— Покажите, пожалуйста, язык, — попросил Людовик.
   Господин Жерар высунул язык, обложенный, распухший, покрытый желтоватым, в иных местах с прозеленью налетом. Но он не был заострен, как у змеи, его кончик не был кроваво-красным, а края — красными, как это бывает при гастритах.
   До этого времени Людовик сомневался; теперь его сомнения окончательно рассеялись.
   Он невольно, почти автоматически перевел взгляд с больного на хирурга, и в выражении этого взгляда невозможно было ошибиться.
   Он словно спрашивал: «Ну, и где же здесь гастрит?»
   Старый хирург был до такой степени самонадеян, что не хотел замечать взгляда Людовика; он и бровью не повел.
   Хладнокровие коллеги, который был старше и, следовательно, опытнее его самого, заставило Людовика усомниться в своей правоте.
   Ему оставалось лишь осмотреть больного.
   Он приподнял одеяло, оголил исхудавшую грудь больного, прижал к ней руку и надавил сначала легко, потом все сильнее и сильнее.
   Видя, что г-н Жерар не выказывает признаков неудовольствия, он спросил:
   — Так не беспокоит?
   — Нет, — слабым голосом ответил г-н Жерар.
   — Как?! Неужели не больно, когда я нажимаю вот так? — продолжал настаивать Людовик.
   — Дышать трудно, но боли я не чувствую. Людовик снова посмотрел на коллегу, будто опять спрашивая: «Вы видите, что это не гастрит?»
   Старый хирург, как и в первый раз, казалось, не понял, что хочет сказать Людовик.
   Молодой доктор улыбнулся.
   Теперь он был убежден, что г-на Жерара лечили от того, чем он не болел.
   Что же за болезнь была у г-на Жерара?
   Людовик скрестил руки на груди и пристально посмотрел на больного, опустил голову и в задумчивости перевел взгляд на подушку; под ней он увидел не только платок, которым больной отирал пот с лица, но и другой, куда он отхаркивался.
   Этот платок был весь в пятнах ржавого цвета из-за кровянистой мокроты.
   Теперь Людовик знал, какая болезнь у г-на Жерара.
   Он снова приподнял одеяло, но теперь не стал нажимать рукой на желудок, а приложился ухом к груди больного, к величайшему недоумению старого хирурга, еще незнакомого с этим новым методом обследования; на его лице было написано удивление и любопытство, он будто спрашивал: «Какого черта вы там услышали, дорогой коллега?»
   Теперь уже Людовик не замечал пантомимы хирурга. Похоже, его удовлетворили хрипы, которые он услышал в груди больного: он поднял голову с торжествующим видом.
   С этой минуты он, несомненно, знал, как относиться к состоянию больного и с какой болезнью он имеет дело. Оставалось пощупать пульс. Он попросил г-на Жерара дать ему свою руку; больной автоматически повиновался.
   Пульс был хорошего наполнения, прекрасно прощупывался, но был учащенный — иными словами, больше ста ударов в минуту и немного неровный.
   Так Людовик и предполагал, вернее сказать, на это он и надеялся.
   Осмотр был окончен. Итак, молодой доктор закончил тем, с чего следовало бы начать. Но, подобно человеку, который прибегает на берег реки, откуда кричали: «На помощь!» — он прежде всего прыгнул в воду.
   Он обернулся к г-ну Пилуа и спросил, как давно занемог г-н Жерар, как развивалась болезнь, чем она была вызвана.
   Старый доктор рассказал о том, как г-н Жерар бросился в пруд, спасая тонувшего ребенка, и о роковых последствиях этого поступка для самого спасителя; он ответил на все вопросы коллеги, а когда кончил, насмешливо спросил:
   — Ну, и что скажете?
   — Честь имею поблагодарить вас, сударь, за то, что вы любезно ответили на мои вопросы: теперь я знаю то, что хотел узнать.
   — Что же вы знаете?
   — Знаю, чем болен господин Жерар, — отвечал Людовик.
   — Тут много мудрости не надо, я же с самого начала сказал, что у него гастрит.
   — Да, но в этом-то вопросе наши с вами мнения и расходятся!
   — Что вы хотите сказать?
   — Не угодно ли вам будет перейти в соседнюю комнату, уважаемый коллега? Мне кажется, мы утомляем больного.
   — О! Не уходите, сударь, Небом заклинаю вас! — собрав все свои силы, проговорил г-н Жерар.
   — Не волнуйтесь, дружище, — сказал г-н Пилуа, полагая, что просьба относится к нему. — Я обещал вас не оставить и сдержу слово.
   И оба доктора приготовились выйти. На пороге они встретили сиделку.
   — Вот что, голубушка, — обратился к ней Людовик, — мы вернемся через пять минут; пока нас не будет, больному ничего не давать, что бы он ни попросил.
   Марианна обернулась к г-ну Пилуа, спрашивая взглядом, должна ли она исполнять предписание незнакомца.
   — Ну, раз господин утверждает, что вылечит больного… — заметил тот.
   Он ожидал, что Людовик запротестует, но, к величайшему его изумлению, тот не произнес ни слова, он лишь отступил в сторону, пропуская г-на Пилуа вперед с почтительностью, какую младший по возрасту обязан проявлять к старшему.

LXXVIII. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЛЮДОВИК БЕРЕТ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ НА СЕБЯ

   Врачи остановились в передней.
   Один словно олицетворял собой косность, другой — все новое в медицине того времени.
   — Не угодно ли вам теперь сказать, мой юный друг, зачем вы меня сюда привели? — спросил г-н Пилуа.
   — Прежде всего, чтобы не утомлять больного научным спором, — отвечал Людовик.
   — Ну и что! Это уже мертвец!
   — Если вы так полагаете, это еще одна причина, чтобы он нас не слышал.
   — Уж не думаете ли вы, что мужчины нашего поколения — такие же нервные барышни, как нынешняя молодежь?! — воскликнул бывший военный врач. — Я был на войне, ассистировал Ларрею, когда он ампутировал ноги храброму Монтебелло; мы несколько минут обсуждали, проводить операцию или не мучить его перед смертью. Думаете, мы совещались тайком от раненого? Нет, сударь. Он принял участие в обсуждении, словно это касалось не его; я и сейчас слышу его слова: «Режьте, черт подери, режьте!», произнесенные также твердо, как на поле боя он приказывал солдатам: «Вперед!»
   — Возможно, сударь, — возразил Людовик, — когда оперируешь во время боя, когда вокруг десятки тысяч раненых, бывает не до тонкостей, из-за которых вы наградили наше поколение прозвищем «нервные барышни»; но сейчас мы с вами не на войне; господин Жерар не маршал Франции, как «храбрый Монтебелло», господин Жерар подавлен, очень, как мне показалось, боится смерти, и в его случае воспаленное воображение может сыграть роковую роль скорее, чем сам недуг.
   — Вот, кстати, о недуге: вы говорили, сударь, что не согласны со мной?
   — Нет.
   — Каково же ваше мнение?
   — Я считаю, сударь, что вы ошибаетесь, пытаясь вылечить больного от гастрита.
   — Как ошибаюсь?!
   — Повторяю, вы не правы, полагая, что у господина Жерара гастрит.
   — Я не полагаю, сударь, я утверждаю!
   — А я считаю, что он болен не гастритом.
   — Так вы предполагаете, сударь?..
   — Я, как и вы, сударь, не предполагаю, а утверждаю!
   — Вы утверждаете, что господин Жерар…
   — Имею честь в третий раз заметить вам, что это не гастрит.
   — Что же у него такое, если не этот чертов гастрит?! — вскричал ошеломленный хирург.
   — Всего-навсего воспаление легких, сударь, — холодно промолвил Людовик.
   — Воспаление легких? И вы называете это воспалением легких?
   — И ничем иным!
   — Может, вы станете утверждать, что его вылечите?
   — Этого, сударь, я утверждать не берусь, но попробую ему помочь.
   — Могу я полюбопытствовать, какое всесильное средство вы намерены употребить?
   — Об этом я подумаю, дорогой коллега, если только вы мне позволите.
   — Как?! И вы еще спрашиваете, позволю ли я спасти моего лучшего друга?
   — Я прошу у вас разрешения лечить вашего больного.
   — Я согласен, сто раз, тысячу раз согласен! Дай Бог, чтобы это помогло! Но, если вам угодно знать мое мнение, я сомневаюсь, что бедняга увидит рассвет.
   — Значит, я попытаюсь проделать невозможное, — отвечал Людовик по-прежнему вежливо и почтительно человеку, превосходившему его если не знаниями, то летами.
   — Невозможное! Это вы верно сказали! — сказал старший хирург, принимая вежливость Людовика за сомнение.
   — Теперь расскажите, что вы до сих пор делали, досточтимый коллега! — попросил Людовик скорее для виду.
   — Я дважды пускал кровь, ставил пиявки на живот и прописал больному строгую диету.
   На губах Людовика мелькнула улыбка, выражавшая скорее сочувствие больному, чем насмешку, которую, должно быть, вызывала в Людовике эта панацея тех лет: пиявки и диета (ее можно назвать пиявкой для желудка).
   Два доктора еще продолжали обсуждения, когда в переднюю ванврского филантропа ворвались несколько крестьян: им не терпелось увидеть чудо, которое должно было произойти благодаря появлению молодого врача.
   — Ну что, ему лучше? — закричали они наперебой. — Вы его спасли?
   Старый хирург, которого каждый вечер встречали подобными вопросами, когда он выходил от честнейшего господина Жерара, решил, что спрашивают его.
   И он пообещал: «Мы сделаем все возможное, не беспокойтесь, друзья!»
   Но увы! Изменчива морская волна, еще изменчивее женщина, однако в тысячу раз изменчивее толпа.
   И тот самый человек, что громче всех уговаривал Людовика зайти к деревенскому благодетелю, довольно грубо возразил:
   — Мы не вас спрашиваем!
   Тогда, вероятно, достойному г-ну Пилуа, который помогал нашему знаменитому другу Ларрею ампутировать ноги храброму Монтебелло, пришла в голову та же мысль о неблагодарной толпе, что и нам, только минутой позже. Он насупил брови и вознаградил свое самолюбие: про себя кощунственно пожелал юному бахвалу потерпеть сокрушительную неудачу, чтобы разделить с ним впоследствии все то презрение, которое собравшиеся выплеснули на старого хирурга.
   Другой крестьянин обратился прямо к Людовику:
   — Ну что, как вы его нашли? Правда, что он очень плох?
   — Правда, что нет никакой надежды, сударь? — спросил третий.
   — Правда, что ему не выздороветь, сударь? — прибавил четвертый.
   — Друзья мои! — отозвался Людовик. — Пока больной жив, надо верить, и не только в искусство доктора, но и в природу. А господин Жерар, слава Богу, еще жив!
   Толпа дружно крикнула «ура!».
   — Стало быть, вы его спасете? — спросили сразу несколько человек.
   — Я приложу все силы, — пообещал Людовик.
   — О, спасите его, спасите, сударь! — послышалось со всех сторон.
   На шум из-за двери выглянула Марианна.
   — Что там происходит? — спросил у нее больной, которого вся эта суматоха до крайности утомляла. — Я бы хотел умереть в тишине.
   — Ах, сударь, кажется, о смерти можно позабыть, — заметила славная женщина.
   — Как позабыть?
   И его глаза, совсем было потухшие, вдруг сверкнули.
   — Да, сударь, молодой доктор сказал крестьянам, что, может быть, спасет вас.
   — А, «может быть»… — разочарованно протянул г-н Жерар, роняя голову на подушку. — В любом случае, Марианна, не отпускайте его! Во имя Неба, пусть останется!
   Это напряжение отняло у него последние силы; он замер
   в неподвижности, только дыхание со свистом рвалось из его груди.
   — Господа! Господа! — позвала сиделка. — Господину Жерару плохо. Кажется, отходит!
   Людовик торопливо вернулся в комнату, взял больного за руку, пощупал пульс.
   — Ничего, это обморок: больной переволновался! — сказал Людовик. — Сударь, возьмите себя в руки.
   Больной вздохнул.
   Марианна из последних сил сдерживала натиск толпы, рвущейся в комнату.
   — Надеюсь, сударь, вы не ограничитесь тем, что пожелаете больному взять себя в руки, — ядовито заметил старый доктор, обращаясь к молодому коллеге, — а назначите ему какое-нибудь лечение?
   — Подайте бумагу, перо и чернила, — обратился Людовик к сиделке, — я напишу рецепт.
   Все наперегонки бросились искать то, о чем просил молодой врач.
   Слова «может быть» вновь лишили больного возродившейся было надежды; он метался на кровати, умоляюще сложив руки и этим красноречивым жестом выражая только одну просьбу: «Именем Господа Бога заклинаю — дайте мне умереть спокойно!»
   Но никто не обращал внимания на его мольбу, все хотели ли во что бы то ни стало его спасти.
   Людовик поискал взглядом, где бы ему присесть, чтобы выписать рецепт. Но вся мебель была уставлена разного рода склянками, кувшинами, стаканами, тарелками, блюдцами. 5 Видя замешательство доктора, крестьяне предлагали подставить кто спину, кто колено.
   Людовик выбрал чью-то спину и пристроился к ней с бумагой и пером.
   — Пошлите за этим поскорее! — приказал он сиделке.
   Не успел он договорить, как несколько человек потянулись к нему за рецептом, споря, кому достанется радость быть полезным г-ну Жерару.
   Наконец какой-то хромой завладел драгоценной бумагой и поспешно заковылял к выходу.
   — Сударыня! — обратился Людовик к сиделке. — Каждые полчаса будете давать господину Жерару по пол-ложки микстуры, которую сейчас принесут, слышите? Не больше, не реже и не чаще, чем по пол-ложки в полчаса, — только в этом его спасение.
   — Каждые полчаса по пол-ложки, — повторила сиделка.
   — Да, да, очень хорошо!.. Мне же немедленно нужно отправляться в Париж.
   Больной тяжело вздохнул: ему казалось, что его жизнь уходит вместе с доктором.
   Людовик услышал этот вздох, заменяющий отчаявшемуся человеку самую горячую молитву.
   — Я должен возвратиться в Париж, — повторил доктор. — Но через три часа я снова здесь буду, чтобы понаблюдать за действием микстуры.
   — И вы уверены, — проворчал старый хирург, — что ваша микстура его спасет?
   — «Уверен» — не совсем то слово, дорогой коллега. Вы знаете лучше, чем кто бы то ни было, что человек не может быть уверен ни в чем, однако…
   Людовик еще раз посмотрел на умирающего.
   — … однако я надеюсь, — закончил он.
   Эти слова снова вызвали в толпе всеобщее ликование. Больной собрался с силами и, приподнявшись на постели, выговорил:
   — Три часа… Постарайтесь, сударь, не опаздывать!
   — Обещаю, сударь!
   — Я буду считать минуты, — сказал больной, отирая со лба испарину, казавшуюся предсмертной.
   Выходя, Людовик с поклоном пропустил старого хирурга вперед, давая понять толпе, что относится к нему с почтением как к старому и более заслуженному доктору.
   Как Людовик и сказал, он пошел по парижской дороге; но теперь он готов был сесть в кабриолет, в фиакр, в любую повозку — лишь бы успеть поскорее вернуться.
   Хирург потащился вслед за ним, затаив злобу и стиснув зубы.
   Людовик счел, что не станет нарушать молчания первым, даже ради того, чтобы еще раз проститься.
   Они несомненно так молча и разошлись бы, но в этот момент хромой, возвращавшийся из аптеки, предстал перед соперниками словно нарочно для того, чтобы развязать им языки.
   Хромой показал Людовику микстуру.
   — Это та, сударь? — спросил он.
   — Да, друг мой, — взглянув на склянку, отвечал Людовик, — и передай сиделке, чтобы она в точности исполняла мое предписание.
   Эта встреча послужила г-ну Пилуа поводом для возобновления разговора.
   — Вы, может быть, думаете, дорогой коллега, я не знаю, что в этом пузырьке? — спросил он.
   — Зачем я стал бы вас обижать, сударь? — удивился Людовик.
   — Вы ему прописали рвотное.
   — Да, это действительно рвотное.
   — Черт побери! — с издевкой вскричал г-н Пилуа. — Естественно, вы должны были дать ему рвотное, раз полагаете, что у него воспаление легких!
   — Сударь! — холодно проговорил Людовик. — Я с таким почтением отношусь к вашим познаниям и вашему опыту, что желал бы ошибиться, если бы это не значило желать смерти больного.
   С этими словами Людовик, не видя вдали ни фиакра, ни кабриолета, зашагал через поле по тропинке, которая должна была привести его в Париж скорее, чем если бы он продолжал путь по большой дороге.
   А старый хирург, которому не терпелось узнать, какое действие окажет микстура на его умирающего друга, вернулся в Ванвр. Два с половиной часа спустя после ухода Людовика он был у постели больного, который на этот раз с неприязнью следил за тем, как врач усаживается в кресло.
   Такое усердие старого доктора удивило крестьян. Еще больше удивилась сиделка: она привыкла подолгу ждать г-на Пилуа, когда его приглашали к больным, и теперь не могла не изумиться, увидев, что он пришел без вызова. Однако отставной военный хирург даже не потрудился объяснить причину своего неожиданного прихода.
   Он стал приставать к г-ну Жерару с расспросами, но тот от недоверия или от слабости отказался ему отвечать.
   Тогда хирург обернулся к сиделке и спросил:
   — Что нового, дорогая Марианна?
   — Ах, сударь, — отвечала славная женщина, — понемногу все идет на лад!
   — Вы ему давали эту пресловутую микстуру?
   — Да, сударь.
   — Какое она оказала действие?
   — Плохое, плохое действие, дорогой господин Пилуа.
   — Что же произошло? — спросил старый хирург, мысленно потирая руки.
   — Его стошнило, сударь.
   — Я так и думал! К счастью, не я отвечаю за последствия, и если он умрет, я ни при чем!
   — Это верно, — подтвердила сиделка. — Но ведь вы от него отказались: вы предсказывали ему смерть!
   — Черт подери! — воскликнул военный хирург Великой армии. — Так всегда делается. Ведь если больной умрет, что иногда случается, врачу скажут: «Он умер, вы этого не предвидели!»А так честь медицины спасена!
   — Ну, конечно, — поддакнула Марианна, — а если больной выживет, слава доктора только возрастет.
   Так, в сетованиях старого хирурга и медико-философских замечаниях сиделки прошло полчаса.
   Тут вернулся Людовик.
   Он вошел в ту самую минуту, как больной принял лекарство, от которого его почти тотчас стошнило, и г-н Пилуа, не жалея своего лучшего друга (наука — что Сатурн: готова пожрать собственных детей!), при виде страдальческого лица г-на Жерара заметил:
   — Он точно умрет!
   Людовик слышал его слова. Но, оставив их без внимания, он подошел прямо к больному, осмотрел его, пощупал пульс.
   Прошла минута. За это недолгое время славный молодой человек пережил огромное волнение, не имевшее ничего общего с беспокойством старого хирурга. Людовик поднял голову.
   Господин Пилуа, сиделка, умирающий с жадностью наблюдали за выражением его лица: на лице Людовика выразилось полное удовлетворение.
   — Все хорошо! — сказал он.
   — То есть как хорошо? — растерялся г-н Пилуа.
   — Пульс ровный.
   — И вы поэтому решили, что все хорошо?
   — Разумеется.
   — Так знайте, несчастный: его стошнило!
   — Это правда? — спросил Людовик, глядя на Марианну.
   — Вы сами видите, что он обречен! — не унимался г-н Пилуа.
   — Напротив, если его стошнило, можно считать, что он спасен! — спокойно проговорил Людовик.
   — Вы отвечаете за жизнь моего лучшего друга? — сердитым тоном продолжал г-н Пилуа.
   — Да, сударь, отвечаю головой! — ответил Людовик. Старый хирург взялся за шляпу и вышел с видом алгебраиста, которому доказывают, что дважды два — пять.
   Людовик выписал другой рецепт и вручил его сиделке.
   — Сударыня! — сказал он. — Я взял ответственность на себя! Вы знаете, что это означает на языке медицины? Мои предписания должны выполняться буквально; если никто не будет вмешиваться, можно считать, что господин Жерар спасен!
   Больной радостно вскрикнул, схватил молодого человека за руку и, прежде чем доктор успел ему помешать, припал к его руке губами.
   Но почти тотчас его черты исказились, на лице был написан смертельный ужас.
   — Монах! Монах! — прохрипел он и повалился на подушки.

LXXIX. ЧЕЛОВЕК С НАКЛАДНЫМ НОСОМ

   Мы досказали все истории, составляющие пролог этой книги, и, за исключением Петруса, Лидии и Регины, читатель теперь знаком почти со всеми персонажами, призванными сыграть главные роли в нашей драме.
   Различные истории, только что нами рассказанные, могли поначалу показаться разрозненными, однако они наконец собраны в единое целое. Нити, на первый взгляд расходившиеся в разные стороны и не связанные между собой, мало-помалу, следуя за развитием сюжета, сплелись под нашей рукой в полотно, напитанное слезами, а порой и обагренное кровью; это полотно — канва, то светлая, то мрачная, которой мы постарались придать значительные размеры: того требует та серьезная задача, что мы перед собой поставили, взявшись описать все слои французского общества в период Реставрации — от сияющих высот до мрачных глубин.
   Пусть читатель наберется мужества и отважно следует за нами в неведомую страну, куда мы отваживаемся вступить; пусть никого не пугают невидимые дали — несмотря на крутые повороты или неровности пути, мы придем к цели.
   Мы надеемся, что, когда станет ясной мораль этого произведения, читатели перестанут замечать трудности дороги: цель будет оправдывать средства.
   Каждый из наших персонажей — ив этом читатели могут быть совершенно уверены — не просто плод воображения, условное лицо, созданное по нашей прихоти лишь для того, чтобы каким-нибудь более или менее ловким способом заставить публику смеяться или плакать. Нет! Каждый герой, написанный с натуры, представляет собой идею, является воплощением добродетели или порока, слабости или страсти. И эти пороки, эти добродетели, эти страсти и слабости будут воспроизводить общество в целом, точно так же как каждый из наших героев в отдельности представляет собой одного из членов этого общества.
   В театральной пьесе, как, впрочем, и в романе, существуют два способа изображения людей и событий, два противоположных метода, ведущие к одной цели: один называется синтезом, другой — анализом. С помощью синтеза автор подводит зрителя или читателя к выводу, двигаясь от частностей к общему; при анализе автор отталкивается от общего и постепенно подходит к частностям.
   Повторяем, цель при этом одна, но при синтезе движение происходит по восходящей, а при анализе — сверху вниз. Анализ расчленяет понятие или событие — синтез его восстанавливает; анализ низводит целое до отдельных частей — синтез собирает отдельные части в единое целое.
   Да позволено нам будет по необходимости или даже по собственной прихоти — раз уж у нас есть выбор — прибегать то к одному, то к другому способу изображения.
   После того как Корнель написал тридцать трагедий, он в предисловии к «Никомеду» попросил позволения ввести в тридцать первую хотя бы немного комического. Написав для наших читателей то ли семьсот, то ли восемьсот томов, мы решили поступить как автор «Сида»: просим у читателей позволения написать несколько книг для нашего собственного удовольствия.
   После этой оговорки давайте вновь вернемся к нашему повествованию.
   Мы оставили Людовика и Петруса в ту минуту, как они расстались на пороге кабачка: Людовик поехал провожать Шант-Лила (и мы с вами видели последствия появления молодого врача в Ба-Мёдоне), а Петрус поспешил на условленный сеанс.
   Давайте теперь займемся Петрусом, ведь мы сказали о нем всего несколько слов, на мгновение представив его читателям в начале нашей драмы.
   Хорошо бы читателю, прежде чем мы перейдем к новой части этой книги, которая будет иметь к Петрусу самое непосредственное отношение, познакомиться с ним поближе.
   Это был очень красивый молодой человек, обладавший врожденным изяществом и утонченностью, которым могли бы позавидовать самые изящные и утонченные из модных молодых людей. Но он, так сказать, стыдился собственных аристократических манер, доставшихся ему по воле случая. Он испытывал отвращение к пустому самомнению представителей «золотой молодежи», так непохожих на молодых людей, умевших обходиться без посторонней помощи и всем в жизни обязанных себе. Петрус глубоко презирал этих молодых бездельников, испытывал к ним непреодолимое отвращение, не хотел иметь с ними ничего общего и потому изо всех сил старался скрыть собственное изящество и утонченность.
   Под маской напускной небрежности он прятал истинное свое лицо, приписывал себе недостатки, которых у него не было, лишь бы никто не разглядел достоинств, которыми он обладал. Как сказал ему Жан Робер в последний день масленицы, Петрус хотел казаться скептиком, повесой, пресыщенным человеком, лишь бы никто не заметил, как он добр и простодушен.
   На самом деле этот двадцатипятилетний молодой человек был честен, скромен, впечатлителен, восторжен — короче говоря, истинный художник.
   Однако именно ему пришла мысль устроить все это представление с переодеванием и поужинать в сомнительном заведении.
   Как ему могла явиться такая идея?
   Если вам угодно поближе познакомиться с характером Петруса, позвольте нам о нем рассказать.
   Утром все того же последнего дня масленицы, после прогулки по городу, Петрус вернулся домой очень озабоченным.
   В чем была причина?
   Это станет ясно чуть позже; пока мы можем только сказать, что Петрус возвратился с озабоченным видом. Увы, всем случается переживать подобное состояние, даже лучшим из лучших; бывают дни, которые ни на что не годятся. Для Петруса как раз начался один из несчастливых дней.
   Жан Робер предложил молодому художнику прочитать акт из свой новой трагедии, но Петрус послал Жана Робера ко всем чертям. Людовик хотел было дать ему слабительное, однако художник послал Людовика еще дальше.
   Это беззаботное сердце было очень взволновано, этот прелестный ум что-то тяготило; двое друзей не могли понять, в чем дело.
   В ответ на все их расспросы о том, что его опечалило, Петрус пристально на них посмотрел и сказал: