал квасок из глиняной
кружки.
- Дельце! Эва, какое дельце! Ты, милый, ударь челом губному. А?..
Ударь... Он у нас на три аршина в землю видит. Пошел он недавно с
губным дьячком с Ерофейком клад копать на казачьих огородах и вынул из
ямы горшочек глиняный, а в нем медные четки да денег злотых с два
десятка, и держит по сю пору тот клад в доме своем на полке за
образами. А дьячок Ерофейка и сунься к нему. "Никифор, - молвил он, -
клад-то ведь государев!" И губной после того вкинул Ерофейка в
темницу. "Ты, мол, Ерофей, просухи ждешь - за рубеж бежать хочешь". А?
Бе-довый!.. Дай-ко, милый, мне винца пригубить. С самой субботы вином
не грелся.
Старчик глотнул из Куземкиной кружки так, что Куземке сразу же
пришлось пойти за другой. И странное ли дело! - каждый глоток размывал
в душе Куземки заботу, как назойливую муху, гнал ее прочь, и вот
Куземке уже не страшны ни князь Иван, ни княжеский гнев, ни страшная