Возможно, в ту минуту Коломбан собирался все открыть другу, но тот оттолкнул его одной из тех фраз, которые неизменно настораживали готового сдаться Коломбана.
   — Ах, скрытный бретонец! — вскричал Камилл. — Ты с ней разговаривал, а мне — ни слова! Ты что же, решил изменить искренности и честности, которую твои предки объявили своей привилегией на том основании, что у них твердые лбы и квадратные лица? Да, в самом деле, твоя скрытность во время разговора о принцессе Ванврской должна была меня насторожить. Но я тебя прощу при условии, что ты мне поведаешь об этой пасторали подробнейшим образом, не опуская ни единой мелочи и не жалея цветов красноречия. В отличие от тебя, я обожаю длинные истории… Сейчас я возьму сигару, прикурю… вот так! Ну, я готов. Начинай, Коломбан. Ты так хорошо рассказываешь!
   — Уверяю тебя, Камилл, — смущенно пробормотал Коломбан, — что в наших разговорах не было ничего для тебя интересного.
   — Ловлю на слове, дружок!
   — То есть?..
   — Когда ты говоришь, что не было ничего интересного для меня, то подразумевается, что тебе эти разговоры чрезвычайно интересны, не так ли? Я хочу знать, затронул разговор с Кармелитой твой ум, твою душу или твое воображение? Одним словом, я могу повторить все то, что говорил по поводу принцессы Ванврской. Разумеется, я не ставлю нашу соседку в один ряд с прачкой… Эта красавица, что проводит ночи за шитьем рубашек для больниц и монастырей, интересует тебя особым образом? Отвечай, Коломбан! Отвечай же!
   Видя себя припертым к стенке, бретонец тронул его за колено и с ласковой серьезностью произнес:
   — Послушай, Камилл, я все тебе расскажу, но Богом заклинаю тебя: отнесись к моей исповеди без своего обычного легкомыслия и храни мою тайну так, как хранил бы ее я сам, если бы не считал, что скрыть от тебя уголок моего сердца — значит изменить нашей дружбе.
   И Коломбан слово в слово пересказал Камиллу то, что он уже доверил брату Доминику.
   — А что сказал на это брат Доминик? — поинтересовался Камилл, когда его друг умолк.
   Коломбан передал молодому креолу обнадеживающие слова монаха.
   — Ну что ж, в добрый час! — подхватил Камилл. — Вот аббат моей мечты! Будь я сыном аббата, хотел бы я, чтобы мой отец был похож на брата Доминика! Хорошо, что он тебя поддержал, хотя, откровенно говоря, ты в поддержке не нуждаешься. Поджигать тлеющую паклю всегда казалось мне праздным занятием. Но как я сразу не догадался?!
   Должен же я был заподозрить неладное по детским разговорам, которые ты вел в первые дни после моего приезда, а в особенности по тому, как упрямо ты отказывался съезжать с этой квартиры. Хорошо, что ты меня предупредил: самое время! Я сгорал от нетерпения. Завтра я уже был готов ринуться в бой. Но теперь все кончено. Возлюбленная моего хозяина — как супруга Цезаря: ее не должно коснуться даже подозрение! Положись на мою скромность и скажи мне теперь, что ты намерен делать… Позволь тебе заметить, что твое продвижение к цели идет в противоположном направлении с твоей страстью: ты обожаешь женщину, но не приближаешься к ней ни на шаг.
   — Что значит, по-твоему, приближаться, Камилл? — робко спросил Коломбан.
   — Приближаться — значит не отступать, а отступление, по моему мнению, это то, что ты делаешь целый месяц с тех пор, как я здесь… Я думаю вот о чем… Это глупо… Ах я дурак, скотина безмозглая! Ах, простофиля! Тебя стесняет мое присутствие, дорогой друг! Завтра я тебя от него избавлю.
   — Камилл! Камилл! Ты в своем уме? — вскричал Коломбан.
   Словно лев из Ботанического сада, он нуждался в шавке-приживалке.
   — Разумеется, Коломбан! Я не хочу мешать счастью своего единственного друга.
   — Да ты нисколько мне не мешаешь, Камилл.
   — Нет, очень даже мешаю. И завтра же я отправляюсь на поиски холостяцкой квартиры.
   — Ну вот, ты хочешь меня бросить, — грустно сказал Коломбан, — мое соседство тебе надоело, моя дружба тебе в тягость!
   — Ах, дорогой Коломбан, не говори глупостей!
   — Ладно, уходи, но я уйду с тобой.
   — Тогда беги к хозяину, и если мое присутствие тебя не смущает…
   — Мальчишка! — задохнувшись от радости, воскликнул бретонец.
   — …Заключи договор на нас обоих на три, шесть или даже девять месяцев… если, конечно, повторяю…
   — Камилл! — перебил его Коломбан. — Я люблю Кармелиту, люблю всей душой, но если бы ты сказал: «Коломбан! Мои имения в Америке уничтожены пожаром, я разорен, надо начинать все сначала; взгляни на мои руки, они слабы, и мне нужна твоя помощь!» — Камилл, я поехал бы в ту же минуту не задумываясь, без сожалений, без оглядки, не печалясь о том, что оставил здесь половину жизни.
   — Хорошо, хорошо, договорились! Я знаю, что ты поступил бы как говоришь.
   Бретонец печально улыбнулся.
   — Разумеется, я так и сделал бы, — сказал он.
   — Куда же тебя приведет эта любовь?
   — К алтарю, вероятно.
   — Ого! Хочешь жениться на девочке, которая шьет рубашки для больниц и монастырей, ты, виконт де Пангоэль, отпрыск Роберта Сильного?
   — Она дочь капитана, офицера Почетного легиона.
   — Ну да, ну да, военная знать… Впрочем, не в этом суть. Если это приемлемо для тебя, для твоего отца, то кому какое дело?
   — Мой отец будет готов на все ради счастья единственного сына.
   — Что ж тебе мешает переговорить с ним?
   — Дорогой Камилл! Я еще не знаю, любит ли меня Кармелита.
   — И потом, ты хочешь, наверное, прежде чем вступить на тернистый путь, именуемый браком, упиться ароматом цветущих лугов любви, не так ли? Вот это я понимаю! Такой приступ чувственности, такое изысканное сладострастие по мне! Однако ты же, надеюсь, не позволишь возлюбленной портить глаза на этой паучьей работе?
   — А как же быть, Камилл? Я не настолько богат, чтоб ей помочь. Впрочем, будь я миллионером, разве она приняла бы помощь, в какой бы форме я ее ни предложил?
   — Она не примет помощь, но она примет заказ.
   — А как я найду ей работу?
   — До чего ты туго соображаешь, мой милый!
   — Ну, объясни же мне! Я умираю от нетерпения!
   — Один мой приятель из колоний поручил заказать шесть дюжин рубашек: три — из голландского полотна, другие три — из батиста. Я на днях купил ткань, мне доставят ее нынче вечером или завтра. Приятель, давший мне это поручение, просил, чтобы в среднем каждая рубашка обошлась ему в двадцать пять франков. На мужскую рубашку идет три метра двадцать пять сантиметров ткани. Положим, материя обходится по пять франков за метр, на рубашку уходит по шестнадцать франков двадцать пять сантимов. Стало быть, на шитье остается по восемь франков семьдесят пять сантимов за штуку. Давай закажем рубашки соседке: похоже, у нее золотые руки и вместо одного франка за рубашку она заработает почти по девять. Теперь тебе ясно?
   — Она не согласится, — покачал головой Коломбан.
   — Почему?
   — Она подумает, что это просто хитроумный способ ей помочь, она знает, сколько стоит такая работа, и, когда ты предложишь баснословную цену, она откажется.
   — Ах, ты истинный бретонец, упрямый до одури! Да с какой стати она станет отказываться взять за свою работу деньги, которые я все равно заплатил бы в магазине готового платья. Я покажу ей мои счета, черт возьми!
   — В таком случае она, возможно, и согласится, и я от души тебя благодарю: ты все замечательно придумал!
   — Предложи ей это сегодня же вечером.
   — Я подумаю.
   — Заодно поразмышляй и о том, что шитье рубашек — это не дело. Я поездил по свету и иногда — ты будешь смеяться! — в отличие от многих других, кто смотрит, но не видит, я кое-что замечал помимо своей воли… Я увидел, что недалеко то время, когда машина за час будет выполнять работу, которую сотня женщин не сделает за неделю. Возьми, к примеру, кашемировую шаль — целая индийская деревня работает над ней полгода, а лионские ткачи — всего двенадцать часов! Надо подыскать Кармелите занятие, которое не даст ей умереть с голоду, на случай если господин граф де Пангоэль не позволит господину своему сыну жениться на белошвейке.
   Коломбан поднял на Камилла глаза, полные слез.
   — Я никогда не видел тебя таким серьезным, таким добрым, таким рассудительным, Камилл! От всего сердца благодарю тебя за это, ибо тобою движет дружба.
   Пропустив излияния Коломбана мимо ушей, Камилл спросил:
   — Ты, кажется, говорил, что она любит музыку?
   — Страстно! Она даже недурно музицирует, насколько я могу судить.
   — Ты слышал, как она поет и музицирует?
   — Никогда: у бедняжки нет инструмента.
   — Будет у нее инструмент!
   — Каким образом?
   — Еще не знаю, но говорю тебе, он у нее будет.
   — Ты начинаешь заходить слишком далеко, Камилл.
   — Незачем ходить далеко, чтобы найти для нее фортепьяно: мы ей отдадим твое.
   — Мое фортепьяно?
   — Разумеется.
   — Да мой инструмент вконец расстроен.
   — Знаю, вот поэтому и надо отдать.
   — Ты хочешь отдать ей плохое фортепьяно — ну и ну!
   — До чего ж ты глуп, дружок!
   — Спасибо!
   — Не обижайся, это я говорю по-дружески… Но пойми, я сто раз говорил, что не выношу твой инструмент, он на целый тон выше, чем надо… Какой у нее голос?
   — Контральто.
   — То, что нужно! У тебя ведь баритон! Мы обменяем твой инструмент, я возмещу пятьсот франков, у вас будет отличное фортепьяно! Инструмент — как зонтик: одного хватит двоим и даже троим.
   — Камилл…
   — Дело сделано, инструмент куплен, завтра он будет здесь.
   — Ты меня обманываешь, Камилл!
   — Все обстоит именно так, как я имел честь тебе доложить. Я готовил сюрприз к твоим именинам, но день именин уже прошел; я отложил до твоего дня рождения, но он еще не наступил, а мне так не хочется играть на инструменте, слишком для меня высоко настроенном! Я вручу тебе подарок завтра в честь дня рождения твоего отца, дядюшки, тетушки или какого-нибудь кузена… Какого черта!.. Есть же у тебя какой-нибудь родственник, у которого завтра день рождения?!
   — Ах, Камилл! — вскричал до слез растроганный бретонец. — Спасибо, друг мой, спасибо!

Часть вторая

XLIV. LA GEMMA DI PARIGI23

   Несмотря на внушительные размеры книги, которую мы публикуем, а также на удовольствие, которое всегда испытывает автор, анализируя характеры своих героев, мы не намерены описывать день за днем жизнь троих молодых людей. Мы могли бы это сделать, если бы публиковали только их историю, но раз их приключения лишь эпизод огромного романа, представленного на суд читателей, то мы не рискуем докучать излишними подробностями.
   Заметим только, что Камилл точно исполнил намерения, которые он изложил Коломбану.
   Кармелита не стала возражать против назначенного вознаграждения, когда увидела в счетах Камилла, как высоко оценивается такая работа. Она приняла предложение молодого человека. Теперь она обходилась без посредника — этой пиявки, обогащающейся за счет производителя и покупателя, — и в ее доме воцарилось благополучие. Правда, когда речь зашла о новом фортепьяно, которому предстояло переместиться из квартиры двух друзей в ее жилище, девушка показала себя не такой уж покладистой. Но она, испытывая к Коломбану привязанность, смешанную с уважением, не могла устоять перед ним и распахнула двери звонкоголосому гостю.
   Более того: она согласилась брать уроки пения. Друзья должны были заниматься с ней по очереди.
   Кармелита прекрасно читала ноты, с блеском разбирала самые трудные места. У нее были отлично поставлены руки, но она так же плохо разбиралась в музыке, как и в любви.
   Она играла, весьма смутно представляя, что именно она исполняет, и в этом — да будет позволено профану вмешаться на минуту в то, что его не касается, — огромный недостаток музыкального образования, которое девицы получают в пансионах. Ученицам забивают головы отвратительной музыкой под тем предлогом, что она нетрудная. А если еще, к несчастью, преподаватель поет гнусавым голосом, который зовется камерным (это означает попросту, что в театре подобный голос был бы невозможен), и к тому же, как все певцы, одержим страстью сочинять романсы, словно достаточно иметь хоть какой-то голос, чтобы быть музыкантом, — такой преподаватель и юным ученицам почти всегда прививает столь же сомнительный вкус. Если учитель сам не поет, от этого не легче: вместо романсов он будет пичкать девочек своими кадрилями, вальсами, галопами, фантазиями, вариациями, каприччо — скучными каприччо и дурацкими вариациями!
   Богом заклинаю вас, дорогие содержательницы пансионов! Требуйте от педагогов, чтобы они преподавали музыку, которую изучали, а не ту, что они сочиняют сами. Как?! Существуют шедевры великих мастеров, исполинских гениев: Гайдна, Генделя, Глюка, Моцарта, Вебера и Бетховена — а вы разрешаете изучать гавоты этих господ!
   Может, кто-нибудь полагает, что такое невозможно?
   Как бы не так! Это происходит на каждом шагу.
   Вот и с бедняжкой Кармелитой, от природы одаренной девочкой, было то же: ей приходилось исполнять только третьесортные пьески, она не имела представления об очаровании истинной музыки.
   Первые же уроки молодых людей она восприняла с воодушевлением. Для нее это было настоящее откровение.
   Вот только два друга никак не могли договориться.
   Коломбан, серьезный и чопорный, как немец, к тому же верный ученик старого Мюллера, полагал, что все его раздумья и мечтания находят выражение в немецкой музыке.
   Камилл, живой и легкомысленный, как неаполитанец, понимал, любил и признавал только итальянцев.
   Различия в музыкальных вкусах вполне выражали несходство характеров двух друзей; они без конца спорили о музыкальном образовании Кармелиты.
   — Немецкая музыка, — говорил Коломбан, — это человеческие страсти, переложенные на музыку.
   — Итальянская музыка, — говорил Камилл, — это воспетая мечта.
   — Немецкая музыка глубока и печальна, — говорил Коломбан, — она подобна Рейну, несущему воды в тени елей среди скалистых берегов.
   — Итальянская музыка весела и беззаботна, — говорил Камилл, — она напоминает Средиземное море в тени олеандров.
   Эти стычки грозили затянуться. Тогда мудрый бретонец предложил заключить перемирие.
   Коломбан полагал, что с девушкой можно параллельно изучать музыку Бетховена и Чимарозы, Моцарта и Россини, Вебера и Беллини.
   Разные пути вели к одной цели.
   Вот так Кармелита стала брать уроки двух друзей.
   Три месяца спустя она уже замечательно распевала с ними трио.
   С этого времени счастье вошло в дом через ту же дверь, через которую тремя месяцами раньше вошло благополучие.
   Молодые люди почти каждый вечер собирались в небольшой гостиной у девушки. Изобретательный Камилл как-то в отсутствие Кармелиты приказал оклеить эту комнату новыми обоями, желая избавить несчастную сироту от горьких воспоминаний о смерти матери. Втроем они проводили прелестные вечера, забывая о времени и с удивлением спохватываясь, когда часы били полночь.
   У Коломбана был красивый звучный баритон широчайшего диапазона. Молодой человек исполнял то отрывок из Вебера или Моцарта, то арию Меюля или Гретри. Камилл пел тенором, голос его был чист и нежен; когда сладкогласый ангел выводил арию из «Иосифа» «Поля родимые! Хеврон, долина грез!», в ней слышалась такая нежность, такая глубокая печаль, что ни Коломбан, ни Кармелита не могли удержать слез.
   Кармелита не смела петь соло. До сих пор она лишь робко подпевала кому-нибудь из друзей в дуэтах или им обоим в трио.
   У нее был голос редкой красоты и силы. В некоторых трагических ариях из детского ротика Кармелиты вырывались звуки, напоминавшие партию трубы в похоронном марше.
   Бывали минуты, когда ее голос рыдал подобно виолончели.
   В иные минуты он звучал нежно, словно хрустальная флейта, или печально, как гобой.
   Оба друга слушали ее с восхищением, а Камилл, не пропускавший раньше ни одного спектакля в Опере, ни разу не бывал там с тех пор, как впервые услышал Кармелиту, которую назвал la gemma di Parigi — жемчужиной Парижа.
   Оба друга не переставали удивляться стремительным успехам девушки.
   Однажды вечером они были просто потрясены: она от начала до конца спела всю партитуру «Дон Жуана», а ведь друзья дали ее Кармелите только накануне. У нее в самом деле была необыкновенная музыкальная память: ей было достаточно раз услышать мелодию, чтобы безошибочно повторить ее четверть часа спустя.
   У Коломбана была целая коллекция немецкой музыки, но всего за несколько месяцев она была исчерпана. Тогда Камилл взялся удовлетворить нужды их филармонического общества; он обыскал все магазины, выбирая, как и следовало ожидать, произведения своих любимых авторов (Коломбан в шутку называл их испорченной латынью).
   Девушка с жадностью набрасывалась на ноты и постепенно познакомилась с основными творениями всех великих мастеров. Скоро она стала прекрасно разбираться в музыке; занятия пением развили ее необыкновенный талант.
   Так проходили вечера; молодые люди слушали пение друг друга, и это было их главное занятие, а после каждого музыкального номера Камилл отпускал какую-нибудь неотразимую шутку, заставлявшую Кармелиту с Коломбаном заливаться по-детски веселым хохотом.
   Бывало, что Камилл рассказывал в самых приличных выражениях о каком-нибудь дорожном приключении, пикантном или рискованном.
   Одному Коломбан не переставал удивляться. Казалось, что Камилл, этот беззаботный путешественник, побывавший в Италии, Греции, Малой Азии, подобно перелетной птице ничего там не разглядел, не запомнил, не постиг. Но как только его слушательницей стала Кармелита, его словно подменили: он теперь повествовал о путешествиях как ученый, как художник, как поэт. Он рассказывал о раскопках, о прогулках при луне на берегах знаменитых озер, о стоянках в безводной пустыне или в девственном лесу. И тогда это был новый, неведомый Камилл, чьи красочные рассказы были полны страсти, воодушевления, искренности.
   Коломбана потрясла эта перемена. Друг представал совершенно в ином свете: теперь это был не легкомысленный юнец, пустой, беззаботный и тщеславный; теперь это был очаровательный кавалер, светский лев и в то же время блестящий артист.
   Кто сотворил это чудо? Коломбан не знал, да и не задавался этим вопросом.
   Но мы, читатели, любопытнее бретонца; давайте вместе попробуем определить, чем объясняются перемены в образе мыслей и манерах Камилла де Розана, как он теперь иногда то ли в шутку, то ли с гордостью представлялся.
   Причину этих изменений разглядеть не трудно.
   Вы видели, как гордо вышагивает павлин по гребню крыши? Конечно, нет ничего красивее, но в то же время нет ничего печальнее, чем наблюдать это самодовольство! Издали завидев самку, он сейчас же распускает переливающийся хвост, словно расшитый бриллиантами, жемчугами, рубинами.
   Под взглядом Кармелиты точно так же переливались бриллианты, жемчуга и рубины, которыми были пересыпаны рассказы Камилла.
   Он распускал хвост (употребим это тривиальное, но меткое выражение).
   Проживи Камилл бок о бок с Коломбаном хоть двадцать лет, он не удостоил бы друга зрелищем хоть одного драгоценного камешка из своего богатого хвоста.
   Но для таинственного и неведомого бога, что незримо витает над головою юных девушек, Камилл не жалел сокровищ красоты, ума и воображения.
   Между двумя старыми друзьями складываются порой такие же отношения, как между мужем и женой: беседуя, они не считают нужным до конца раскрывать себя; но пусть только появится третий, и разговор их в ту же минуту станет захватывающе интересным, словно двое немых вдруг обрели дар речи.
   Честный Коломбан приписывал прежнее молчание и теперешнюю разговорчивость Камилла его неровному и капризному характеру.
   Для Кармелиты, воспитанной в строгом пансионе Сен-Дени, а потом ставшей сиделкой больной матери и свидетельницей ее смерти, печаль составляла до сих пор основу жизни, и суровый бретонец, сам того не ведая (не догадывалась об этом и девушка), словно продолжал благотворные, но наводящие грусть уроки, которые она получила в пансионе.
   Если бы в то время у ее сердца прямо спросили, кто из двоих молодых людей ей больше нравится, она, конечно, без колебаний, повинуясь природному инстинкту и непреодолимому влечению, указала бы на Коломбана.
   Его серьезный характер не только не отталкивал, но привлекал девушку. Они неизменно сходились во мнениях и оценках, о чем бы ни шла речь.
   Характер Камилла, наоборот, был совершенно противоположен характеру Кармелиты; его горячность вызывала у нее беспокойство, его легкомыслие порой возмущало девушку. Она в любую минуту была готова, как старшая сестра, выбранить его словно школьника; ее сильная, решительная натура имела над Камиллом некоторую власть, подобно той, какую Коломбан имел в коллеже над своим однокашником. По отношению к нему она скорее была по-матерински заботлива, чем испытывала настоящее влечение.
   Когда она работала или хотела побыть одна, а Камилл входил без предупреждения, она, не стесняясь, могла ему сказать: «Ступайте, Камилл, вы мне мешаете!»
   Никогда она не посмела бы сказать такое Коломбану.
   Да Коломбан никогда ей и не мешал.
   Вот как вышло, что Кармелита сама запуталась в своих чувствах; она стала принимать непринужденные отношения, установившиеся между ней и Камиллом, за разгорающуюся страсть, а почтительную и глубокую любовь, которую она питала к Коломбану, — за страх.
   Коломбан словно удерживал ее, Камилл — увлекал.
   Коломбан любил ее, Камилл соблазнял.
   Как воспринимает жизнь ребенок? Как гирлянду цветов, из которых самый красивый тот, что всех ярче. Как девушка представляет себе любовь? Как землю обетованную, где она сможет оборвать лепестки с венка своих мечтаний.
   Жизнь с Коломбаном подразумевалась как постоянное учение и ежедневный труд; жизнь с Камиллом представлялась ей нескончаемым путешествием по разноцветной стране фантазии.
   Если вечером у Кармелиты появлялось желание ознакомиться с какой-нибудь пьесой, о которой заходила речь, Коломбан говорил:
   — Завтра она у вас будет.
   А Камилл, всегда готовый исполнить чужое желание как свое собственное, невзирая на поздний час, на проливной дождь, на то, что все вокруг закрыто, что издатели давно спят, бежал через весь Париж, барабанил в дверь владельца нотного магазина до тех пор, пока тот, соблазнившись большими деньгами, не отпирал дверь.
   Гуляя однажды в Люксембургском саду, Кармелита изъявила желание, весьма, впрочем, ненавязчиво, заполучить один-два цветка розового каштана.
   — Я знаю одного садовника на улице Санте. На обратном пути вы получите целую охапку, милая Кармелита, — пообещал Коломбан.
   Но Камилл, проворный, словно кошка, уже вскарабкался на дерево, не обращая внимания на справедливые упреки Коломбана, напоминавшего, что они находятся в общественном месте. Сломав огромную ветку розового каштана, он, торжествуя, спрыгнул наземь. Его не остановил ни один сторож: Камилл будто заключил сделку со счастьем и удачей; если бы хироманту довелось изучать линии жизни по руке Камилла, он, несомненно, различил бы и проследил линию счастья, берущую начало на Марсовом бугре и сбегающую к запястью, — линию прямую, ясную, непрерывную, без отклонений.
   И действительно, невозможно было себе представить человека более дерзкого и удачливого, чем Камилл.
   Эти и подобные приключения, следовавшие одно за другим по любому поводу и на каждом шагу, пробудили в сердце Кармелиты удивление, смешанное с восхищением.
   Коломбан по некоторым признакам заметил, что Кармелита увлеклась креолом.
   «Это вполне естественно, — сказал он себе, нимало не тревожась этим увлечением, — он красив, весел, обходителен, умеет произвести впечатление, от меня же веет только грустью и силой».
   Но, возвращаясь время от времени к этой мысли, он все больше хмурился, а в честное сердце его закрадывалась печаль. Тогда он стал рассуждать так:
   «Господи Боже мой! Ты сделал меня чопорным и строгим в двадцать четыре года, точно я старик! Какой скучный вышел бы из меня спутник для восемнадцатилетней девушки! Ведь у нас будут совершенно разные вкусы… Однако, — прибавлял он, словно еще сомневаясь, — все говорит за то, что я мог бы составить счастье Кармелиты, у меня достало бы на это сил, как есть к тому желание и воля!»
   Он смотрел на них — красивых, молодых, смеющихся, сидящих бок о бок, и ему чудилось, будто ореол юности, осенявший чело каждого из них, сливается в один ореол любви.
   Он бледнел, сокрушенно качал головой и отходил в тень, тогда как Камилл и Кармелита светились радостью.
   «Напрасно я пытался себя обманывать, — продолжал он молчаливый монолог, — они любят друг друга, и это справедливо: они будто созданы друг для друга… А ведь я мечтал о совсем другой жизни для нее… Кармелита, любимая! Я хотел, чтобы ты заняла высокое положение и могла этим гордиться! Камилл понимает жизнь лучше меня: он сделает ее счастливой!»
   Несмотря на невыносимые страдания, на тоску, с каждым днем все больше овладевавшую его сердцем, Коломбан с этой минуты решился на полное самоотречение, отдав Камиллу сокровище, которое берег для себя.
   Однажды вечером Камилл с Кармелитой пели чарующими голосами дуэт влюбленных. Они касались друг друга плечами, волосы их развевались, дыхание смешивалось, а в пении слышалась неподдельная человеческая страсть, достигающая почти небесных высот. Когда друзья вернулись к себе, Коломбан положил руку Камиллу на плечо и строго на него взглянул; в его глазах блестели слезы, но он подавил вздох и ровным голосом сказал: