Всякий раз как ему докладывали о заговоре, убийстве, краже, похищении, покушении на собственность, кощунстве или самоубийстве, у него на все был один ответ: «Ищите женщину!»
   Отправлялись на поиски женщины, и, когда ее находили, можно было ни о чем не беспокоиться: остальное отыскивалось само собой.
   Он и сам это доказал, когда привел пример с кровельщиком, упавшим с крыши на мостовую.
   Господин Жакаль и в этом деле разглядел женщину, а ведь другой сказал бы, что кровельщик просто оступился и потерял равновесие.
   Опыт показывал, что у г-на Жакаля был острый глаз.
   Итак, г-н Жакаль был верен своему принципу, когда сказал Сальватору по поводу похищения Мины: «Ищите женщину!»
   Вот что представлял собой — наше описание получилось далеко не столь полным, как нам бы хотелось, — г-н Жакаль, то есть тот, в чьей карете Сальватор и Жан Робер ехали вдоль набережной Тюильри.
   Ах да, мы забыли сказать еще об одной характерной черте г-на Жакаля: он носил зеленые очки, но не для того, чтобы лучше видеть, а затем, чтоб его меньше замечали.
   Когда он хотел что-то рассмотреть, он резким движением поднимал очки на лоб и его глаза, отливавшие всеми цветами радуги, в любое мгновение готовы были метнуть молнию из-под полуприкрытых век. Потом он опускал очки, но не рукой, а движением височных мускулов, и очки садились на место в канавку, проложенную стальной дужкой на его переносице.
   Ему почти всегда оказывалось довольно первого осмотра: такой быстрый, пытливый, верный взгляд был у него!
   Этот взгляд был похож на бесшумные летние молнии, вспыхивающие меж двух грозовых туч в теплые августовские вечера.

XXXV. ИЩИТЕ ЖЕНЩИНУ!

   Когда молодые люди сели в карету, г-н Жакаль начал с того, что поднял очки и бросил на Жана Робера один из тех проницательных взглядов, которые позволяли ему сразу оценить внешность и моральные качества человека.
   Через мгновение его очки упали на переносицу — то ли потому, что он узнал Жана Робера, поэта, который, как мы говорили, прошел уже первый круг популярности, то ли потому, что, едва взглянув на благородные черты его лица, г-н Жакаль понял, с кем имеет дело.
   — Итак, — сказал полицейский, прочно устроившись в мягком углу кареты, который он хотел было уступить Сальватору, но тот наотрез отказался, — итак, вы говорите, что речь идет о похищении?
   Господин Жакаль взялся за табакерку — прелестную изящную бонбоньерку, хранившую, должно быть, когда-то пастилки для маркизы Помпадур или графини Дюбарри, — и с наслаждением засунул в нос огромную понюшку.
   — Ну, рассказывайте.
   У каждого человека есть свое слабое место, своя уязвимая пята, не омытая водами Стикса.
   Было уязвимое место и у г-на Жакаля; и мы были бы недобросовестными историками, если бы забыли о нем упомянуть.
   Господин Жакаль мог не есть, не пить, не спать, но не мог обойтись без нюхательного табаку. Табакерка и табак были его неизменными спутниками. Похоже, в табакерке он и черпал свои нескончаемые хитроумные идеи, внезапностью и изобилием которых изумлял современников.
   Итак, он поднес к носу табак со словами: «Ну, рассказывайте!»
   Господин Жакаль уже слышал историю Жюстена в двух словах, но на бегу, когда его голова была занята другими мыслями.
   Ему необходимо было послушать еще раз.
   Впрочем, повторение рассказа не изменило первого его впечатления, хотя теперь Сальватор излагал дело со всевозможными подробностями, услышанными из уст Броканты.
   — И вы не искали женщину? — спросил полицейский.
   — У нас не было времени: мы узнали о происшествии лишь в семь часов утра.
   — Дьявольщина! Они, должно быть, перевернули всю комнату и затоптали весь сад.
   — Кто?
   — Эти идиотки.
   «Этими идиотками» были хозяйка пансиона, воспитательницы и ученицы.
   — Нет, — возразил Сальватор. — Опасаться нечего.
   — Почему?
   — Жюстен во весь опор помчался верхом на лошади этого господина, — Сальватор указал на Жана Робера, — и будет охранять дверь в комнату…
   — …если доедет!
   — То есть как?
   — Разве школьный учитель умеет садиться на лошадь? Надо было мне сказать, я бы дал вам Гусара.
   Гусаром называли одного из подчиненных г-на Жакаля; это изысканное и выразительное прозвище дано было за ловкость в обращении с лошадьми.
   — Я тоже ему об этом говорил, — ответил Сальватор, — но Жюстен мне сказал, что он сын фермера и с детства знает лошадей.
   — Ну, теперь, если найдем женщину, все пойдет хорошо.
   — Я не вижу рядом с ней женщины, которую можно было бы подозревать, — позволил себе заметить Сальватор.
   — Женщину надо подозревать всегда.
   — По-моему, вы слишком категоричны, господин Жакаль.
   — Вы говорите, что вашу Мину похитил молодой человек?
   — Мою Мину? — улыбаясь, переспросил Сальватор.
   — Ну, Мину школьного учителя, словом, Мину, о которой идет речь!
   — Да, Броканта видела карету в четыре часа утра, как я вам сказал, и разглядела молодого человека. Она даже утверждала, что он брюнет.
   — Ночью все кошки серы.
   Произнося эту поговорку, г-н Жакаль покачал головой.
   — Вы сомневаетесь? — спросил Сальватор.
   — Видите ли… Мне представляется неестественным, что молодой человек похищает девицу; это не в наших традициях, если только молодой человек не является отпрыском богатой и могущественной при дворе фамилии и не боится в девятнадцатом веке изображать Лозена и Ришелье. Может быть, это сын пэра Франции, племянник кардинала или архиепископа… Похищают обыкновенно старики; я говорю это для вас, господин Сальватор, и особенно для господина, который пишет пьесы, — прибавил полицейский, едва заметно кивнув в сторону Жана Робера. — Ведь старость бессильна и пресыщена. Но похищение со стороны молодого человека, красивого и сильного, — чудовищное преступление!
   — Однако дело обстоит именно так.
   — В таком случае поищем женщину! Очевидно, женщина замешана в этом преступлении. В какой мере — не знаю. Но какая-то роль в этой таинственной драме несомненно принадлежит женщине. Вы говорите, что не видите около нее никакой женщины. А вот я вижу одних только женщин: воспитательницы, помощницы воспитательниц, подруги по пансиону, камеристки… Вы даже не подозреваете, что такое пансион, наивный вы человек!
   И г-н Жакаль взял еще щепотку табаку.
   — Все эти пансионы, изволите ли видеть, господин Сальватор, — продолжал он, — это очаги пожара; в них живут и бьются пятнадцатилетние девочки, подобно саламандрам, о которых рассказывают древние натуралисты. Что до меня, я знаю одно: если б я имел честь быть отцом дочери на выданье, я бы скорее запер ее в погребе, чем отдал в пансион. Вы не можете себе вообразить, какие жалобы поступают в полицию нравов на пансионы, и не потому, что плохи хозяйки, а всему виной постоянно влюбляющиеся девочки: это старая басня о Еве. Воспитательницы, их помощницы, надзирательницы, напротив, всегда начеку, как собаки вокруг фермы или телохранители вокруг короля. Но как помешать волку войти в овчарню, когда овечка сама отпирает ему дверь?
   — Это не тот случай: Мина обожает Жюстена.
   — Значит, это дело подруги; вот почему я говорил и повторяю: «Поищем женщину!»
   — Я начинаю склоняться к этому же мнению, господин Жакаль, — проговорил Сальватор, наморщив лоб, словно для того, чтобы заставить свою мысль остановиться на каком-то неясном и подозрительном пункте.
   — Разумеется, — продолжал полицейский, — я не ставлю под сомнение целомудрие вашей Мины… Я говорю «ваша Мина»… В общем, я хочу сказать, Мина вашего школьного учителя… Я уверен, что она не принесла с собой в пансион ничего такого, что могло бы испортить окружавших ее девиц. Она получила хорошее воспитание и заключала в себе сокровища доброты и благочестия, накопленные под неусыпным оком приемных родителей. Но сколько вокруг этого чистого благоухающего цветка вредных растений, дыхание которых для него гибельно! И ведь они подцепили заразу в родной семье! Ребенка считают беззаботным несмышленышем, а он никогда и ничего не забывает, господин Сальватор, запомните это! Тот, кто в десять лет видел невинные феерии в театре Амбигю-Комик или в Гэте, в пятнадцать лет, если это мальчик, попросит рыцарское копье, чтобы поразить великанов, охраняющих и мучающих принцессу его сердца; если же это девочка, она вообразит себя этой самой принцессой, которую мучают родители, и употребит, ради того чтобы снова соединиться с любовником, с кем ее разлучили, все, чему она научилась от колдуна Можи или феи Колибри. Наши театры, музеи, стены, магазины, места прогулок — все способствует тому, чтобы пробудить в детской душе любопытство, и его готов удовлетворить первый встречный, если не будет рядом матери или отца. Все стремятся пробудить и постоянно поддерживать в ребенке желание все узнать, жажду все понять, а ведь это бич детства. И мать не может объяснить дочери, почему, входя в церковь, красивый молодой человек подает святую воду юной девушке, почему в летний полдень пара влюбленных целуется в поле, почему люди женятся, почему один идет к мессе, а другой — нет; мать не может открыть дочери ни одну из тайн, о каких та смутно догадывается, и посылает ее, испугавшись растущего с годами любопытства, в пансион, где девочка узнает от старших подруг нечто такое, что пагубно влияет на ее здоровье и на ее нравственность, а потом и сама передает все это младшим подругам. Дорогой мой Сальватор, да будет вам известно, если вы когда-нибудь задумаете жениться, что даже девушка из хорошей семьи, поступая в пансион, несет в себе ядовитые семена, способные позднее отравить целое поле!
   — Но ведь есть, наверно, какое-нибудь лекарство? — спросил Сальватор, пока Жан Робер удивленно слушал рассуждения полицейского.
   — Да, разумеется, вылечить можно все, и это тоже, но — черт подери! — существует стена более прочная, высокая и протяженная, чем Великая китайская стена: существует обычай — бич всякого общества. Вот, к примеру, с некоторых пор молодежь взяла себе пагубную привычку, тем более пагубную, что от нее лекарства нет…
   — Какую?
   — Самоубийство. Юноша любит девушку, она его пока не любит. Он не ждет, пока она его полюбит, — он накладывает на себя руки! Девушка любит молодого человека, а он ее разлюбил, она надеялась, что он прикроет их грех, женившись на ней, — она кончает жизнь самоубийством! Двое любят друг друга, но родители против их брака, — они умирают! И знаете, почему чаще всего они накладывают на себя руки?
   — Очевидно, потому что устали от жизни, — предположил Жан Робер.
   — Э, нет, господин поэт, — возразил полицейский, — от жизни устать нельзя, а доказательством тому — то, что, чем человек старше, тем сильнее он за нее держится. На сто случаев самоубийств среди тех, кто моложе двадцати пяти лет, приходится только один случай самоубийства среди стариков, которым за семьдесят. Люди умирают, — ужасно такое говорить! — чтобы сыграть шутку над близкими: юноша подшучивает над любовницей, любовница — над возлюбленным, влюбленные — над родителями. Страшная шутка, которая и не понадобилась бы, стоило лишь подождать год, полгода, неделю, а то и вовсе час: девушка успела бы полюбить, возлюбленный вернулся бы, родители дали бы свое согласие. Раньше такого не было — люди не знали, что такое самоубийство, или почти не знали. За все средние века, то есть за три-четыре столетия, вы насчитаете не более десятка случаев самоубийства!
   — В средние века существовали монастыри, — вставил Жан Робер.
   — Вот именно! Вы попали в самую точку, молодой человек. Жили тогда со скорбью, жизнь была не мила: мужчина становился монахом, женщина — монахиней; это был способ пустить себе пулю в лоб, повеситься, утопиться. Вот сегодня я, к примеру, еду в Ба-Мёдон констатировать самоубийство мадемуазель Кармелиты и господина Коломбана. Так вот…
   Молодые люди вздрогнули.
   — Простите… — в один голос перебили они г-на Жакаля.
   — Что такое?
   — Это не та мадемуазель Кармелита, что была воспитанницей Сен-Дени? — спросил Сальватор.
   — Совершенно верно.
   — А господин Коломбан был бретонский дворянин? — уточнил Жан Робер.
   — Абсолютно точно.
   — В таком случае, — прошептал Сальватор, — я понимаю смысл письма, которое получила сегодня утром Фрагола.
   — Несчастный юноша! — воскликнул Жан Робер. — Я слышал это имя от Людовика.
   — Но эта девушка — ангел! — заметил Сальватор.
   — А молодой человек — святой! — проговорил Жан Робер.
   — Несомненно! — кивнул старый вольтерьянец. — Потому-то они и вознеслись на небо: им не было места на земле, несчастным детям!
   Он произнес эти слова со странной смесью сарказма и умиления.
   — Ах, Боже мой! Бедный Людовик придет в отчаяние! — заметил Жан Робер.
   — Боже мой, как бедняжка Фрагола огорчится! — прошептал Сальватор.
   — А причины этой смерти содержатся в тайне или вы можете нам рассказать?.. — начал Жан Робер.
   — Об этом несчастье во всех подробностях? Да ради Бога; вам достаточно будет заменить имена, и поэма или роман готовы; ручаюсь, что тема подходящая.
   Карета свернула с набережной Конферанс на Севрский мост, и г-н Жакаль поведал молодым людям следующую историю, которая, на первый взгляд, не имеет отношения к нашему повествованию, но рано или поздно вольется в него.

XXXVI. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО СЛУЧАЙНО И ОДИН РАЗ ИЗ СТА МОЖНО ВСТРЕТИТЬ ХОРОШИХ СОСЕДЕЙ

   Двенадцатый округ был в 1827 году, да и теперь остается, самым бедным в столице, как видно из результатов последней переписи неимущего населения, опубликованных ведомством общественной благотворительности.
   Так, в первом округе бедняков — 3 707 из общего числа жителей 112 740, в то время как в двенадцатом — на 95 243 жителя приходится 12 204 неимущих.
   Вот почему в отчете соотношение числа неимущих и общего количества жителей составляет такие пугающие цифры: в первом округе — 10 к 304; в двенадцатом округе — 10 к 78.
   А если учесть, что в двенадцатом округе живут в основном старьевщики, кучера, башмачники, перекупщики, водовозы, грузчики и поденные рабочие, то читателям будет ясно, что мы ничего не преувеличили, утверждая, что этот округ был и остается самым бедным.
   С высоты птичьего полета этот округ напоминает четырехугольник. Он разделен на четыре квартала, носящих названия: Обсерватория, Сен-Жак, Ботанический сад, Сен-Марсель.
   В ходе нашего повествования мы постепенно познакомим читателей со всеми этими кварталами; значительная часть описываемых нами событий будет происходить в двенадцатом округе.
   Начнем с того, что самая живописная часть квартала Сен-Жак находится между улицей Валь-де-Грас и Грязной улицей, носящей ныне название улицы Пор-Рояль.
   Поднимаясь по улице Сен-Жак от улицы Валь-де-Грас к предместью, можно увидеть, что все дома с правой стороны — старые, некрасивые, небрежно построенные — ведут в восхитительные сады, какие, может быть, сохранились лишь вокруг нескольких аристократических парижских особняков.
   Мы приглашаем наших читателей в один из домов между номерами 330 и 350 по улице Сен-Жак. Надеемся, что нам удастся познакомить вас с совершенно неведомой страной, а кое-кто, чувствуя обычно при упоминании квартала Сен-Жак запах нищеты, будет, возможно, немало удивлен и даже очарован, вдыхая аромат роз и жасмина, поднимающийся в окна этих привилегированных жилищ, выходящие в настоящие уголки земного рая.
   Фасад дома, в котором живут герои страшной истории, рассказанной г-ном Жакалем, был того тусклого, наводящего тоску цвета, в который время и дождь выкрасили старые стены Парижа.
   В дом вела небольшая узкая дверь, и посетители попадали в коридор, темный даже средь белого дня.
   Оказавшись в этом коридоре впервые, посетитель мог подумать, что очутился в разбойничьем притоне — доме скупщика краденого или фальшивомонетчика. Но когда последняя плита была пройдена, отважный исследователь оказывался в подобии Эдема.
   И действительно, выйдя из коридора, человек попадал во двор, а из него — в огромный сад. Там у посетителя разбегались глаза, когда он видел белый домик с зелеными ставнями; стены домика утопали в розах, жимолости и ломоносах, а ступени сбегали в расстилавшийся, как озеро, газон.
   Домик был трехэтажный; все его окна, благодаря восхитительному расположению небольшого здания, выходили в сад. В доме было шесть квартир, каждая из трех комнат и кухни.
   Четыре квартиры, расположенные в первом и втором этаже, занимали семьи ремесленников. Вместо того чтобы напиваться у заставы, как их товарищи по работе, эти люди, степенные и непьющие, копались по воскресеньям в той части сада, что прилегала к их скромному жилищу.
   В третьем этаже на одной лестничной площадке, один — слева, другой — справа, жили два главных персонажа этой истории.
   Квартиру слева занимал молодой человек лет двадцати-двадцати трех. Это был красивый юноша с открытым лицом, голубоглазый, светловолосый и крепкого сложения. Он был невысокого роста, но широкие плечи свидетельствовали о недюжинной силе. Он родился в Кемпере, но было вовсе не обязательно заглядывать в его свидетельство о рождении, чтобы убедиться, что он бретонец, это и так было написано у него на лице, отмеченном энергией и благородством прекрасной гэльской расы.
   Его отец, старый обедневший дворянин, удалившийся в башню — все, что уцелело от феодального замка XIII века, разрушенного во время войн в Вандее, отправил сына в Париж, где тот изучал право. Окончив коллеж, юный Коломбан де Пангоэль поселился на улице Сен-Жак и жил там уже в течение трех лет, то есть с 1823 года — даты, с которой мы начнем этот рассказ.
   Отец назначил ему небольшое содержание в тысячу двести франков годовых: славный старик делил с сыном все, что у него оставалось от родового наследия.
   Квартира Коломбану обходилась всего в двести франков в год; таким образом, у юноши оставалась тысяча франков, то есть целое состояние для непьющего, экономного, степенного юноши.
   Мы ошиблись, когда сказали, что ему оставалась тысяча франков в год: из этой суммы мы должны вычесть десять франков в месяц — плата за прокат фортепьяно; это была единственная роскошь, которую себе позволил Коломбан, несомненно, чтобы не нарушать одну из политических аксиом древних бретонцев, сохранившуюся до сих пор; она, как рассказывает Огюстен Тьерри, считает музыканта (наряду с землепашцем и ремесленником) одним из трех столпов общественной жизни.
   Стоял январь 1823 года. Коломбан изучал право уже третий год. Часы церкви святого Иакова-Высокий порог пробили десять.
   Молодой человек сидел в углу перед камином и изучал кодекс Юстиниана, как вдруг услышал громкие жалобные стоны.
   Он отворил дверь на лестницу и увидел на пороге соседней квартиры девушку — бледную, растрепанную; заливаясь слезами, ломая руки, она звала на помощь.
   В этой квартире жили девушка с матерью, вдовой капитана, убитого при Шампобере во время кампании 1814 года. Мать получала пенсию в тысячу двести франков и немного зарабатывала шитьем: работу давали ей белошвейки квартала.
   Она прожила полгода в одиночестве, как вдруг однажды утром Коломбан, возвращаясь из Школы права, столкнулся на лестнице с высокой красивой девушкой, которая была ему совершенно незнакома.
   Коломбан был по природе своей неразговорчив, и поэтому лишь спустя несколько дней после этой и еще двух-трех встреч он узнал от одного из жителей первого этажа, что мадемуазель Кармелита — дочь г-жи Жерве, его соседки; девушка, как дочь офицера Почетного легиона, воспитывалась в королевском пансионе Сен-Дени и, завершив обучение, вернулась к матери.
   Первая встреча юноши и девушки произошла в сентябре 1822 года, во время каникул. Через две недели Коломбан отправился погостить в Пангоэль, вернулся в ноябре и до января 1823 года лишь изредка встречал девушку на лестнице, когда возвращался к себе с молоком; они вежливо раскланивались, но ни разу не обменялись и словом.
   Девушка была робка, Коломбан — слишком почтителен.
   Но в один прекрасный день молодой человек вышел раньше обычного и поднимался по лестнице с завтраком в руках и встретил девушку: она задержалась в то утро и спускалась за своим завтраком.
   Молодой человек раскланялся с ней не как простой студент, а как дворянин (воспитание, полученное в раннем детстве, остается на всю жизнь), и хотел пройти дальше.
   Она покраснела и остановила его такими словами:
   — Я хочу вас кое о чем попросить, сударь. Мы с матушкой очень любим музыку и обычно с большим удовольствием слушаем, как вы поете, аккомпанируя себе на фортепьяно. Но вот уже три дня, как матушке нездоровится. И хотя сама она ничего не говорит, доктор, приходивший к нам с визитом вчера вечером, как раз во время вашего пения, сказал, что музыка, должно быть, ее утомляет.
   — Прошу прощения, мадемуазель, — покраснев до корней волос, отвечал молодой человек. — Я не знал, что ваша матушка больна; поверьте, что я ни за что этого себе не позволил бы, зная о ее болезни.
   — О Боже мой! Это я, сударь, прошу у вас прощения, что лишаю вас удовольствия, и от всего сердца благодарю за то, что ради нас вы готовы пойти на это лишение.
   Молодые люди раскланялись. Вернувшись к себе, Коломбан закрыл фортепьяно до тех пор, пока не поправится г-жа Жерве.
   С этого времени он стал встречать девушку все чаще. Болезнь матери становилась все серьезнее. Кармелита постоянно бегала то ко врачу, то в аптеку. Несколько раз Коломбан слышал, как она поздним вечером спускается по лестнице. Он хотел бы предложить ей свои услуги — и ни одна девушка, нуждающаяся в помощи, не получила бы поддержки более благородного и более бескорыстного сердца, — но Коломбан был столь же робок, сколь благороден; его смущало не столько предложение, как то, в какой форме он должен его сделать. Лишь заслышав крики о помощи, он осмелел и предложил ей располагать им.
   К несчастью, было слишком поздно: девушка кричала не от бессилия, а от страха, от ужаса.
   Госпожа Жерве, четыре дня не встававшая с постели из-за серьезной угрозы разрыва аневризмы (доктор решил скрыть это от Кармелиты), стала задыхаться и попросила стакан воды. Девушка не хотела давать ей простую воду и отправилась на кухню приготовить питье. Стон, донесшийся до ее слуха и напоминавший зов, заставил ее поторопиться. Она вошла в комнату и увидела, что мать лежит с запрокинутой головой. Девушка просунула руку ей под спину и приподняла ее голову: бедная женщина смотрела на дочь как-то странно. Похоже, она не могла говорить, но всю душу вложила в свой взгляд. Кармелита, дрожа от страха, который, однако, придавал ей силы, продолжала поддерживать голову матери и поднесла стакан к ее губам. Но прежде чем стакан коснулся губ, г-жа Жерве издала глубокий, протяжный, скорбный вздох и ее голова тяжело упала девушке на руку, а потом на подушку.
   Девушка с усилием снова приподняла ее голову и поднесла стакан к губам со словами:
   — Выпей, матушка!
   Однако зубы матери были плотно сжаты, она ничего не отвечала. Кармелита наклонила стакан. Вода полилась по губам, но в рот так и не проникла.
   Глаза больной по-прежнему были широко раскрыты. Госпожа Жерве словно не могла отвести от дочери взгляд.
   Кармелита почувствовала, как лоб ее покрывается испариной. Только широко раскрытые глаза матери еще придавали девушке мужества.
   — Да пей же, мамочка! — повторила она.
   Больная снова ничего не ответила. Кармелите показалось, что шея, которую она поддерживала, медленно остывает и что ее самое охватывает смертельный холод. Испугавшись, она опустила голову матери на подушку, поставила стакан на стол, бросилась к матери, обхватила ее обеими руками, осыпала ее лицо поцелуями и поднялась, не сводя с нее почти столь же неподвижного взгляда, как у г-жи Жерве. Только тогда бедная девочка, полная жизни и никогда не задумывавшаяся о том, что единственное любимое в мире существо может умереть, вдруг поняла, что случилось! Однако она не могла поверить, что матери, всего минуту назад с ней разговаривавшей, больше нет, что она умерла вот так, тихо, незаметно. Она прижалась губами ко лбу умершей и испугалась: ей почудилось, что ее лихорадочно горящие губы коснулись мрамора.
   Она в ужасе попятилась назад, но еще не смела поверить, что это смерть.
   Голова матери была слегка повернута, и широко раскрытые глаза продолжали смотреть на девушку с застывшим в них выражением материнской любви. Но этот взгляд не успокаивал, а пугал Кармелиту.
   Она озиралась по сторонам, но все время возвращалась к этим неподвижным глазам и вдруг в ужасе изо всех сил закричала:
   — Матушка! Матушка! Скажи хоть что-нибудь! Отзовись, матушка! Или я подумаю, что ты умерла… Умерла!.. — повторяла она, с тоской приближаясь к матери.
   Сделав шаг, она застыла перед неподвижным телом, но продолжала звать мать все громче, не осмеливаясь к ней прикоснуться. Отчаявшись добиться ответа, не осмеливаясь дольше оставаться в этой комнате под этим взглядом, похожим на взгляд призрака, боясь всего и ничему не веря, она распахнула входную дверь и закричала: «На помощь!» Коломбан вышел на крики и увидел, как мы уже сказали, растрепанную, заплаканную девушку, заломившую руки.