Итак, утром последнего дня масленицы 1827 года юноша и девушка встретились в павильоне Коломбана.
   В очаге пылала сухая виноградная лоза. Но как по вечерам бывает весело смотреть на огонь, так утром он навевает грусть, если вы успели увидеть солнце, хотя бы оно выглянуло из-за туч всего на мгновение. Тогда огонь воспринимается как неудачная копия, нелепая подделка солнца. Огонь уже не поет, не светит, он едва согревает.
   Молодые люди сидели вдвоем у камина — печальные, молчаливые, задумчивые; время от времени они перебрасывались несколькими словами, будто осужденные на смерть в ожидании палача.
   Наконец Кармелита не выдержала и первой заговорила о том, что занимало в эту минуту их обоих.
   — Вот и завтра наступает!
   — Вот и завтра!.. — повторил Коломбан.
   — А мы еще ничего не решили наверное, друг мой, — продолжала Кармелита.
   — Отчего же нет, — помолчав с минуту, возразил Коломбан. — Мое решение принято.
   — В таком случае, мое — тоже, — протягивая руку бретонцу, подхватила девушка.
   — Я умру! — сказал Коломбан.
   — Я умру! — сказала Кармелита. Коломбан изменился в лице.
   — Вы твердо решили, Кармелита? — дрогнувшим голосом переспросил он.
   — Да, Коломбан, — уверенно ответила она.
   — Вы умрете без сожаления?
   — С радостью, со счастьем, с восторгом!
   — Да простит нам Господь! — промолвил Коломбан.
   — Господь нас уже простил, — проговорила девушка, подняв к небу доверчивый взгляд.
   — Хорошо, — продолжал Коломбан, — давайте разойдемся ненадолго, прежде чем соединиться навсегда. А перед смертью пусть каждый из нас побудет наедине со своими мыслями.
   — Вам нужно кое с кем проститься, мой друг, — заметила Кармелита.
   — Да, я напишу отцу и Доминику.
   — А я — трем подругам по пансиону, трем моим сестрам из Сен-Дени.
   Молодые люди крепко пожали друг другу руку и разошлись: Кармелита удалилась в свою комнату, Коломбан остался в павильоне.
   Вот что написал Коломбан своему отцу, старому графу Эдмону де Пангоэлю:
   «Дорогой и высокочтимый отец!
   Простите мне боль, которую я собираюсь Вам причинить.
   Хотя мое решение твердо и ничто в мире не сможет меня заставить от него отказаться: ни Ваша любовь ко мне, ни моя признательность Вам — я сомневаюсь, я медлю, я собираюсь с духом, прежде чем вывести эти строки.
   Любимый отец! Уважаемый, дорогой, высокочтимый мой отец! Простите, простите меня!
   Я отказываюсь от жизни, которую Вы мне даровали.
   Вы с самого моего детства меня учили больше всего остерегаться людского презрения — в смерти я ищу спасения от этого презрения.
   Когда Вы получите это письмо, дорогой отец, Ваш несчастный Коломбан уже будет мертв: прислушавшись к Вашим советам, он готов скорее отказаться от жизни, чем нарушить долг.
   Не подумайте, что я сдался, о благородный отец! Не сомневайтесь во мне ни на мгновение! Если бы я сдался, то, вместо того чтобы бежать из этого мира, я публично покаялся бы в своем грехе, выставив его на всеобщее обозрение.
   Я сопротивлялся, сражался, боролся, ведь у меня перед глазами все время стояло Ваше отчаяние.
   Я был близок к поражению и предпочел смерть.
   Помните, любимый отец, наши прогулки по берегу моря? Однажды свирепой волной раскололо надвое огромную скалу, незыблемо возвышавшуюся со дня сотворения земли. Глядя на разбитую, поверженную скалу, Вы рассказывали мне о разрушительных катаклизмах и земных революциях и при этом указывали на обломки гранита, перекатывавшиеся в волнах, словно куски пробкового дерева. Вы объясняли мне, что означает великая битва между живыми существами и неживой материй. Вы рассказали о том, что титаны Гесиода, фурии и великаны теогонии были не что иное, как потухшие вулканы; Вы приказывали мне склониться перед этой непрекращающейся борьбой между силами природы.
   Я склоняюсь, отец: ураган страстей исчерпал мои силы, волна человеческих скорбей накрыла меня с головой, и душа моя угасла.
   Я склоняю голову, я умираю.
   Помните, любимый отец, слова из» Подражания Иисусу Христу «, которое мы вместе читали зимними вечерами ? О сладкие дни моей юности, невозвратное время, пролетевшее в нашей старой фамильной башне!
   « Ведите себя на земле как путешественник или чужеземец, не заинтересованный в том, что происходит в этом мире „, — вот что говорилось в святом“ Подражании «.
   Досточтимый отец! Я как путник тридцать лет бродил среди чужих и, вместо того чтобы принимать участие в делах этого мира, без сожаления расстаюсь с земной обителью и буду Вас ждать на небесах.
   Я умираю со спокойной совестью, и я бы даже сказал, с радостью в сердце, отец, однако боюсь этим оскорбить Ваши чувства.
   На коленях, с молитвенно сложенными руками и разбитым сердцем молю Вас, обожаемый отец: простите, что я причиняю Вам горе. Но Вы так меня любили и поймете своего сына. Для меня жизнь превратилась в великое страдание, а смерть представляется огромным счастьем.
   Ваш неблагодарный сын
   Коломбан де Пангоэль».
   Следы от слез, крупные, словно капли грозового дождя, виднелись на последней странице этого письма, написанного неуверенной рукой. Почерк был крупный, характерный для дворянина.
   Не запечатывая письма, Коломбан отодвинул его в сторону и принялся за другое — к Доминику Сарранти.
   Оно было составлено в следующих выражениях:
   «Брат мой!
   Я умираю! К Вам я обращаюсь как к другу, к Вам я обращаюсь как к священнику.
   Я нуждаюсь и в друге и в священнике.
   Я обращаюсь к священнику.
   Брат мой, не произносите над моим телом жестокой хулы:» Самоубийца никого не любит «; я, напротив, умираю потому, что любил слишком сильно!
   У меня перед глазами книга, в которой самоубийство предается анафеме; в ней говорится о том, что в животном мире ни одна особь не рвет собственные внутренности, ни один зверь не лишает себя жизни.
   Да, несомненно, животные слепо повинуются Создателю, только человек восстает против его воли. Однако Господь наделил животных лишь инстинктом, а человеку он дал страсть — в этом заключается секрет неповиновения человека и покорности .животных.
   И потом, скажите, брат мой, разве человек восстает против Бога, если добровольно отправляется к нему? Меня можно было бы считать восставшим против Бога в том случае, если бы я жил долее, проклиная жизнь и, может быть, того, кто эту жизнь мне даровал, не так ли ? Нет, отказываясь от жизни, я лишь предвосхищаю приговор природы: жизнь и смерть — два из ее законов. К жизни — один-единственный путь, к могиле — тысячи дорог, и все они ведут нас к вечности. Господи! Я не могу обвинять тебя в своих несчастьях, это я знаю. Виной тому — мои страсти, исходящие от тебя, ведь я получил их вместе с жизнью в тот день, когда моя душа покинула твою десницу и спустилась с небес на землю, дабы оживить новорожденного. Страсти никогда не одолели бы меня, если бы ты не наделил их силой; стало быть, уступая им, я покоряюсь тебе! И потом, ты не определил продолжительность человеческой жизни; всем суждено родиться, жить, умереть — вот и все твои законы. А когда и какой смертью я умру — какое это имеет значение?
   О природа, вечная мать, убивающая и плодоносящая! Моя смерть не укроет от тебя ничего из того, чем ты меня наделила. Мое тело — ничтожная частица огромного целого — сольется с тобою и будет продолжать существовать в новом качестве; моя душа либо умрет вместе со мной и станет чем-то иным в огромной массе всего сущего, либо обретет бессмертие, и ее божественная сущность в этом случае останется нетронутой. Мой разум, долгое время подчинявшийся вере, более не поддается влиянию софизмов; я слышу глас Божий, он говорит мне:» Человек! Я тебя создал, чтобы ты своим счастьем мог соперничать со всеобщим благоденствием и чтобы ты мог его достичь с большей уверенностью, наделил тебя любовью к жизни и страхом смерти; но если горести в твоей душе возобладали над радостями, если пути, которые я перед тобой открыл, чтобы ты мог избежать несчастий, неуклонно приводят тебя ко все новым страданиям, то кто принуждает тебя к благодарности, раз жизнь, которую я дал тебе как благодеяние, стала для тебя источником несчастий?»
   Безумец! Какая самонадеянность! Мне кажется, я нужен миру! Моя жизнь всего лишь неуловимый атом в бесконечном пространстве времени. Я не знаю, отчего и почему я появился на свет; я не знаю, что такое этот свет, что такое я сам, и когда я бреду наугад, тщетно пытаясь заглянуть за горизонт, я возвращаюсь в смущении оттого, что знаю меньше прежнего! Я не знаю, что такое мое тело, мои чувства, моя душа; я не знаю, какая часть меня думает о том, что я пишу в эти минуты, размышляет обо всем вообще и о себе самой, но так никогда и не познает истины; наконец, я пытаюсь измерить мыслью необъятные просторы окружающего меня мира — я будто привязан к одному уголку непостижимого пространства и не знаю, почему я нахожусь именно здесь, а не где-нибудь в другом месте; почему краткий миг моего существования, подобный вспышке во тьме, принадлежит именно этому, не другому часу вечности. С какой стороны ни взгляну, я вижу лишь бесконечность, поглощающую меня, словно мельчайшую частицу!
   За восемь последних лет прошлого столетия, а также за пятнадцать первыхлет этого века погибло четыре миллиона человек во имя нескольких столбов, именуемых государственной границей, а также во славу человека, которого называют завоевателем. Так неужели я побоюсь посвятить себе самому и женщине, ради которой и вместе с которой я умираю, те немногие дни, что мне остались на земле? Согласитесь, брат мой, что это было бы глупо, нелепо, нелогично с какой угодно точки зрения.
   Вот что я хотел сказать священнику, мыслителю и философу. Зная, сколько я выстрадал, священник вознесет за меня ко Господу свою чистую и беспристрастную молитву. И хотя мы умрем не по-христиански, священник прочтет над нашими телами молитву или, по крайней мере, простится с ними, перед тем как их опустят в могилу.
   Теперь я обращаюсь к другу.
   Славный мой Доминик! Дорогой друг! Завтра утром, как только получишь это письмо, отправляйся в Ба-Мёдон. Ты знаешь, где я живу; когда войдешь в дом, увидишь на кровати трупы молодого человека и девушки, пожелавших умереть, чтобы не краснеть за свою слабость ни перед людьми, ни перед Господом.
   Дорогой друг! Тебе, тебе одному я доверяю последнюю заботу о нашем погребении.
   Мы не могли жить вместе в этом мире; мы не могли ни жить одной жизнью, ни спать на одном ложе. Мы хотели бы, по крайней мере, лежать в одном гробу, и лежать вечно.
   Закажи же гроб побольше, дорогой Доминик, чтобы мы
   оба в нем поместились. Оборви последние цветы с розового куста, который стоит в нашей комнате, и возложи их на нас. Вот и все, что нам нужно; помолись за нас.
   Я оставляю на земле человека, которому ты необходим; я имею в виду моего отца.
   Как только ты исполнишь последний долг перед сыном, поспеши в Бретань, ведь тебя ничто не держит в Париже, не так ли ? Ты застанешь моего отца в слезах; не пытайся его утешить, лучше поплачь вместе с ним.
   Прощай, дорогой друг! Завтра в это время люди, мнению которых я приношу себя в жертву, окажутся бессильны что-либо изменить: мы с Кармелитой падем ниц пред Господом.
   Твой друг, больше чем друг — твой брат Коломбан де Пангоэлъ».
   Коломбан запечатал оба письма, надписал адреса. На письме, предназначавшемся отцу, он сделал пометку:
   «Отправить почтой».
   На конверте Доминика Сарранти он приписал: «Отнести завтра до семи часов утра».

LVI. СОЛОВЬИНЫЙ ВЫВОДОК

   Тем временем Кармелита писала письмо трем подругам по пансиону Сен-Дени:
   «Регине, Лидии, Фраголе. Прощайте, сестры!
   В Сен-Дени мы поклялись, что, несмотря на разницу в нашем общественном положении, мы будем любить, защищать друг друга, помогать подругам всю нашу жизнь, как мы привыкли делать в пансионе; мы условились, что в случае опасности каждая из нас явится на зов, где бы она в это время ни находилась.
   Сестры! Пришло время сдержать мою клятву: я зову вас на помощь; сдержите и вы свою — придите ко мне!
   Придите в последний раз коснуться губами хладного лба той, что была вашей подругой на земле. Придите! Я умираю с мыслью о вас, я жду вас.
   Покидая этот мир, я открою вам тайну своего внезапного ухода.
   Сестры! Я была бы недостойна вашей дружбы, если бы считала, что моя беда поправима, и не обратилась бы к вам за помощью. Увы! Моя рана смертельна, и ваша любовь бессильна.
   Не жалейте меня, сестры! Скорее можно мне позавидовать, ведь я умираю так, как иные живут: с радостью, с восторгом, с ощущением счастья!
   Я люблю! Если вы сами любили когда-нибудь, вы поймете меня. Если же до нынешнего дня вам неведомо это чувство, вы поймете меня позднее. Я люблю своего избранника, мужчину моей мечты. В нем счастливо сочетаются душевная теплота, внешняя привлекательность, добродетель — иными словами, то, что каждая из нас мечтала бы видеть в герое своего сердца.
   Яне могу быть с ним вместе в этом мире, и потому нынче вечером мы обручимся, а навеки соединимся уже в мире ином.
   Этой ночью мы умрем, и если завтра вы приедете пораньше, до того как смерть наложит на наши лица свой неизгладимый отпечаток, вы увидите самых красивых жениха и невесту, каких когда-либо носила земля.
   Не плачьте о нас, не смущайте наш покой своими слезами: никогда еще Господь не принимал души более ликующие и чистые, нежели наши.
   Прощайте, сестры!
   Я жалею лишь о том, что не поцеловала вас перед смертью; меня утешит только мысль, что я, может быть, не устояла бы перед вашими слезами, а ваша нежная и преданная любовь ко мне заставила бы меня снова почувствовать любовь к жизни, тогда как теперь я с блаженством думаю о смерти.
   Так не жалейте меня; лучше вспомните обо мне как-нибудь в ясную ночь, когда при свете луны, печальной подруги умерших, вы будете гулять под руку с возлюбленным, шепча бессвязные нежные слова, а я буду любоваться вами из-за серебристой кромки облаков.
   Вспомните тогда, что однажды ночью, весной, и мне довелось провести восхитительные часы, слушая любовные речи и вдыхая аромат роз.
   Вспомните обо мне, когда в одиночестве будете ожидать возвращения возлюбленного, прислушиваясь к малейшему шуму: стуку колес, скрипу двери; когда, в надежде охладить свой пыл, вы пойдете в его комнату, станете целовать книги, бумаги, вещи, которых касалась его рука, — вспомните, что я так же целовала по вечерам листья на садовой дорожке, по которой он проходил утром.
   Прощайте, сестры!
   Слезы застилают мне глаза при мысли, что я с ним расстаюсь; но я улыбаюсь, когда думаю, что последую за ним.
   Будьте счастливы!
   Вы заслуживаете всех радостей, которые вам сулило ваше беззаботное детство. Я не знаю, за что вы меня так любили, — я не заслуживала вашей дружбы.
   Вы были веселы и беззаботны, я — серьезна и задумчива; вы приходили за мной на безлюдную тропинку, где я гуляла в одиночестве, и увлекали меня с собой к шуму, к играм; но я была лишней в вашем очаровательном трио; помните, однажды госпожа директриса увидела, как вы, обнявшись, гуляете втроем, она назвала вас» три Грации «, а аббат сурово заметил:» Следовало бы сказать, сударыня: три Добродетели «.
   И это была сущая правда.
   Регина воплощала собой Веру, Лидия — Надежду, Фрагола — Милосердие.
   Прощай, моя Вера, прощай, моя Надежда, прощай, мое Милосердие! Сестры мои, прощайте!
   Пусть моя смерть еще больше вас сблизит. Любите друг друга еще крепче, если это возможно: любовь — единственная отрада в этом мире! Постарайтесь прожить в любви, которая меня заставляет умереть. Ничего лучше я пожелать вам не могу: любовь — вот высшее блаженство.
   Завещаю вам единственное свое достояние на этой земле, единственное свое сокровище — розовый куст, если только он не погибнет вместе с нами. Ухаживайте за ним по очереди, собирайте и храните его цветы, а 15 мая, в день моего рождения, все вместе принесите их ко мне на могилу.
   Так я однажды весенней ночью сорвала все радости этого мира.
   Попросите за меня прощения у госпожи директрисы. Помните, она меня называла своей прекрасной розовой птичкой. Скажите ей, что прекрасная розовая птичка испугалась охотника и улетела в лазурные кущи.
   Это письмо вы найдете рядом со мной; кроме того, каждой из вас будет доставлена на дом симфония моего сочинения.
   Думаю, я могла бы стать признанным музыкантом.
   Эту пьесу я посвящаю вам троим, ибо, сочиняя ее, я думала о вас. Она называется «Соловьиный выводок».
   Этим летом на моих глазах с дерева упало соловьиное гнездо: его сорвало грозой. Оказывается, птицам, как и людям, тоже угрожают! Это происшествие стало темой моей симфонии. Разучите ее и сыграйте в память обо мне.
   Бедные птенцы! Они воплощают собой иллюзии, которые я питала всю свою жизнь, а они умерли, едва успев родиться!
   Прощайте же! Я чувствую, как на глаза невольно навертываются слезы, а если они упадут на бумагу, буквы расползутся и вы не прочтете обращенные к вам слова любви.
   Прощайте, сестры!
   Кармелита».
   Закончив это письмо, она написала еще три, в которых назначала встречу подругам на следующее утро в семь часов. Потом она позвала садовницу:
   — Сегодня еще будут забирать почту? — спросила Кармелита.
   — Да, мадемуазель, — отвечала Нанетта. — Если вы поторопитесь, ваши письма будут отправлены нынче в четыре часа.
   — А в котором часу их доставят в Париж?
   — В девять вечера, мадемуазель.
   — Это то, что нужно!.. Возьмите вот эти три письма и отнесите на почту.
   — Слушаюсь, мадемуазель… Не будет ли других приказаний?
   — Нет. А почему ты спрашиваешь?..
   — Сегодня последний день масленицы.
   — Праздник… — с улыбкой молвила Кармелита.
   — Да, мадемуазель. Я договорилась с товарками; мы впятером-вшестером хотим отправиться в Париж, а там повеселимся на большом маскараде — его устраивают ванврские прачки… Если, конечно, я не нужна мадемуазель…
   — Нет, можете отправляться в Париж.
   — Спасибо, мадемуазель.
   — Когда вы вернетесь?
   — В одиннадцать, а то и позже: может, будут танцы. Кармелита снова улыбнулась.
   — Повеселитесь от души, — сказала она, — возвращайтесь когда вам заблагорассудится: вы нам не понадобитесь.
   Кармелите не только не нужна была в этот вечер садовница, но отсутствие последней входило в ее планы.
   Они с Коломбаном останутся в доме одни; эта мысль вызывала у Кармелиты улыбку.
   Садовница ушла. В четыре часа молодые люди, зная, что никто им не помешает, занялись приготовлениями к смерти.
   С этого времени они забыли обо всем на свете; они прошлись среди мрачных голых деревьев по садовым аллеям; теперь это были не Коломбан и Кармелита, а словно их тени.
   Опавшие листья и сучья, на которые они наступали; деревья, тянувшие к ним голые ветви; хмурое небо, на которое тщетно пыталось пробиться солнце; сельский колокол, меланхолически отбивавший часы; далекий монотонный звук рожка с карнавала, время от времени нарушавший вечернее безмолвие, — словом, все: звуки и тишина, одиночество и воспоминания о покидаемом мире — готовило их к долгому сну, все звало к смерти.
   Они поднялись в дом и, не заходя в спальню Камилла, запертую со дня его отъезда, обошли все комнаты и попрощались с гостеприимным жилищем.
   Когда они вошли в комнату Кармелиты, девушка распахнула окно и взяла Коломбана за руку.
   — Я стояла на этом самом месте, — сказала она ему, — в тот день, когда уехал Камилл. Только тогда я поняла, как ненавижу его и люблю вас. В тот день, Коломбан, я порвала с жизнью и заключила договор со смертью… Но в ту самую минуту — простите мне этот грех, Коломбан! — я испытала эгоистичное желание: умереть вместе с вами!
   Коломбан прижал девушку к груди.
   — Благодарю! — только и промолвил он.
   Они взяли розовый куст, который должен был проводить их в последний путь.
   Однако на пороге Кармелита остановилась.
   — Вот здесь, — сказала она молодому человеку, — я впервые узнала о вашей любви… Как только я смогла найти в себе силы и не броситься в ваши объятия в те полчаса, что вы оставались здесь?
   Потом она указала ему на окно в коридоре.
   — Отсюда я следила за вашей лампой, — призналась она, — и оставалась здесь до тех пор, пока горел свет в вашем окне.
   Они спустились по лестнице. Кармелита улыбалась; молодой человек тяжело вздыхал.
   — Сколько раз, — сказала Кармелита, — я выходила в темноту, не слыша собственных шагов, зато слышала, как громко стучит мое сердце! Смотрите! Вот по этой аллее я, словно тень, обыкновенно проходила к павильону и — если это было летом, вы спали с затворенными ставнями, но распахнутыми окнами — прикладывала ухо к ставню, надеясь услышать ваше дыхание. Почти всегда вы спали неспокойно, наверное, видели дурные сны, а я протягивала руки и, задыхаясь, готова была сказать вам: «Отвори, Коломбан! Я — ангел из розовых сновидений!» Скажите, милый друг мой, что тогда вас тревожило, кто являлся вам во сне?
   И она подставила ему лоб для братского поцелуя. Потом оба вошли в павильон: Кармелита — первая, за ней — Коломбан.
   Коломбан запер дверь на ключ и на задвижку.

LVII. TO DIE, TO SLEEP25

   Коломбан положил ключ на камин.
   Спальня молодого человека превратилась в настоящую часовню.
   Все цветы, какие только распустились в небольшой оранжерее, блестевшей стеклами в углу сада, когда солнечные лучи случайно пробивались сквозь облака, Кармелита перенесла в эту комнату.
   Девушка задернула на окнах белые муслиновые занавески; камин она покрыла, словно алтарь, вышитой скатертью и расставила повсюду вазы с цветами.
   Оставшиеся цветы она рассыпала по полу.
   Комната стала похожа на усыпальницу.
   Молодые люди сели на диван и проговорили целый час.
   Наступил вечер. Они зажгли лампу.
   Словно опасаясь, как бы не сорвался ее план, Кармелита то и дело порывалась встать и сходить за жаровней с углем в туалетную комнату рядом со спальней.
   Коломбан останавливал ее: он никак не мог в последний раз на нее наглядеться и не хотел отпускать ни на минуту.
   Было около девяти часов вечера. Кармелите захотелось сесть за фортепьяно и спеть что-нибудь. В стародавние времена существовала легенда, что лебеди перед смертью поют прощальную песнь.
   Никогда еще никому не удавалось крик боли и гимн радости соединить в одной песне. Никогда еще пение Кармелиты, поражавшей слушателей богатейшим диапазоном, не завораживало до такой степени! Казалось, Господь наделил ее возможностью выразить всю боль и в то же время все блаженство, ведь она прощалась с этим миром, из которого уходила навсегда, и вступала в мир иной. Она напоминала изгнанного ангела, долго скитавшегося по земле; но вот всемилостивый Господь над ним сжалился и снова призвал его на небеса — в первый, единственный, истинный его дом.
   Наконец голосу будто надоело блуждать по бескрайним просторам, где царит реальность, где теряется мечта, — он затих, будто мелодичный вздох, но еще долго звучал в сердце молодого человека.
   Коломбан подошел к Кармелите; окончив предсмертную песнь, девушка уронила голову ему на плечо, и Коломбан взял Кармелиту за руки.
   Фортепьяно снова было безмолвно, словно мертвец, чья душа уже отлетела.
   В полумраке наступила глубокая тишина, нарушаемая лишь дыханием двоих.
   Вдруг зазвонили часы.
   Каждый из них отсчитывал про себя удары.
   — Одиннадцать! — в один голос промолвили молодые люди.
   Кармелита прибавила:
   — Пора, мой друг!
   Коломбан поднялся, зажег две свечи, одну оставил Кармелите, а с другой пошел в туалетную комнату, где был приготовлен уголь.
   — Ты куда? — спросила Кармелита.
   — Я хочу, чтобы ты умерла, — отозвался Коломбан, — но не хочу, чтобы ты страдала.
   Кармелита поняла, что речь шла о каких-то подготовительных мерах, и не стала мешать Коломбану.
   Но когда он уже был готов затворить за собой дверь, она его остановила:
   — Нет, друг мой! Вы можете удалиться, но так, чтобы я не теряла вас из виду!
   Коломбан оставил дверь открытой.
   Он намеревался заранее растопить жаровню в соседней комнате, так чтобы удушливый и самый неприятный дым ушел, а угарный газ совсем незаметно поразил мозг, после чего наступит безболезненная смерть.