Вдвоем они разбирали произведения мастеров; сравнивали старинных композиторов с современниками: Порпору с Вебером, Баха с Моцартом, Гайдна с Чимарозой; клеймили плагиаторов; изучали историю музыки с самых ее истоков, с грегорианских напевов до Гвидо д'Ареццо, и с Гвидо д'Ареццо до наших дней; потом от музыки они понемногу переходили к двум сестрам: живописи и поэзии; и вот, как раньше учитель водил ученика по зеленым равнинам науки, так теперь он взялся провести его через лазурное море искусства.
   В их уединении все эти семена, брошенные заботливой и опытной рукой в одинокую детскую душу, дали пышные всходы.
   Одиночество имеет то преимущество, что вынуждает человека постигать несказанную доброту, в нем заключенную, доброту, о которой он никогда бы так и не узнал, затерявшись среди эгоистического общества, лишающего нас половины жизни. Уединение приучает человека постоянно возвращаться к самому себе, к повседневной сосредоточенности.
   В одиночестве заключена целая религия! Уединение делает злых добрыми, хороших — еще лучше. В тиши Господь говорит с сердцем человека; в одиночестве человек говорит с сердцем Бога.
   Одиночество вдвоем еще полезнее: это сон, это волшебная сказка.
   Это был сон старого учителя и его ученика, сон продолжительностью в семь лет, из которого их внезапно вырвала трагедия.
   В одно воскресное февральское утро 1814 года ученик получил еженедельное письмо из дома.
   Оно было запечатано черным воском.
   Написано оно было не рукой отца; не похож был почерк и на материнский.
   Умер отец? Умерла мать?
   Если кто-то из них жив, почему не он сообщает страшную весть?
   Жюстен с трепетом распечатал письмо.
   Несчастье зашло гораздо дальше самых печальных предчувствий.
   Казаки сгубили урожай, разграбили амбары, сожгли ферму; мать, бросившаяся к постели дочки, чтобы спасти ее из огня, потеряла зрение.
   Мать ослепла!
   Но что же отец?.. Почему не он написал это письмо?
   Отец, старый солдат Республики, совсем потерял голову, увидев размеры своего несчастья; он взялся за ружье и объявил охоту на казаков.
   Он убил девятерых!
   Но в ту минуту как отец целился в десятого, он не заметил, что попал в засаду; раздался залп дюжины ружей, две пули пробили ему грудь, третья угодила в голову. Он рухнул замертво.
   Учитель горевал вместе с учеником, они вместе проливали слезы; но слезами и сочувствием горю не поможешь — пришла пора прощания.
   Жюстен обнял своего второго отца — преподаватель вполне заслуживал этого звания, потому что если от первого отца юноша получил жизнь физическую, то второй разбудил его душу, — и друзья расстались.

XIV. БИТВА ЗА ЖИЗНЬ

   Отец мертв, мать слепа, младшая сестра слишком мала, чтобы наняться на работу, дом сгорел, урожай потерян… Что было делать несчастному Жюстену? А было ему тогда шестнадцать лет!
   Он написал обо всем старому учителю и попросил его совета.
   Ответ не заставил себя ждать. Господин Мюллер настоятельно советовал Жюстену вернуться в Париж, в город больших возможностей, да и он, учитель, кстати, был бы рядом, готовый помочь чем только сможет.
   Славный старик был беден, он был одинок в целом свете — вот в чем заключалось его богатство. Он отдал Жюстену скудные сбережения десяти лет и предложил снять дом по соседству.
   Было бы пустой гордыней отказываться от помощи старика; Жюстену это и в голову не пришло: он согласился.
   Тогда-то он и переехал в Париж, в этот самый дом предместья Сен-Жак, куда только что вошли Сальватор и Жан Робер. Он поселился в жалкой комнатушке, о которой мы попытались дать нашим читателям представление.
   Целый год Жюстен тщетно искал уроков. Все только смеялись в лицо этому преподавателю — юноше неполных шестнадцати лет от роду.
   Только на следующий год он нашел несколько репетиторских уроков, но денег не хватало, чтобы прокормить трех человек.
   Уроки занимали у него всего три часа в день; он стал искать, где бы еще заработать.
   Он узнал, что в одном женском пансионе требуется учитель музыки, и отправился туда с рекомендательным письмом г-на Мюллера к хозяйке пансиона.
   Его встретили с распростертыми объятиями.
   Добрый учитель написал в рекомендации, что если его питомца возьмут на службу, то тем самым окажут ему, г-ну Мюллеру, настоящую услугу. Да и молодой человек нуждался в работе, прибавил он.
   Хозяйка пансиона, зная, что питомец г-на Мюллера беден, решила, что он обойдется ей недорого. Она ему предложила двадцать франков в месяц.
   Старый учитель, полагавший, что его ученик стоит большего, посоветовал ему отказаться. Но Жюстен принял предложение.
   На двадцать франков в месяц вместе с деньгами за уроки можно было жить скромно, очень скромно. Но все-таки материальная сторона жизни была обеспечена.
   Итак, беспокоиться пока особенно не о чем было. Прошлое было беспросветно-мрачным, настоящее — всего лишь пасмурным.
   Беспокойство начиналось, когда в доме произносили имя дорогого учителя. А произносили его чаще, чем отбивал время колокол на церкви святого Иакова-Высокий порог.
   Ему задолжали целое состояние: тысячу франков, сумму огромную, какую Жюстен не мог заработать за целый год. Как же отдать долг? Где найти работу?
   Жюстен спрашивал работу где только мог.
   Повторяем: мать был слепа, сестра трудолюбива, но слаба здоровьем и почти все время болела.
   Одному торговцу лесом с бульвара Монпарнас был нужен счетовод на два дня в неделю.
   Жюстен явился к нему; его костюм был не то что беден, но уж очень скромен.
   Торговец лесом платил пятьдесят франков предшественнику Жюстена, одному щеголю из предместья, появлявшемуся лишь тогда, когда он оказывался без единого су или был свободен от многочисленных любовных похождений.
   Жюстену торговец лесом предложил двадцать пять франков. Жюстен согласился.
   При условии жесточайшей экономии и отказа в самом необходимом ему понадобилось бы четыре года, чтобы собрать тысячу франков.
   Уроки греческого и латыни, уроки музыки, работа счетовода отнимали у него не больше восьми часов в сутки.
   У него оставалось еще четыре часа днем и двенадцать часов ночью.
   И Жюстен стал искать новых учеников и новой работы. Он готов был на все, постоянно помня о своем долге: содержать мать и сестру, выплатить тысячу франков г-ну Мюллеру.
   Новую работу найти было легче, чем новых учеников. И он такую работу нашел.
   В нескольких шагах от его дома, чуть выше по улице, находилась типография, где печатали ежедневную газету. Корректору — славному малому, который, похоже, еще за двенадцать лет почуял приближение 1830 года, — надоело править корректуры роялистских элегий своего хозяина, занимавшего высокий пост в министерстве; в одно прекрасное утро он разорвал цепь, расправил крылышки и улетел.
   Издатель газеты и хозяин типографии как-то вечером совершенно запутались в корректуре своего листка. И вот они узнали, что по соседству живет молодой человек, наделенный качествами, необходимыми для этой тяжелой работы. Его пригласили на это место.
   Для Жюстена это была земля обетованная.
   Жюстен имел счастливую особенность: он не разбирался в политике, ведь ему просто некогда было ею заниматься. Насколько могла ненавидеть его душа, он ненавидел иноземцев, захвативших Францию, и казаков, спаливших его ферму, лишивших зрения его мать, убивших его отца, сделавших сиротой его сестру.
   Но собственного мнения у него не было, или, вернее, бедный и честный малый знал только одно: он должен прокормить мать и сестру и отдать тысячу франков г-ну Мюллеру.
   Ему сказали, что придется работать почти всю ночь; он был согласен. Когда его спросили, сколько он хочет за работу, он ответил: «Сколько вам будет угодно мне назначить».
   Примерно в середине 1818 года он поступил корректором в эту типографию.
   Ровно через год он вернул старому учителю тысячу франков, которые тот ему одолжил.
   Спустя еще год он сумел отложить шестьсот франков.
   И размечтался же тогда несчастный Жюстен! Через четыре года он надеялся сколотить для сестры три тысячи приданого, а также четыреста франков на свадебные расходы.
   Но он сам?.. Что с ним сталось?! Он превратился в чернорабочего, в подобие мельницы, монотонный стук которой замирал лишь с двух часов ночи до шести утра.
   Вот о таких людях какой-то святой сказал: «Трудиться — значит молиться».
   Мечта Жюстена имела такой же конец, как и любая мечта: она не сбылась.
   Жюстен захворал; болезнь оказалась серьезной: менингит за неделю привел его на край могилы. Брюшной тиф, последовавший за менингитом, на два месяца приковал его к постели.
   Русская пословица гласит: «Беда не приходит одна».
   Эта пословица с не меньшим основанием могла бы быть французской или испанской.
   Стоило несчастному Жюстену заболеть, как он всего лишился. Уроки музыки передали известному пианисту, который в них не нуждался. Он был в моде, и на уроки приходил, когда у него было время.
   Счета перепоручили щеголю, предшественнику Жюстена: он убедил хозяина, что сумел исправиться.
   Роялистский листок обанкротился, не выдержав нападок за ревностную поддержку «Бесподобной палаты».
   А так как без газеты иметь корректора было излишеством, которое бывший хозяин не мог себе позволить, то, как только газета закрылась, распрощались и с корректором.
   Оставалось репетиторство.
   Однако начались каникулы, и все ученики разъехались.
   К счастью, рядом был по-прежнему славный г-н Мюллер.
   Старик, ставший небесным покровителем несчастного семейства, заменил собой Господа Бога, когда тот, слишком занятый падением Империи, отвел свои взоры от ничтожной спаленной фермы.
   Мюллеру недавно вернули тысячу франков, и теперь можно было снова одолжить у него эти деньги.
   С этим Жюстен и вышел впервые из дому: деньги и явились целью его первого визита.
   Еще слабый после болезни, держась за стены, он еле добрался до старика и застал его дома; г-н Мюллер сидел на небольшом чемодане, который он только что захлопнул.
   — А-а, вот и ты, мальчик мой! — воскликнул старик. — Я очень рад, что тебе лучше.
   — Да, господин Мюллер, — отвечал тот, — и, как видите, мой первый визит — к вам.
   — Благодарю… А я как раз собирался зайти к тебе попрощаться.
   — Как?! Вы уезжаете? — с беспокойством спросил Жюстен.
   — Да, друг мой, я отправляюсь в далекое путешествие.
   — В путешествие?..
   — Я никогда тебе об этом не рассказывал, потому что если бы я это сделал, ты не взял бы у меня тысячи франков, те, что ты недавно мне вернул.
   — Боже мой! — пробормотал Жюстен.
   — Я говорил тебе, что родом я из того же города, что и великий, прославленный Вебер. Мы познакомились еще детьми; став юношами, мы подружились; впоследствии я всегда им восхищался и дал себе слово перед смертью непременно повидаться с автором «Вольного стрелка» и «Оберона». Я много работал — а ты знаешь, что это такое, — и скопил тысячу франков, дабы вознаградить себя в старости этой радостью и потешить гордыню. Я уже собрался в путь, когда тебе понадобились мои жалкие сбережения. И я сказал себе: «Что ж! Я еще не стар, Господь ниспошлет нам с Вебером еще немного времени, пока Жюстен успеет вернуть мне тысячу франков, которые я предлагаю ему».
   — Дорогой господин Мюллер!
   — И я тебе предложил деньги, мой мальчик, а ты согласился; я видел, как ты надрываешься, бедный раб собственной чести, чтобы поскорее со мной рассчитаться, а я, старый эгоист, вместо того чтобы сказать: «Не спеши так, у тебя есть время, в молодости есть силы, но их надо беречь!» — ничего тебе не говорил, бедный мой мальчик; прошу простить мне этот грех… Я не помешал тебе, хотя часто слышал: «Вебер болен, у него слабая грудь, он долго не протянет!..» Не говоря уж о том, что в его музыке звучали последние вздохи отлетающей души… И вот, наконец, Ценой лишений ты вернул мне тысячу франков; согласись хотя бы, что я никогда не напоминал о твоем долге.
   — Ах, господин Мюллер…
   — Нет, клянусь тебе, бедное дитя, что эта сумма мне была необходима. Едва она оказалась у меня в руках, как я подумал: «Отлично! Вот и деньги на каникулы!» Понимаешь? А если бы Вебер, с которым мы не виделись двадцать пять лет, был при смерти?! Но слава Богу, я успею его обнять! О, дорогой мне великий человек! Вчера я получил от него письмо; он в Дрездене, пишет оперу для саксонского короля. Нынче утром я собрал чемодан, заказал билет до Страсбура — вот мой отчет. Вечером я отправляюсь! Я собирался было зайти к тебе проститься, дитя мое, а ты пришел сам. Сейчас будем обедать.
   — Ах, господин Мюллер, — задыхаясь, прошептал Жюстен, — мне еще рано обедать.
   — Как жаль, что ты не можешь поехать со мной! Ведь это невозможно, не правда ли?
   — Совершенно невозможно.
   — Понимаю… У тебя уроки музыки, репетиторство, счета, корректура… Ты, верно, намерен все это возобновить?
   — Да, — вздохнул Жюстен.
   Мюллер был так взволнован, что не расслышал его вздоха.
   Этот вздох — столь же печальный, как последний привет Вебера, — был прощанием с единственной надеждой.
   Стоило Жюстену сказать: «Мне нужна ваша тысяча франков, дорогой господин Мюллер, потому что я еще не пришел в себя после болезни; мне нужна ваша тысяча франков, чтобы прокормить мать и сестру; вы увидитесь с Вебером позже или даже не увидитесь вовсе, — только останьтесь, славный Мюллер, останьтесь!» — и Мюллер, испустив, может быть, не менее печальный вздох, чем Жюстен, несомненно остался бы.
   Жюстен промолчал. Он обнял г-на Мюллера, простился с ним, затем возвратился к себе, обливаясь слезами, и в изнеможении рухнул на кровать.
   В пять часов того же дня Мюллер уехал в Дрезден.
   После отъезда Мюллера средства семейства истощились до последнего су.
   Поправившись, Жюстен предпринял еще одну попытку возобновить прежние уроки и подыскать новые, однако две трети родителей отвечали ему с трогательной заботой:
   — У вас очень слабое здоровье!
   Тогда молодому человеку, доведенному до отчаяния — ведь ему почти изменило мужество, ведь он почти потерял всякую надежду, ведь он почти лишился рассудка, — пришла мысль организовать начальную школу в этом нищем предместье, где было слишком много детей и слишком мало денег.
   Сначала одна славная работница решилась отдать к нему в учение сынишку; потом другая, трудившаяся целый день напролет и не знавшая, куда пристроить своего малыша, доверила ему ребенка (потому, что некуда было его деть, а не ради того, чтобы он выучил четыре арифметических правила); третья привела к Жюстену сразу двух учеников — семилетних близнецов.
   Спустя полгода у него уже было восемь белоголовеньких, свежих, розовощеких школьников; но ему приходилось заниматься с ними целый день, и восемь его пансионеров приносили ему сорок франков в месяц: как мы уже рассказывали в начале предыдущей главы, за пять франков в месяц он одаривал их всеми сокровищами письма, чтения и четырех арифметических действий.
   Впрочем, и поныне бедным школьным учителям в этих трущобах платят не больше того, что получал Жюстен.
   А через два года, к июню 1820 года, у него стало уже восемнадцать учеников; таким образом, он зарабатывал тысячу восемьдесят франков в год, и на эти деньги они жили втроем. Жили, если понимать под этим словом «не умирали с голоду»!
   А г-н Мюллер успел съездить в Дрезден и вернуться оттуда; он повидался с Вебером, провел весь свой каникулярный месяц с ним, а когда возвратился, сказал Жюстену:
   — Я истратил все до последнего су, но, слово виолончелиста, я не жалею!

XV. УЧИТЕЛЬ У СЕБЯ ДОМА

   Жюстен занимал в двухэтажном доме первый этаж.
   Наверху было всего две комнаты и чулан, превращенный в кухню.
   На втором этаже жила мать юноши и его сестра.
   Этот домишко, стоявший особняком во дворе и соприкасавшийся с соседними домами только одной стороной, был, по всей вероятности, построен когда-то хозяином бумагопрядильни: ее развалины можно было разглядеть в нескольких шагах от дома Жюстена.
   Вот в этом мрачном убогом прибежище, которое скудно освещалось лишь со двора, окруженного высокими домами, прозябали мать, дочь и сын.
   Мать, бедная женщина, лишившаяся зрения, как мы уже говорили, занимала первую комнату, куда ее дети приходили по вечерам; за весь год она, может быть, всего три раза переступала порог своей комнаты.
   Набожная, одинокая, слепая, она не теряла присутствия духа.
   Никто никогда не слышал, чтобы она сетовала на судьбу: она отличалась высоким смирением римской матроны и воплощала собой суровую добродетель; живи она в Спарте, ее бы обожествляли; римский сенат издал бы указ о том, чтобы все обнажали перед ней голову как перед жрицей великой богини.
   Французское общество ее мучило.
   Ох, уж это французское общество! На сей раз ему мы объявляем бой!
   Мы отлично понимаем, что истощим свои силы, как Иаков в битве с ангелом; однако, когда мы предстанем перед Господом и он нас спросит: «Что вы сделали?», мы ответим ему: «Мы не могли победить; но мы боролись».
   Дочь, существо тщедушное, жалкое, слабое, дикий цветок, полевая ромашка, лесной ландыш, пересаженный в душный погреб, унаследовала от матери некоторые из стоических добродетелей, но ей было далеко до материнского самоотречения.
   Девочка страдала аневризмой, грозившей унести ее в могилу при первом же сильном потрясении; бедняжка инстинктивно чувствовала, что ее жизнь под угрозой, и смирение изменяло ей; нет, нет, она никогда не позволяла себе упреков, ведь она была христианкой; но она, если можно так выразиться, губила себя изнутри, ее отчаяние не находило выхода: время от времени на ее чело цвета слоновой кости набегала тень, и мать сердцем чувствовала, что с дочерью творится что-то неладное.
   Сын, занятый с утра до вечера учениками, очень редко забегал днем проведать обеих женщин; он позволял себе эту радость только во время визитов старого учителя, подменявшего его на час-другой и присматривавшего за детьми.
   Школа открывалась летом в восемь часов утра и закрывалась в шесть вечера; зимой занятия были с девяти утра до пяти часов пополудни.
   Почти все ученики были детьми рабочих из предместья; им рано или поздно предстояло занять место своих родителей, и, значит, у них не было нужды в латыни и древнегреческом языке.
   Но были в классе два мальчика, отец которых, бывший механик, ставший владельцем прибыльного предприятия, намеревался отправить одного сына в Политехническую школу, другого — в Школу искусств и ремесел.
   В двенадцать лет им предстояло поступить в коллеж; старшему оставалось до этого два года, младшему — три. Подметив в братьях необычайные способности, Жюстен постарался их развить и передал мальчикам — бедный Прометей! — частицу священного огня, который зажег в нем старый учитель.
   За исключением этих двух мальчиков, отчасти напоминавших ему о его высоком предназначении, другие малыши не хотели учиться, и их родители требовали от Жюстена, чтобы он дал им только самое необходимое, что предусмотрено программой.
   Таким образом, вследствие непритязательности родителей по отношению к образованию их детей, Жюстен мог позволить матери и сестре помогать ему и даже подменять его в случае нужды.
   Когда сестра чувствовала себя хорошо, она спускалась в комнату Жюстена, где, как мы уже говорили, он проводил занятия, и, пока брат на несколько минут отлучался, чтобы проведать мать, учила детей читать и считать до ста, рисуя цифры мелом на доске.
   Каждый день к матери приходила треть класса, иными словами — шесть малышей: так воплощались в жизнь слова «Smite parvulos ad me venire»10. Детишки вставали на колени вокруг плетеного кресла, в котором она сидела; она учила их молиться и рассказывала какую-нибудь трогательную историю из Ветхого Завета.
   Восхитительное зрелище представляли собой шесть склоненных белокурых головок с приоткрытыми розовыми губками, бормочущими молитвы.
   Стоя на коленях, они, казалось, молили Господа вернуть несчастной старухе зрение.
   Вот так, в уединении и тоске, и жило маленькое семейство до июня 1821 года.
   Кроме старого добряка-учителя, постоянно заходившего к ним на часок-другой, ничто не нарушало мирного течения их жизни, однообразной и ровной, как степь.
   Летом они время от времени позволяли себе погулять; в таких случаях они направлялись обыкновенно в сторону Монружа.
   Увы, пришлось распроститься с зелеными коврами лесов Версаля, Мёдона и Монморанси, променяв их на обезвоженные меловые овраги: слепой матери и слабой, болезненной сестре не под силу были долгие прогулки, которые совершали когда-то сорокапятилетний мужчина и двенадцатилетний мальчик.
   Самые продолжительные путешествия семейства оканчивались в Монруже; но чаще всего все трое останавливались на полпути, садились на обочине и час или два проводили на солнце, запасаясь светом и теплом на весь день.
   Зимой они садились вокруг маленькой изразцовой печки, с благоговением сжигали два небольших полена за весь вечер и к девяти часам расходились.
   В доме был камин, но огромный; в нем за неделю прогорало бы целое вуа дров.
   И его загородили: когда камин не греет, в него забирается холод.
   Если г-н Мюллер приходил около девяти часов, хозяева неизменно предлагали подбросить еще одно полено в огонь, а старый добрый учитель с таким же постоянством отказывался якобы потому, что он весь в поту, и с этой минуты они теснее жались друг к другу и к остывающей печке.
   Славный старик изо всех сил старался, рассказывая какую-нибудь забавную историю, лишь бы все забыли о холоде — точь-в-точь как г-жа Скаррон, пытавшаяся заставить забыть о жарком, — и своей веселостью он приносил тепло слушателям подобно живительному лучу.
   Веселость — это солнце, согревающее временами зиму бедности.
   Именно в эти последние два года Жюстен особенно оценил благотворное влияние музыки.
   Как только с девятым ударом часов на церкви святого Иакова-Высокий порог становилось понятно, что г-н Мюллер не придет, Жюстен целовал мать и сестру и возвращался к себе.
   Там он зажигал свечу в подсвечнике, прикрепленном к пюпитру, раскрывал старинную нотную тетрадь, с минуту ее перелистывал, потом вынимал из чехла виолончель, любовно протирал носовым платком, оглядывал ее и обнимал словно друга.
   Да, Боже мой, разве она и в самом деле не была ему верным другом? Разве не выпевала она божественным, мелодичным голосом все сокровенные жалобы Жюстена, молчавшего во все остальное время и позволявшего себе выговориться в музыке только в эти вечерние часы?
   Разве не была музыка спасительным источником, в котором утоляла жажду его истосковавшаяся душа?
   Разве не была виолончель его вторым «я», говорящим зеркалом, которому молодой человек поверял свои беды, а звучный инструмент передавал их, словно верное эхо?
   У Жюстена не было других родных, кроме слепой матери и больной сестры; единственным его товарищем был старый учитель; свидетелями его томлений были только голые стены комнаты, и инструмент стал его подругой, семьей, отечеством!
   Эти вечерние часы были для него живительным воздухом, которого недоставало ему весь день.
   Но мало-помалу, несмотря на мелодичные звуки его любимой виолончели, атмосфера вокруг Жюстена начала сгущаться; незаметно для себя самого он впал в глубокую меланхолию. Господин Мюллер вскоре это заметил и упрямо пытался вывести Жюстена из этого состояния.
   — Ты состаришься до срока, — предупреждал он молодого человека, — ты увянешь в лучшие свои лета; надобно почаще выходить, встречаться с людьми, хоть отчасти соприкасаться с окружающим миром, если уж не можешь жить его жизнью. Скоро каникулы, давай поедем куда-нибудь вместе! Собирайся: двенадцатого августа я тебя забираю!
   Он и в самом деле чах на глазах в свои юные годы, бедный школьный учитель! Его взгляд становился мутным, щеки ввалились, лоб избороздили морщины, кожа пожелтела, стала похожа на пергамент его старинных фолиантов. Он выглядел тридцатилетним, хотя ему не минуло еще и двадцати трех. Но все способствовало тому, чтобы он постарел раньше времени: люди, с которыми он жил, комната, которую он занимал. Его лицо, манера держаться, походка, голос — словом, все его существо несло на себе отпечаток людей, окружавших его, и предметов, находившихся у него перед глазами, их ветхости и нищеты.
   Ему грозила неминуемая гибель, если бы не новая беда: она встряхнула его, явилась гомеопатическим средством (в те времена этого слова еще не существовало, но все, чему суждено в будущем быть изобретено, существовало ведь и раньше, правда?), — итак, новая беда явилась гомеопатическим средством, вернувшим Жюстена к жизни.
   Увы! Есть такие страдания, которые, подобно болезням, излечиваются с помощью других страданий.
   Жюстен получал, как известно, тысячу восемьдесят франков в год; этой ничтожной суммы ему едва хватало, чтобы свести концы с концами. Разве мог он хоть что-нибудь отложить на черный день из этого скудного дохода? Разве не довел он уже экономию до лишений?
   «Надобно если и не жить как все, то хотя бы отчасти соприкасаться с окружающим миром», — говаривал старый учитель.
   Легко сказать! Но как это сделать, если костюм был протерт до дыр, ведь Жюстен носил его зимой и летом, не снимая, уже четыре года?!
   Да и все вещи в доме нуждались в обновлении.