исторический роман

РИСУНКИ П.АЛЯКРИНСКОГО

Государственное Издательство
ДЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Министерства Просвещения РСФСР
Москва 1962



О временах, давно миновавших, повествует эта книга. Москва в те
поры была по преимуществу деревянной, бревенчатой. Красная площадь
называлась "Пожар", район Кропоткинской улицы - "Чертольем",
автомобилей еще не было, по городу летом ездили в колымагах, зимой на
санях, снегу наметало много, и никто не убирал его, потому что в
русском языке еще даже не существовало такого слова "дворник".
Все это совсем не похоже на нашу жизнь, а вот возьмите книгу,
начните читать, и вы отложите ее лишь тогда, когда будет перевернута
последняя страница. В чем же дело, почему так?
В этом и заключено одно из чудесных свойств хорошей книги.
Маяковский сказал:
Через столетья
в бумажной раме
возьми строку
и время верни!
Писатель Зиновий Давыдов возвращает нам время. Он отлично знает
его, видит так, словно сам жил в стародавней Москве. А он наш
современник, и первое издание этой книги вышло в 1940 году, то есть ее
читали ваши отцы, когда им было столько лет, сколько сейчас вам.
Много писем пришло тогда к автору. В них читатели благодарили его
за удовольствие, которое получили при чтении: "Отвечаю на ваш вопрос:
"Понравилась ли тебе эта книга?" Так понравилась, что и сказать
невозможно", - пишет один из них.
Не вдруг подошел Зиновий Давыдов к своей удаче. С детства он
увлекался историей, в короткой автобиографической записке он не
забывает сказать, что родился в городе Чернигове, "былинном месте,
постоянно упоминаемом и учебниках истории и курсах древнерусской
литературы". Там, за каменной оградой одной из городских усадеб,
высился могильный курган Черного, легендарного основателя города, а в
соборе строения XI века покоился прах князя Игоря, героя "Слова о
полку". До знаменитого Путивля, на стенах которого плакала безутешная
Ярославна, всего верст двести...
Археология - ступенька истории. Первые впечатления Зиновия
Давыдова связаны с людьми, приезжавшими из Москвы в его родной город
"копать". Чего только не находили они на старом кладбище, где, как он
выражается, "березки звенели о вещем Олеге, о тризнах и богатырях": и
черепки старинной посуды и арабские монеты первоначального чекана...
Рано узнал Зиновий Давыдов французскую поговорку: "То ново, что
хорошо забыто". В новый, забытый мир прокладывала путь археологическая
лопатка. Как же тут не увлечься, не пойти по этому пути?
В Черниговском издательстве "Стрелец" вышла первая книга Давыдова
- "Ветер". Был это сборник стихов. Слово "ветер" очень модное в то
время, стихи целиком укладывались в блоковскую систему образов.
Помните начало "Двенадцати":
Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер -
На всем божьем свете!
В студенческие годы Давыдов "встретился" с князем Владимиром
Красное Солнышко в его стольном городе Киеве, там жил
Нестор-летописец, там творилась ранняя история государства
Российского, все дышало стариной.
А потом Давыдов оказался в Северной Пальмире. Он ходил по широким
площадям и проспектам, и камни говорили с ним, напоминая о событиях,
свидетелями которых были.
Здесь, в Ленинграде, в городе Пушкина и любимого своего Блока,
Давыдов начал писать прозу. Первый его исторический роман "Беруны" был
посвящен Крайнему Северу, приключениям рыбаков-мореходов.
Вот мы и подошли к роману, который вы сейчас прочтете. Сам
Давыдов считал его "своим любимым детищем", начал писать в Ленинграде,
а закончил в Москве. В автобиографической записке он говорит: "Мои
творческие интересы уже в начале тридцатых годов совершенно оторвали
меня от "петербургского периода", и я стал стремиться в Москву. Я
работал над романом "Из Гощи гость", в воображении постоянно пребывал
у кремлевских стен, жизнь в Ленинграде порой казалась мне
существованием на чужбине".
Давыдов переехал ближе к месту действия своего романа - в Москву.
Он шел Кропоткинской улицей и видел старинное Чертолье, гулял по
пустынной Красной площади, и в его воображении она заставлялась
деревянными лабазами, ларьками, ее наполняли скоморохи, торговцы
шанежками, пареной репой и сбитнем. Мимо златоглавых церквей сновал
московский люд, пестрое население начала XVII века - кожемяки,
мукосеи, дьяки, подьячие. Он слышал их говор, живыми вставали они со
страниц пожелтевших от времени летописей и документов.
Главным героем романа был князь Иван Хворостинин, лицо
действительно существовавшее и действовавшее в сложнейшую эпоху.

Не много было на Руси людей столь образованных!
Князь Иван сызмальства тянулся к знаниям, к книге.
Документальных данных о нем сохранилось очень не много, но у
автора исторического романа всегда возникают необычайные
взаимоотношения со своим персонажем: таким хотел Иванушку видеть
Давыдов и таким его узнали мы, читатели книги.
И мы поверили в этом писателю, потому что он в высокой степени
обладает драгоценным для автора исторических повествований даром
реконструкции.
Личность героя, эпоха, пейзаж - все, все реконструировано на
страницах романа так выпукло, что сейчас, идя по Москве, мы уже не
забудем картин ее прошлого, увиденных вдумчивым глазом художника,
нарисованных его умелой рукой. Он сумел увлечь нас своими радостями,
заразил своей высокой болезнью, заставил взглянуть на окружающее
пристальнее, показал глубину времени, научил увлекательной игре
воображения.
Князь Иван - новый человек новой России. Он не похож на своего
отца, не знавшего грамоты, слепо верившего попам. Молодой Хворостинин
берет под сомнение то, что для старого составляло непреложную истину,
у него свой разум, свой царь в голове.
Рядом очень интересная фигура еретика-протестанта, польского
капитана Феликса Заболоцкого. Когда будете читать роман, обратите на
него внимание, присмотритесь, как немногими чертами рисует художник
его портрет, ведь мы словно видим этого веселого пана, умного,
иронического, преисполненного своей шляхетской гордости.
В романе есть персонажи, известные нам не по одному лишь учебнику
истории. Их внес в наше сознание Пушкин. Это царь Борис, царевич
Димитрий, Ксения Годунова, боярин Шуйский. Какой смелостью должен
обладать писатель, чтобы, после Пушкина отважиться прикоснуться к этим
фигурам!
Я не стану дальше хвалить роман, не в этом я вижу свою задачу.
Мое дело познакомить вас с Зиновием Самойловичем Давыдовым, рассказать
о его творческом пути.
Когда вы прочитаете роман, советую вам взять другую его книгу.
Называется она "Корабельная слободка". Она перенесет вас на берег
Черного моря, в город русской воинской славы, в самые критические для
него времена, времена Севастопольской обороны.
Последняя работа Зиновия Давыдова вышла в 1958 году. Это
историческая повесть "Разоренный год". А за несколько месяцев до этого
писатель умер.
Дело пережило человека, ведь недаром последними словами, которыми
он закончил повесть о Минине и Пожарском "Разоренный год", были:
"...снова зацветает жизнь"...
Сейчас в эту новую, зацветающую жизнь снова входит старый роман
Зиновия Давыдова "Из Гощи гость", который прежде, при первом своем
появлении понравился читателю так, что и сказать невозможно. Будем же
надеяться, он и сегодня взволнует сердца.
И. Рахтанов



Часть первая
ЛАТЫНЩИКИ

    I. УЧИТЕЛЬ



На рассвете метелица утихла, снег поголубел, и дворники пошли с
лопатами за ворота отгребаться от лихих сугробов, перекативших уже
через тын. Глядь, а из сугроба одного торчат чьи-то ноги в
покореженных сапогах, и ворон, уместившийся на стоптанных подметках,
рвет и теребит отпоровшиеся латки. Мужики бросились к сугробу,
выволокли из ямины подснежной человечка, стали трясти его, дергать за
бороду, щипать ему нос, тереть ему уши...
- Онисифор... - молвил один. - Онисифор, подьячий*, княжичев
учитель... Вишь, брел-брел, да малость не добрел. (* Подьячие -
служащие различных учреждений Московского государства:
делопроизводители и писцы. Были и вольные подьячие - "площадные"; эти
на Ивановской площади в Московском Кремле обслуживали частных лиц,
составляя для них за особую плату разного рода деловые бумаги.)
- Пьяница он, Онисифор, бражник! - откликнулся другой. - Чать, на
Москве по всем кабакам он известен... Онисифор, пробудись!
Опохмелиться пойдем ли? Онисифор Васильич!
Но Онисифор спал непробудно, вечным сном; он не алкал и не
жаждал, и опохмеляться ему было теперь ни к чему. Не добудившись его,
мужики погалдели, потараторили, да и поволокли подьячего на двор, к
житному амбару напротив княжеского дома.
Зимнее утро медленно натекало на Чертолье*, расплывалось по
заулкам, расходилось по хворостининским дворам меж работных изб и
всяких хозяйственных построек. А на снегу возле житницы лежал человек,
учитель малолетнего князя Ивана, бывший площадной подьячий Онисифор
Злот, за описку в царском титуле отставленный от дела и под окошком
писчей избушки битый плетью. Он и вправду был пропойца лютый: даже
холщовый свой бумажник и медную чернильницу пропил он давно и
промышлял тем, что ходил по боярским дворам, обучая малых ребяток по
азбуке рукописной: (* Старинное название района Кропоткинской улицы в
Москве, где один из переулков носит название Чертольского.)
Аз-буки-букенцы,
Веди-веденцы...
С указкой костяной и перышком лебяжьим научил подьячий и
способного княжича Ивана читать и писать и даже складывать стихи.
Но что было теперь делать с мертвым Онисифором? Никто этого не
знал, как никому не ведомо было, есть ли у Онисифора какие-нибудь
родственники в Москве и где жил этот человек, который почти ежедневно
приходил на Чертолье к княжичу в комнату, исправно получал из
княжеской поварни полагавшийся ему корм и в сумерки снова брел по
опустевшей улице неизвестно куда. Но раздумывать тут было нечего:
подьячий был мертв, и его взвалили на дровни, покрыли рогожею и
повезли прочь со двора. Выбежавший на крыльцо перепуганный княжич
увидел, как стегнул вожжою по взъерошенной лошадке Куземка-конюх, как
дернула она с места и высунулись из-под рогожи ноги Онисифора, обутые
в рваные, выгоревшие на солнце и стоптанные по всем московским кабакам
сапоги.
Аз-буки-букенцы,
Веди-веденцы, -
прошептал княжич Иван, вспомнив, как Онисифор года три тому назад
впервые развернул перед ним свою азбуку, разрисованную усатыми
колосками, звериными мордами, человеческими фигурами.
- Аз, буки, веди... - стал твердить, как тогда, княжич, и горячие
слезы покатились у него по горевшим от холода щекам.
Уже и ворота закрыли и подворотню вставили, а княжич все не
уходил в покои, все глядел в ту сторону, куда повезли Онисифора Злота.
О чем плакал молодой княжич? Ему и самому до конца неведома была
причина его слез в этот запомнившийся ему морозный день. Но грудь его
разрывалась от жалости, непонятной и нестерпимой, ранившей его сердце,
точно каленой стрелой.

    II. В МЛАДЕНЧЕСКИЕ ДНИ



Отец княжича Ивана, старый князь Андрей Иванович
Хворостинин-Старко, провел всю свою жизнь в государевой службе, на
воеводствах да в походах, и княжич Иван вырос под присмотром мамки и
самой княгини Алены Васильевны. Но мамка Булгачиха, перекрещенная
туркиня, вывезенная когда-то в Русь из завоеванной нами Астрахани,
нянчила еще Алену Васильевну. Булгачихе было, наверно, сто лет; голова
ее в черном шелковом тюрбане уже еле держалась на сморщенной шее,
которая к тому же должна была выносить на себе и великое множество
всяких ожерелий - янтарных шариков, бисерных колечек, серебряных
цепочек. Старая туркиня если и не засыпала на ходу, то впадала в
дремоту уже во всяком случае, как только ей удавалось где-нибудь
присесть. Так ее и запомнил князь Иван: на скамейке у ворот или в
огороде на пеньке, всегда с головою, не удержавшейся на слабой шее, с
подбородком, зарывшимся в шарики и цепочки, с хохлатым тюрбаном,
покачивающимся от ветра.
Матушка-княгиня Алена Васильевна с годами все больше тучнела, и
все сильнее болели у нее ноги. Она уже почти круглый год не выходила
из дому, а только поглядывала с крыльца на двор да покрикивала на
притомившихся мужиков и невыспавшихся девок. Большую часть дня она
проводила в увешанной иконами крестовой палате, куда пробиралась,
громко стуча костылем и волоча распухшие ноги в валеных сапогах.
Крестовая была без окон; там горели свечи в подсвечниках и теплились в
серебряных лампадах льняные фитильки; старческие лики глядели с темных
образов сурово. Княгиня Алена Васильевна охала и глубоко вздыхала. В
этой душной комнате жутко становилось княжичу Ивану. Он норовил
выбраться оттуда, едва только туда попадал.
К дому подходил огород, тянувшийся на версты вдаль и вширь,
потому что за самым огородом были еще какие-то пустыри с бирюзовыми
озерками и вороньим граем в дуплистых березах. На всем этом широком
пространстве трещали кузнечики в некошеной траве и сладким
благоуханием кружил голову дикий шиповник. Здесь по ровному месту, на
зеленых муравах и зимами по белым снегам, легко прозвенели
младенческие дни княжича Ивана. Ему и Онисифор Злот не был в особенную
тягость. Ученье давалось княжичу нетрудно, да и подьячий в запойстве
своем, случалось, не приходил по неделям, пренебрегши не то что своим
учеником, но даже и кормом своим, которым только и жив бывал. И, когда
умер подьячий и, мертвого, увез его Куземка неведомо куда, попробовал
княжич излить свое горе в рифмованных стихах. Стихами же приветствовал
княжич Иван и батюшку-князя, когда тот воротился наконец с последнего
своего воеводства к Москве на покой. Стоя на коленях перед стариком,
прочитал ему княжич свои стихи, в которых превознес военные подвиги
престарелого воеводы. Князь Андрей Иванович, сидя в шубе на лавке,
задвигался, засопел носом, потрепал по голове стриженного в скобку
стихотворца и стал сморкаться в добытый из-за пазухи платок.
- Очень учен ты, сынок, - молвил он, поморгав набухшими глазами.
- Дивно мне послушать тебя. Я-то и вовсе грамоте не знаю: только
господню молитву с попова голоса затвердил, и в том вся моя наука. А
ты вон куда залетел! Ну, и хватит тебе теперь ученья!.. Да и бражника
твоего, Ониска, черт в пекло уволок. Погуляй теперь напоследок, еще
погуляй... Будет пора ужо и тебе выступить с оружием в поле, на
окраины, к государевым рубежам. Походи пока что к дяде Семену. Он-то,
Семен Иванович, у нас сильно охоч к святым книгам. Авось и от него
переймешь что-нибудь!..
Старик поднялся с лавки и пошел по дворам своим кур считать да
холсты мерять. А княжич побежал в огород, где черный тюрбан столетней
туркини покачивался на весеннем солнышке, на пеньке, возле
повалившегося плетня.

    III. КНИЖНЫЙ ЛАРЬ ДЯДИ СЕМЕНА



У князя Семена Ивановича Шаховского-Хари книг всяких полон был
ларь. Здесь были почти все книги святые, на Руси читаемые. Князь Семен
Иванович гордился тем, что не учен философии и прочим светским наукам,
но имеет в себе твердый разум Христов. И потому одних псалтырей*
церковнославянских в ларе его был едва ли не десяток. (* Псалтырь -
собрание псалмов, то есть хвалебных песен, составление которых
приписывается древнееврейскому царю Давиду.)
- Лучше читать псалтырь, евангелие и другие божественные книги, -
говаривал князь Семен Иванович, - нежели философом называться и душу
свою погубить. Не прельщайся, друг, чужою мудростью: кто по-латыни
учился, тот с правого пути совратился.
Но псалтыри все эти были давно читаны и перечитаны княжичем
Иваном еще при жизни учителя его, подьячего Онисифора Злота. И княжич,
копаясь в ларе дяди Семена, находил там и нечитанные книги. Однако все
это были такие же, подобные псалтырям, церковные бредни. Княжич Иван
брал домой эти книги, прочитывал их в комнате у себя или на вольном
ветру в огороде и потом относил обратно дяде Семену в заветный его
ларь.
Но княжичу в тех книгах не все было понятно, а спросить было не у
кого: Онисифор умер, батюшка Андрей Иванович книжной мудрости и вовсе
был не учен, а кособрюхого князя Харю с рябоватым носом на желтоватом
лице побаивался княжич Иван с младенческих лет.
Он приезжал к ним на двор, князь Семен Иванович Харя, и, сдав
коня стремянному* своему Лаврашке, поднимался по лестнице наверх, в
хоромы. И еще на лестнице встречал его хозяин, князь Андрей Иванович,
и вел в столовую, где за серебряным петухом с хмельным черемуховым
медом шептались они о разном, а все больше и чаще о той непомерной
силе, какую стал забирать себе худородный Борис Годунов, только вчера,
при Иване Грозном, выскочивший опричным начальным и уже ныне, при
Федоре Ивановиче, царе-недоумке, - могучий правитель государства.
(* Стремянный - слуга, сопровождающий всадника.)
- Которые были знаменитые боярские роды на Руси, те миновалися
без остатку, - вздыхал князь Семен, собрав редкую бороду свою в
горсть. - Пошли теперь татаровья Годуновы да литвяки Романовы...
Мудро, мудро!
- Все кобыльи родичи да кошкины дети?.. - подмигивал потешно
старик хозяин гостю острым глазком, разблестевшимся от хмельного
напитка.
Притопывая ногой и размахивая полою шелкового зипуна, принимался
расшалившийся старик пырскать на рыжего кота Мурея, стремглав
влетавшего в горницу с привязанной к хвосту бумажкой. Но за котом
вдогонку несся в коротком комнатном кафтанчике русоголовый мальчик.
Кот по лавкам - и мальчик по полавочникам, кот под стол - и княжич за
ним туда же. И они так уж и оставались под столом, потому что князь
Харя, придавив каблучищем коту хвост, произносил с расстановкой,
обсасывая утиную ножку, варенную в патоке:
- Следует... детей хорошо учить... и наказывать их плетью. И
разумно... и больно... и страшно... и здорово.
Вот и теперь - уже как будто первым легким пухом стали одеваться
щеки молодого князя Ивана, а норовил начетчик этот добираться к ларю
Семена Ивановича, когда тот уезжал на время в свои поместья либо в
Волоколамский монастырь на богомолье. Тогда-то княжич Иван оставался
хозяином ларя, всех сваленных там книг.

    IV. НАХОДКА



На деревянном гвозде над книжным ларем висела у Семена Ивановича
четыреххвостая плеть, именуемая "дурак". Князь Семен, несмотря на свои
тридцать лет, был женат уже дважды, но плеть была у него одна - и для
покойной княгини Матрены и для нынешней его княгини, Настасеи
Михайловны. Князь Семен крепко держался старины и по старинке считал,
что женщина ниже мужчины и что жену, как и ребенка, следует учить
побоями и плетью.
- Ум женский нетверд, - любил он повторять поучения, вычитанные
из старинных книг, обладателем коих он был. - Из-за женщин все зло на
свете, от них - всякий грех. Следует избегать бесед с женщинами... Не
слушай россказней женских.
И князь Семен мало беседовал с княгинями своими. За князя Семена
разговаривал его четыреххвостый "дурак", и "дураком" этим и вогнал
князинька в гроб хворую и безответную княгиню Матрену; но вот
нынешняя, Настасея-княгиня, попалась ему с норовом. "Дурак" дураком,
он и по спине Настасеи Михайловны погуливал частенько, но случалось,
что и князь Шаховской выходил на крыльцо смутный, как туча, с
распухшей щекою, с переносьем, исцарапанным в кровь.
Княжич Иван встречался с княгиней Настасеей всякий раз, как
жаловал к дяде Семену в тесовые его хоромы посреди обширного двора на
Лубянке. У книжного ларя с помещавшимся над ним "дураком" Настасея
Михайловна то и дело наталкивалась на книголюбивого отрока, шептавшего
что-то из развернутой желтой, рассыпавшейся от времени книжки. Княгиня
целовала княжича и приговаривала:
-Здравствуй, касатик, здравствуй, родной! Все в книжки глядишь,
глазки слепишь!.. Что тебе книги те?..
И она принималась потчевать гостя тогдашними лакомствами:
сушеными сливами, огурцами в меду, сахарным изюмом, инбирным леденцом.
Так проходили дни и годы после смерти Онисифора Злота, и князю
Ивану миновало семнадцать лет.
Однажды сидел он, как много раз до того ему приходилось, возле
ларя с знакомыми книгами, вертел одну какую-то из них в руках и
прислушивался к заглушенному шуму, которым жил всегда кладбищенски
тихий дом дяди Семена. Хоть бы детский крик откуда-нибудь, хоть бы
взвизгнула собака! Нет, только двери ноют где-то далеко и мыши точат
застоявшуюся годами рухлядь. Князь Иван ждал, что вот заскрипит
ступенька под ногою Настасеи Михайловны и застучат ее серебряные
подковки в мощенных дубовыми брусками сенях. Но по дому временами
звонко шлепали чьи-то босые ноги, а ступеньки молчали так же, как этот
чужой ларь, полный старых, мертвых книг, как эта плеть, неведомо для
чего повешенная над ларем, как все эти разукрашенные резьбою шкафчики
и расписанные красками сундуки.
Князь Иван глянул на книгу, которую держал в руках, и швырнул ее
в ларь. Потом взял другую, без переплета, оборванную и обтрепанную,
раскрыл наудачу и поразился тому, что увидел. В книжном ларе у дяди
Семена он наткнулся на такую впервые. Это была нерусская книга, и
непонятно было, как могла она попасть в груду церковных книг, в ларь к
Семену Ивановичу Шаховскому. Князь Иван стал перелистывать ее и, к
удивлению своему, не нашел здесь ни ликов святых угодников в тонко
выписанных венцах, ни изображений креста в серебряных травах по
золотому фону. А ведь и эта книга была полна рисунков, то
бархатисто-черных, то как бы составленных из множества разноцветных
шелковых лоскутков. На каждой странице книги этой были портреты,
изображения городов, ландшафты, заморские люди, диковинные звери...
Вот витязь в латах сидит на коне, покрытом глухою попоной. Вот две
женщины с длинными золотыми распущенными волосами; обе они льют из
большого ковша голубую воду в разверстую пасть рыластого зверя. Вот
верхом на огромной птице почти совсем голый арап.
Князь Иван не упомнил, сколько и просидел он над этой книгой.
Только топот копыт на дворе да голоса в сенях оторвали его от
бесчисленных картинок, которыми была изукрашена она. И, прислушавшись,
он уловил скрип ступенек, тяжелые шаги, гневливый голос дяди Семена:
- Какие там еще хворости!.. Мудро, княгинюшка!.. Бес ли трясучий
засел в тебе, так я его "дураком", "дураком"...
Князь Иван сунул книгу за пазуху и выскочил во двор. Тут
суматошились люди, кони, собаки - весь обоз воротившегося из какой-то
поездки князя. В раскрытые ворота на своем буром коньке выехал
незаметно князь Иван на улицу и пустился прочь, легонько придерживая
рукою книгу, которая трепыхалась у него за пазухой, будто пойманная
только что птица. Вот уже миновал он пивной кабак на повороте, длинную
избу, мастерскую палатку, и Варсонофьевский монастырь блеснул ему
золотыми крестами поверх замлевших от зноя дерев... И вдруг под
всадником шарахнулся в сторону его жеребчик и завертелся на месте,
точно впилась в него сразу сотня слепней. Словно мелким горохом,
где-то совсем близко швырнулись барабаны, и вслед за ними все разом
залились свирели, зарокотали фаготы, рявкнули трубы, вгоняя в ужас и
без того пугливого конька. Князь Иван соскочил наземь и повернул
жеребчика своего к тыну.
Целый полк наемных иноземцев-копейщиков вышел тем временем из
переулка с громом и треском и повернул направо, к зубчатым стенам
монастыря, белевшим впереди. На солдатах на всех было одинаковое
платье: короткие штаны, короткие епанчи*, на головах железные
шишаковые шапки**. Иноземцы, дойдя до перекрестка, стали огибать
монастырь и вскоре пропали за угловой башней - только пыль после них
долго вилась да, затихая, не переставали грохотать барабаны. (* Епанча
- широкий безрукавный плащ, бурка. ** Шишаковая шапка, или шишак, -
разновидность шлема: высокая металлическая шапка, заканчивавшаяся
шариком, так называемым шишом, откуда и название - "шишак".)
Князь Иван решил было уже снова тронуться в путь, но из
копейщиков какой-то отставший выскочил из переулка и со всех ног
бросился к монастырю догонять своих. Босоногий паренек, сидевший
верхом на воротах, швырнул в него комом грязи и угодил немцу в шишак,
начищенный кирпичом.
- Немец! Фря! Киш пошел! - защелкал на всю улицу озорник и
соскользнул с надворотни во двор.
Немец остановился, потом бросился к воротам и замолотил по ним
древком копья. Но никто на стук его не откликался. Немец набросился на
ворота еще пуще, но как ни бодал он их и кулаком и медной оковкой на
подножье древка, а дело его было проиграно. Поругавшись и
поплевавшись, сколько стало в нем мочи, он кончил тем, что снял с себя
шишак и принялся счищать с него грязь.
Князь Иван привязал конька своего к тыну и подошел к поджарому
вояке, не перестававшему шипеть и ругаться.
- О, нечестивое племя! - брызгал немец слюною, теребя свой шишак
и снимая с него грязь полотняным платком. - Злей собак, свинья!..
У князя Ивана в седельной сумке валялся кусок войлока. Он достал
его оттуда и подал разгневанному копейщику, чей платок уже не снимал,
а только размазывал грязь по всему шишаку. И немец, все еще ворча,