— Опечалило? Да вы с ума сошли!
   Такой ответ обеспокоил Людовика и Жана Робера.
   Они продолжали настаивать, но тщетно.
   Всякий раз как они возвращались к этому разговору, Петрус замыкался, уходил в самые дальние уголки своей мастерской, словно стараясь избежать всякого общения с ними.
   В одну из таких минут, доведенный до крайности, он объявил друзьям, что, если они не перестанут его донимать, он распахнет окно, выпрыгнет с третьего этажа и посмотрит, станут ли они и тогда его преследовать.
   Людовик протянул было руку, на сей раз не для того, чтобы дать ему слабительное, а собираясь пустить кровь — ему показалось, что у друга началось воспаление мозга; в ответ на это Петрус распахнул окно и поклялся, что, если друзья сделают еще хоть один шаг, он приведет свою угрозу в исполнение.
   Потом, как истинный бретонец из Сен-Мало, с детства привыкший бегать по корабельным реям, карабкаться по стеньгам, он подался всем корпусом вперед, незаметно ухватившись за балконную перекладину.
   Друзьям почудилось, что он в самом деле бросился вниз, и они закричали от ужаса.
   Но в ответ раздался гомерический хохот; зная, в каком расположении духа находится Петрус, друзья отреагировали на этот смех по-разному: Жан Робер встревожился, Людовик оторопел.
   — Да что такое? — в один голос воскликнули молодые люди.
   — А то, — отозвался Петрус, — что я вижу перед собой прекрасную модель для карикатуры Шарле или лучший персонаж для Поля де Кока, какие когда-либо доводилось наблюдать человеку в течение счастливых и безумных суток, называемых последним днем масленицы!
   — Ну-ка, посмотрим! — проговорили двое друзей, подходя к окну.
   — Посмотрите, посмотрите, я не жадный! — пошутил Петрус.
   Людовик и Жан Робер высунулись из окна.
   Хотя мастерская Петруса находилась, как мы уже сказали, на Западной улице, окнами она выходила на площадь Обсерватории. Эта самая площадь и служила сценой для героя, достойного, по выражению Петруса, карандаша Шарле или пера Поля де Кока. Один вид этого человека неожиданно развеселил молодого художника.
   Героем такого романа или моделью для такой карикатуры был человек во всем черном, скорее маленький, чем высокий, скорее толстый, нежели худой. Незнакомец в печальном одиночестве прогуливался с тростью в руке по аллее Обсерватории.
   Со спины толстый коротышка не представлял собой ничего особенно комичного.
   — Что, черт возьми, смешного ты нашел в этом господине? — спросил Жан Робер у Петруса.
   — Мне кажется, он такой же как все, — прибавил Людовик, — пожалуй, у него чуть подергивается правая нога — и только.
   — Этот человек отнюдь не такой как все! Тут вы ошибаетесь! — возразил Петрус. — И вот вам доказательство: я бы хотел быть таким, как он.
   — В чем же ты ему завидуешь? — спросил Жан Робер. — Если мы можем тебе предложить то, что у него есть, и если это продается, я сейчас же побегу к нему и куплю это для тебя!
   — Что у него есть особенного, спрашиваешь? Скажу… Прежде всего, он один, у него нет двух друзей, которые ему докучали бы, как вы надоедаете мне. А это уже кое-что! Кроме того, я скучаю, а он развлекается.
   — Как развлекается? — спросил Людовик. — Он весел как утопленник!
   — Этот человек развлекается? — переспросил в свою очередь Жан Робер.
   — До колик!
   — Честное слово, что-то я, во всяком случае, этого не замечаю, — возразил Людовик.
   — А я вам говорю, что про себя этот человек хохочет во все горло, и я вам сейчас докажу, что я прав… Хотите?
   — Да! — выпалили оба друга.
   — Хорошо. Приготовьтесь ко всему, — предупредил Петрус.
   Сложив ладони рупором, он крикнул:
   — Эй, сударь! Вы, вы… тот, что гуляет внизу!.. Сударь! Господин был на улице один, он понял, что обращение может относиться только к нему, и обернулся.
   Все три наших героя не могли удержаться от такого же хохота, который сотрясал Петруса за несколько минут до этого.
   Гуляющий посмотрел на них с важным видом; ему можно было дать от сорока до пятидесяти лет; на лице у него было что-то вроде маски: накладной картонный нос в три-четыре дюйма длиной.
   — Чем могу служить, сударь? — спросил незнакомец замогильным голосом.
   — Ничем, сударь, — отвечал Петрус, — абсолютно ничем! Мы уже увидели то, что хотели увидеть.
   Он обернулся к друзьям и спросил:
   — Что вы на это скажете?
   — Готов признать, — ответил Жан Робер, — что этот господин со спины выглядит вполне степенным, а спереди на него невозможно смотреть без смеха.
   — Я предложу Академии наук, — подхватил Людовик, — учредить премию за самый точный диагноз заболевания, которым страдает человек, гуляющий в черных панталонах, черном рединготе, круглой шляпе и с накладным носом.
   — И тебе будет причитаться приз, премия, поощрение за это открытие? — презрительно бросил Петрус.
   — Слушай внимательно! — воскликнул Жан Робер, обращаясь к Людовику. — Петрус сегодня не прочь поиграть в отгадки: он сам тебе сейчас скажет, что это такое.
   — Ручаюсь, что он этого не сделает! — воскликнул Людовик.
   — Возможно, Петрус видит в этом человеке нечто большее, чем накладной нос.
   — А если бы у него были накладные волосы, куда бы это привело нашего Петруса?
   — Туда же, куда Христофора Колумба привело увлечение парусниками, а Ньютона — упавшее яблоко. Или, например, куда привела Франклина молния, угодившая в воздушного змея! К открытию истины! — проговорил Петрус с напускным воодушевлением (эта манера речи, придававшая комический оттенок любому разговору, была характерна для того времени).
   — Послушай, — сказал Жан Робер, — какой-то философ сказал, что любой человек, который открыл что-то новое и хранит это в тайне от всех, — плохой гражданин. Так о какой истине ты собирался нам поведать, Петрус?
   Художник находился в состоянии нервного возбуждения, а в такие минуты выговориться — значит почувствовать облегчение; Петрус не заставил себя упрашивать и взял слово.
   — Несчастные вы слепцы! — воскликнул он. — Под накладным носом этого человека — вся его жизнь.
   — Давай, давай, Петрус! — ободрил его Людовик.
   — Ладно! Я расскажу вам историю этого человека.
   — Тише! — сказал Жан Робер.
   — У этого господина есть жена, которую он не выносит, и его образ жизни так же для него нестерпим, как жена. Он слышал от соседей, что его дети — не от него; привратник провожает его издевательской ухмылкой, а встречает печальной улыбкой; у него один-единственный друг, и это именно тот, в ком все видят его врага! Эта клевета имеет под собой основание, или, если хотите, это не клевета. Он это знает, у него есть тому бесспорные доказательства. Но он продолжает дружески пожимать руку своему другу — или недругу, как вам будет угодно. Каждый вечер он играет с ним в домино; раз в неделю он приглашает его на ужин; он доверяет ему сопровождать жену на премьеры. Он называет его «дружище», «дорогой мой», «старик»! Наконец, он употребляет самые нежные эпитеты, чтобы доказать ему свою дружбу, но в душе он его ненавидит, презирает, проклинает! Он бы с удовольствием съел его сердце, как Габриель де Вержи съела сердце своего любовника Рауля! Почему же он притворяется, почему так ласков с женой и любовником? Потому что этот господин — мудрец, Сократ и мирный буржуа, который хочет одного: спокойствия в своем доме. И он понимает, что не достиг бы желаемого, если бы раскрывал рот или не закрывал глаза.
   — Ах, дорогой Петрус! Несомненно у этого человека есть свои радости, — заметил Жан Робер, еще больше разжигая лихорадочное красноречие друга, — среди этой Сахары, зовущейся браком, он уж наверное отыскал какой-нибудь оазис, какой-нибудь прохладный источник, куда приходит в условленные часы, где освежается тайком, и это придает ему сил перед тем, как он снова пускается в путь по обжигающему песку семейной пустыни.
   — Ну да, разумеется! — подхватил Петрус. — Человек не бывает совершенно счастлив или совершенно несчастлив: и в беспросветные будни нет-нет да и просочится веселый лучик, как в порывах ветра у Рейсдала или в бурях у Жозефа Берне. Да, подобно другим людям, этот смертный знает и тихое внутреннее блаженство, и тайные, тщательно скрываемые радости. Вы знаете, что это за радости, догадываетесь, что это за блаженство? Нет. Я открою вам этот секрет. Невыразимая радость, торжество, блаженство, которых он ждет триста шестьдесят четыре дня в году — нацепить накладной нос в последний день масленицы! Пользуясь попустительством полиции в этот день, он с вызовом проходит по улицам своего квартала и, уверенный в том, что соседи его не узнают, безнаказанно их оскорбляет. Он имеет тем большее основание так думать, с тех пор как год назад в это же время увидел в фиакре своего друга и жену, а они, увидев его, не опустили занавески. Человек, которого вы там видите, — продолжал Петрус, все больше увлекаясь своей причудливой импровизацией, — не променяет последний день масленицы и на двадцать тысяч мараведи: в этот день он король Парижа; он инкогнито гуляет по улицам своего города, и сегодня вечером, когда вернется домой, жена безуспешно будет его расспрашивать, как он провел время, — он останется глух и нем, только с состраданием посмотрит на нее, вспоминая об удовольствиях, которые пережил за несколько часов, проведенных на улице. Отнеситесь же к этому человеку с почтением! — закончил Петрус, — уважайте его и завидуйте ему: он развлекается, тогда как вы в дни всеобщего веселья выглядите… ты, Людовик как врач, только что убивший богиню Радости, а ты, Жан Робер — как факельщик, только что проводивший ее на Пер-Лашез!
   — Раз ты завидуешь судьбе этого господина, — обратился Людовик к Петрусу, — почему бы тебе не нацепить такой же нос, вызывая любопытство прохожих? Расскажи обывателям своего квартала, что их обманывают жены!
   — Не подстрекай меня! — вскричал Петрус.
   — Напротив, буду, и изо всех сил!
   — Не вызывай глупца на безумства, — вмешался Жан Робер.
   — Безумие считается матерью Мудрости, — наставительно произнес Петрус, — и, следовательно, если в молодости ты был дураком, то к старости поумнеешь, а юные мудрецы в старости сходят с ума. Это и грозит вам обоим, — продолжал он. — Можете не сомневаться, что вы, сами того не зная, прямой дорогой идете к разврату; ваша ранняя мудрость приведет вас прямехонько к распутству. Наши отцы такими не были: в молодости они были молодыми, в зрелом возрасте — мужали; они не относились к праздникам с пренебрежением и особо чтили последний день масленицы, который был для них днем всеобщего веселья; вы же состарились в двадцать пять лет, изображая из себя Манфредов и Вертеров, презираете простые радости наших предков и не рискнете пройтись по парижским улицам во время карнавала, наоборот: вы убежите прочь! Вы запираетесь от всех и, что хуже всего, запираетесь в моем доме, а я ведь, черт побери, еще глупее, еще скучнее, еще угрюмее вас!
   — Браво, Петрус! — воскликнул Людовик. — Могу поклясться, ты обратил меня в свою веру, и в доказательство я бросаю тебе еще один вызов.
   — Пожалуйста!
   — Давайте все втроем переоденемся в пройдох и в этих элегантных костюмах пройдемся по злачным местам Парижа.
   — Принято! — отвечал Петрус. — Мне нужно развлечься. Ты идешь, Жан Робер?
   — Не могу! — сказал тот. — Я обедаю на улице Сент-Аполлин и остаюсь на семейный вечер. Не посягайте на мою свободу!
   — Хорошо, но при одном условии.
   — Каком? — спросил Жан Робер.
   — Имей в виду, когда я назову его, выбирать или отнекиваться будет поздно, — предупредил Людовик.
   — Даю слово, это будет как в фантах: что мне прикажут, то я и сделаю.
   — Так вот, мне ужасно любопытно, ошибся ли Петрус, когда говорил о человеке с накладным носом, — сказал Людовик. — Ты пойдешь к этому человеку и спросишь: «Как вас зовут? Кто вы и что ищете?» Мы будем ждать тебя здесь.
   — Договорились! — сказал Жан Робер. Молодой человек взял шляпу и вышел. Спустя десять минут он вернулся.
   — Клянусь, господа, я просчитался!
   — Он тебе не ответил, лицемер ты этакий?
   — Напротив.
   — Что он сказал?
   — Что его зовут Жибасье, он сбежал с тулонской каторги и ищет господина, который должен передать ему в задаток тысячу экю «за одно дельце», намеченное на завтрашнюю ночь.
   Трое друзей расхохотались.
   — Сам видишь, — сказал Людовик Петрусу, — что это далеко не твой буржуа.
   — Почему же?
   — У буржуа ума не хватило бы такое придумать.
   И трое молодых людей спустились вниз, расхваливая остроумие человека с накладным носом.
   Читатели уже видели в первой главе этой истории, чем закончился вызов, брошенный Людовиком Петрусу.

LXXX. ВАН ДЕЙК С ЗАПАДНОЙ УЛИЦЫ

   Теперь, после того как мы дали читателям представление о характере Петруса, описали его пребывание в кабаке, а также показали его в раздраженном состоянии, давайте посмотрим, что он собой представляет вне сего злачного места и каким он может быть, когда у него хорошее настроение.
   Мы сказали, что это был красивый молодой человек. Очевидно, необходимо пояснить, что мы подразумеваем под словом «красивый», ибо мнения на сей счет обычно расходятся.
   Мы, мужчины, плохие судьи в этом вопросе. Доверимся мнению женщин.
   Для одних красота мужчины заключается единственно в физическом здоровье и свежести, то есть в ширине плеч, а черты и выражение лица значения не имеют; таким женщинам все равно, кого любить: кирасира, лошадиного барышника или охотника — лишь бы он был воплощением физической силы.
   Для других женщин красота мужчины определяется матовой кожей, нежностью лица, правильностью черт, томностью взгляда, худобой — короче говоря, чем женственней и слабей, тем лучше.
   Для нас красота — если вообще понятие красоты применимо к мужчине — заключается в его глазах, волосах и губах.
   Любой мужчина хорош собой, если у него сияющие глаза, красивые волосы, твердо очерченные улыбающиеся губы и прекрасные зубы.
   Нам кажется, что красота мужчины заключена прежде всего в выражении лица.
   Мы полагаем, что только эти характеристики, по нашему мнению, абсолютные для мужчины, позволили нам назвать Петруса красивым молодым человеком.
   Если же читатель хочет иметь самое полное представление о том, кого мы хотим ему показать, пусть вспомнит прекрасный автопортрет Ван Дейка, а если кто-нибудь его забыл, можно обратиться за гравюрой с этой картины к любому торговцу на набережных Сены или на бульварах.
   Однажды Жан Робер проходил по набережной Малаке, увидел в витрине эту гравюру и был так поражен сходством ученика Рубенса с Петрусом, что тут же вошел в лавку, дабы купить не гравюру Ван Дейка, но портрет своего друга.
   Он повесил его в мастерской Петруса, и сходство автора «Карла I»с молодым человеком так стало всем бросаться в глаза, что из десяти буржуа, заходивших заказать свой портрет маслом, а портрет жены или дочери — пастелью, девять не хотели верить Петрусу, когда он говорил, что гравюра выполнена не с него, а с автопортрета художника, умершего сто восемьдесят лет назад.
   Тот же овал лица, тот же цвет кожи (как на портрете, разумеется), та же шапка кудрявых волос надо лбом! Такие же глубоко запавшие глаза, те же подкрученные кверху усы и эспаньолка гордо оттеняли тот же рот и тот же подбородок. В общем, Петрус был живым воплощением Ван Дейка — мужественным и гордым, умным и добрым.
   Если бы в его мастерскую вошел кто-нибудь, побывавший в Генуе, он невольно вспомнил бы о великолепных полотнах Палаццо Россо и стал бы искать глазами восхитительную маркизу Бриньоле, которую на каждом шагу встречаешь в этом роскошном дворце; ее портреты выполнены и подписаны фламандским мастером.
   Глядя, как Петрус в рубашке с отложным воротником, в бархатном камзоле, подхваченном в талии шелковым витым поясом, сидит в глубине мастерской, в задумчивости подкручивая рыжеватый ус изящной, белой, как у священника или женщины, рукой, невольно станешь искать глазами идеальную подругу этого красивого молодого человека. Его сходство с антверпенским художником было столь велико, что рядом с ним представлялась подруга под стать прекрасной маркизе де Бриньоле, которую обессмертила нежная кисть Ван Дейка.
   Да, по правде сказать, никакая другая женщина и не подошла бы ему; было очевидно, что душа его не могла, расправив крылья, полететь ни к гризетке, ни к мещанке; с первого взгляда становилось ясно, что лишь девушка из семьи потомственных рыцарей могла сказать этому гордому красавцу: «Склонись предо мной — я твоя королева!»
   Оказывается, так оно и было — именно девушка из семьи потомственных рыцарей смутила покой Петруса.
   Расскажем в нескольких словах, как это случилось.
   Однажды на пустынной улице, носящей название Западной, где была расположена мастерская Петруса, молодой художник, возвращаясь домой, увидел, что у его дверей останавливается карета с гербами. Экипаж обогнал Петруса, но он успел разглядеть огромный серебряный герб: голова святого Мавра в натуральную величину, увенчанная княжеской короной с девизом: «Adsit fortior!» («Пусть явится тот, кто доблестнее!»).
   Карета, как мы сказали, остановилась у дома Петруса. Лакей в расшитой серебром голубой ливрее спрыгнул с козел и распахнул дверцу. Из кареты вышла очаровательная молодая женщина, по осанке и манере держаться — аристократка.
   За молодой женщиной, или, вернее, девушкой девятнадцати-двадцати лет, показалась дама лет шестидесяти. Она вышла, опираясь на руку лакея.
   Девушка поискала глазами номер дома, у которого остановился экипаж, но так его и не увидела. Она обернулась к кучеру и спросила:
   — Вы уверены, что это дом номер девяносто два?
   — Да, принцесса, — отвечал тот.
   В доме номер девяносто два жил Петрус.
   Молодой человек увидел, как дамы вошли в дом. Он перешел улицу и уже собирался последовать за ними, как услышал голос девушки.
   — Здесь живет господин Петрус Эрбель, не так ли? — спрашивала она у консьержки.
   Эрбель — это была фамилия Петруса.
   Консьержка смотрела как зачарованная на двух дам, закутанных в дорогие меха. Наконец она почтительно проговорила:
   — Да, сударыня, но его нет дома.
   — В котором часу его можно застать? — продолжала расспрашивать девушка.
   — Утром до двенадцати или до часу, — отозвалась консьержка, — а впрочем, вот он! — прибавила она, заметив молодого человека: он подошел к дамам сзади и его голова показалась из-за их голов.
   Они разом обернулись, Петрус поспешно обнажил голову и почтительно поклонился.
   — Вы господин Петрус Эрбель, художник? — довольно бесцеремонным тоном спросила старая дама.
   — Да, сударыня, — холодно молвил Петрус.
   — Мы хотим заказать портрет, сударь, — продолжала она в том же тоне. — Вы возьметесь его написать?
   — Это моя профессия, сударыня, — ответил Петрус очень вежливо, но еще более холодно, чем в первый раз.
   — Когда вы хотели бы начать?.. Долго вы будете работать? Вам нужно много сеансов? Отвечайте поскорее: мы замерзли!
   Девушка, не вымолвившая до тех пор ни слова, отметила про себя и бесцеремонность своей спутницы, и то, с какой уважительностью и терпением разговаривал Петрус. Она подошла к нему и заговорила:
   — Это вы, сударь, написали портрет, значившийся на последней выставке под номером триста девять?
   — Да, мадемуазель, — отвечал Петрус, взволнованный красотой девушки и нежностью ее голоса.
   — Простите за назойливость, сударь, но это ваш автопортрет, не так ли? — продолжала девушка.
   — Да, мадемуазель, — подтвердил Петрус и покраснел.
   — Я хотела бы заказать вам свой портрет в той же манере: ваша работа выполнена в восхитительных тонах. У меня уже есть восемь или десять моих портретов, заказанных матушкой или тетей, но ни один мне не нравится. Не хотите ли и вы, — прибавила она с улыбкой, — попытаться удовлетворить вкусы капризной особы с тяжелым характером?
   — Я постараюсь, мадемуазель, и это будет для меня большой честью.
   — Честью? — перебила его старая дама. — А почему, собственно говоря?
   — Потому что только знаменитому художнику, — с поклоном отвечал Петрус, — может быть заказан портрет юной особы такой красоты и такого знатного происхождения, как мадемуазель де Ламот-Удан.
   — О, вы нас знаете, сударь? — проворчала старая дама.
   — Я, во всяком случае, знаю, как зовут мадемуазель, — отвечал Петрус.
   — Я вам уже сказала, сударь, что я капризна, что у меня тяжелый характер. Я забыла еще сказать, что любопытна.
   Петрус поклонился, готовый удовлетворить любопытство прекрасной посетительницы.
   — Откуда вам известно мое имя? — продолжала девушка.
   — Я прочел его на стенках вашей кареты, — улыбнулся Петрус.
   — А, фамильный герб! Так вы разбираетесь в гербах?
   — Разве я не имею с ними дело каждый день? Исторический живописец не может не знать, что со времени взятия Константинополя до взятия Берген-оп-Зома герб Ламот-Уданов побывал на всех полях битвы, так и не встретив равного в доблести!
   Петрус, словно король, выдал свидетельство о храбрости и знатности. Он говорил подчеркнуто почтительно, но это прозвучало так неожиданно, что лицо наследницы Ламот-Уданов залилось краской.
   Тщеславию старой дамы тоже польстили слова Петруса, и она бросила на художника благосклонный взгляд.
   — Ну что ж, сударь, — проговорила она милостиво, чего никак нельзя было ожидать от чванливой старухи, — раз вы знаете, как зовут мою племянницу, остается условиться о времени и оставить наш адрес.
   — Я в любое время к вашим услугам, сударыня, — отвечал молодой человек с почтительностью, продиктованной тем, что старая дама сменила тон, — что же касается адреса принцессы де Ламот-Удан, кто же не знает, что ее особняк находится на улице Плюме против особняка Монморенов, рядом с домом графа Абриаля?
   — Хорошо, сударь, завтра в полдень, если угодно, — опять заливаясь краской, предложила девушка.
   — Завтра в полдень я к вашим услугам, — отвесив низкий поклон обеим дамам, сказал Петрус.
   Дамы сели в карету, а художник поднялся к себе в мастерскую.
   Мы уже говорили, что Петрус был честен. Однако в разговоре с мадемуазель де Ламот-Удан он позволил себе солгать, да еще как!
   Петрус уверял, что все знают адрес Ламот-Уданов, но двумя месяцами раньше он и сам его не знал: ему помог случай.
   Если не считать жителей предместий Сен-Жак и Сен-Жермен, немногие парижане знают ту часть Внешних бульваров, что проходят от заставы Гренель до заставы Гар, охватывая с юга весь левый берег так же, как от заставы Гар до заставы Гренель, то есть с севера, эту часть Парижа опоясывает Сена. Эти бульвары протяженностью в четырнадцать-пятнадцать километров обсажены четырьмя рядами деревьев, образующими две боковые аллеи. Зеленая трава устилает бульвар от края до края, и для того, кто пожелал бы погулять в одиночестве или помечтать вдвоем в тенистых аллеях парка, лучшего места, чем Южный бульвар, не найти.
   Есть женщины, которые никогда не показываются в общественных местах во время спектаклей, концертов, прогулок и доходят в своем стремлении к уединению до затворничества, выходя лишь в церковь; некоторые из таких дам, совершенно успокоенные безлюдностью этой тенистой Фиваиды, в те годы приезжали сюда летними вечерами покататься в коляске и какой-нибудь прилежный юноша, зубривший учебник под высокими кронами, провожал зачарованным взглядом улыбающихся красавиц Сен-Жерменского предместья, проносившихся по дорожкам, словно призраки знатных дам былых веков.
   Самая красивая, веселая, счастливая среди этих молодых женщин проезжала здесь летом в открытой коляске, зимой — в закрытой; мы уже встречали ее в этой книге дважды: сначала у изголовья Кармелиты, в другой раз — совсем недавно, в доме Петруса; очаровательную женщину звали мадемуазель Регина де Ламот-Удан. Это была дочь маршала Бернара де Ламот-Удана.
   Впервые Петрус увидел ее примерно за полгода до описываемых нами событий; произошло это чудесным летним вечером.
   Молодой художник был один на главной аллее бульвара, обсаженной четырьмя рядами деревьев, и смотрел вдаль, в сторону Дома инвалидов, любуясь закатом. Вдруг в конце аллеи он увидел в облаке золотой пыли двух всадников. Лошади скакали наперегонки и напоминали двух коней, вырвавшихся из солнечной колесницы.
   Петрус отошел в сторону, давая всадникам дорогу. Как ни стремительно они пронеслись мимо, он успел разглядеть их лица. Мы сказали «два всадника»; нам следовало бы написать: «всадник и амазонка».
   Амазонкой оказалась высокая девушка; она была сложена, как Диана-охотница; на ней был серый фуляровый костюм для верховой езды и серая шляпа с зеленой вуалью; в ее посадке, манерах, лице было нечто от очаровательной Дианы Верной, лишь недавно созданной фантазией Вальтера Скотта и представленной на суд восхищенных читателей. В то же время она напоминала прелестную Эдме, чей призрак г-жа Санд, быть может, уже видела проплывающим в туманной дымке над Корлейской долиной.
   Девушка гордо сидела на взмыленном вороном коне; она твердо и умело управляла им, обуздывая все его капризы, что свидетельствовало о большом опыте такого рода; несмотря на быстрый бег коня, она поддерживала с сопровождавшим ее всадником разговор: ловкая наездница к тому же еще обладала хладнокровием.
   Ее сопровождал старик лет шестидесяти — шестидесяти пяти, красивый и осанистый, одетый в зеленый жакет, белые панталоны и французские сапожки; на нем была большая черная фетровая шляпа, из-под которой виднелись белые, словно напудренные, волосы, подстриженные как это было принято во времена Директории. Можно было не смотреть на розетку из разноцветных орденских ленточек в петлице всадника: было и так ясно, к какому классу общества он принадлежит. Густые брови, жесткие усы, кончики которых свисали ниже подбородка, немного резкое выражение лица — все выдавало в этом человеке привычку повелевать, и с первого же взгляда было видно, что это один из прославленных военных той эпохи.