Короче, простой пересказ жизни г-на Жерара день за днем мог бы стать продолжением книги под названием «Человеколюбие в действии».
   Землякам следовало бы поставить ему памятник, потому что все были ему чем-нибудь обязаны: коммуна — фонтаном на городской площади, огородники — удобной дорогой, которую они безуспешно просили проложить лет двадцать; церковь — святыми сосудами и картиной хорошего мастера; деревенские жители — несколькими домами, которые г-н Жерар заново отстроил после пожара, а также главной улицей, вымощенной за его счет.
   Мы не говорим уж о тех, кому он помогал так же, как плотнику, кабатчику и многим другим: дальнейшее перечисление добрых дел г-на Жерара, безусловно весьма поучительное, утомило бы наших читателей; сознавая это, мы от него воздерживаемся.
   Словом, г-н Жерар был истинным христианином и честным гражданином: он исполнял заповеди Господа и Церкви с достойным восхищения постоянством; его обожали все жители Ванвра, и их признательность к своему благодетелю была сродни преданности пса своему хозяину; его окружали таким почетом, словно он был членом королевской семьи; впрочем, даже сам король вряд ли мог встретить у фанатичных крестьян такой прием, какой они оказывали своему покровителю.
   Аббата Доминика вызвались проводить к дому умирающего сразу несколько человек. Они-то и рассказали по дороге аббату о добродетельном г-не Жераре. Встревоженные жители стояли на пороге своих домов, кое-кто вышел на улицу, как это случается в дни национальных бедствий, когда люди особенно жадны до новостей.
   При виде всеобщего отчаяния брат Доминик спросил у одного из провожатых, что за болезнь привела г-н Жерара на край могилы.
   — Воспаление легких, — отвечал тот, к кому он обратился.
   — Да, — поддержал его другой, — и погибает-то он, несчастный, от собственной доброты!
   Оба деревенских жителя наперебой стали рассказывать Доминику о том, как две недели назад г-н Жерар, проходя через парк, услышал крики со стороны большого водоема. Он бросился в ту сторону. Несколько малышей бегали по берегу и звали на помощь. Их товарищ упал в воду: он потянулся за бумажным корабликом, оступился и теперь барахтался в воде. Господин Жерар вспотел после быстрого бега, но, однако, ни секунды не колеблясь, бросился в ледяную воду и вытащил ребенка. Мальчика он спас, а сам, промокший, дрожавший всем телом, вернулся домой в таком состоянии, что жалко было на него смотреть. Он переоделся, приказал развести огонь пожарче и лег в согретую постель, однако в тот же день у него начался жар; с тех пор он так и не оправился.
   Этим утром врач г-н Пилуа заявил, что за больного не отвечает, и со всяческими предосторожностями дал понять бедному г-ну Жерару, что если ему нужно сделать какие-либо распоряжения, то самое время этим заняться.
   Господин Жерар, по-видимому, не подозревал, что его болезнь настолько серьезна; услышав приговор доктора, он лишился чувств, хотя такого святого человека, как он, эта новость должна была бы напугать гораздо меньше, чем любого другого. Придя в себя, он тут же потребовал священника.
   Поспешили за мёдонским кюре; однако, как уже известно читателям, того дома не оказалось: он отправился в соседнюю деревню причащать умирающего.
   Тогда г-ну Жерару предложили обратиться к другому священнику, который, как говорили, был нездешним и прибыл в Ба-Мёдон, чтобы проводить в последний путь своего покончившего самоубийством друга. Господин Жеpap сейчас же послал камердинера за аббатом Домиником с приказанием во что бы то ни стало привести святого отца.
   Читатели видели, как доминиканец оставил умершего и отправился к г-ну Жерару.
   Брата Доминика, человека сердечного, способного понять чужую душу, тронул рассказ о благих деяниях г-на Жерара. Он ускорил шаг и прибыл к умирающему, готовый утешить и благословить.
   Его не обманули, когда сказали, что он без труда найдет нужный дом: едва завидев священника, жители Ванвра спешили показать ему дорогу.
   — Ах, господин аббат, — бормотали старухи, — вы услышите исповедь святого, вы можете заранее отпустить грехи нашему славному господину Жерару!
   Аббат Доминик здоровался со всеми, изумляясь тому, что видит столь редко встречающуюся в людях добродетель, именуемую признательностью. Дверь указанного дома, словно церковные врата, оставалась открытой днем; впрочем, ее можно было бы не запирать и на ночь. Аббат торопливо поднялся по лестнице, которая вела в покои г-на Жерара; на верхней ступени он увидел камердинера, того самого, что приходил за ним в Ба-Мёдон и, получив согласие монаха, бегом бросился назад, чтобы порадовать хозяина вестью о скором утешении.
   Однако, вопреки ожиданию, эта новость не успокоила, а словно еще больше взволновала святого человека. Ожидая аббата Доминика, он так тяжело вздыхал, что напугал слугу, и тот не остался в комнате хозяина вместе с сиделкой, невозмутимо дремавшей в огромном мягком кресле, а вышел на лестницу и там поджидал доминиканца.
   Священник вошел в комнату.

LXII. ИСПОВЕДЬ

   — Сударь, — обратился к хозяину камердинер, — явился человек, которого вы ожидали.
   Умирающий содрогнулся, и из его груди вырвался стон.
   — Пригласите его сюда, — глухо проговорил он.
   Брат Доминик подошел ближе и с интересом, даже с почтением заглянул в альков.
   После всего того, что аббат Доминик услышал о г-не Жераре, он заранее проникся к нему восхищением и признательностью. Хотя аббат был молод, он повидал на своем веку немало дурных людей и теперь испытывал признательность к тому, кто был добр.
   Подушка на постели была смята: видимо, больной все время метался в беспокойстве. Аббат увидел исхудавшее, мертвенно-бледное лицо человека, которого все единодушно называли добрейшим г-ном Жераром.
   Аббат вздрогнул: не таким он представлял себе его.
   Господин Жерар, увидев Доминика в красивом строгом одеянии, не похожем на то, которое носили французские священники, и вызывавшем в памяти полотна Сурбарана или Лесюёра, кивнул ему.
   — Марианна, — жалобно простонал он, обращаясь к сиделке.
   Заспанная Марианна встала и неуверенным шагом сомнамбулы подошла поближе.
   — Как себя чувствует наш дорогой господин Жерар? — спросила она.
   — Плохо, очень плохо, Марианна.
   — Что-нибудь подать, сударь?
   — Пить, Марианна! И оставьте меня с этим господином наедине.
   Сиделка подала г-ну Жерару теплое питье; чтобы оно не остывало, его все время держали над спиртовкой. Господин Жерар отпил немного, дрожащей рукой вернул чашку сиделке и, обессилев, уронил голову на подушку.
   Женщина приняла чашку и, видя, что в ней осталось три четверти содержимого, обратилась к умирающему.
   — Выпейте, дорогой господин Жерар, — сказала она, подавая ему остатки питья с настойчивостью, которая превращает всех наемных сиделок в палачей: им словно вменено в обязанность пытать своих больных теплой водой.
   — Спасибо, Марианна, спасибо, — поблагодарил г-н Жерар, отталкивая ее руку. — Задвиньте, пожалуйста, шторы и можете идти… Меня беспокоит яркий свет!
   Марианна задернула шторы, такие плотные, что, не будь ночника, комната погрузилась бы в полный мрак.
   За короткое время между появлением аббата в комнате и моментом, когда наступившая темнота скрыла от него лицо больного, Доминик не сводил взгляда с г-на Жерара, чья внешность, как мы уже говорили, удивила молодого священника.
   Брат Доминик обладал особым даром определять характер человека по его лицу, что вообще свойственно духовным лицам и врачам.
   Судя по тому, что ему рассказали о г-не Жераре, брат
   Доминик заранее представил себе того, кто мог бы соответствовать хвалебным описаниям.
   Итак, он ожидал увидеть человека с высоким лбом, что является признаком незаурядного ума; с большими, чуть навыкате, глазами, доброжелательно разглядывающими собеседника; с прямым носом, свидетельствующим о твердости характера; с немного полными губами — как тому и положено быть, если человек любит ближнего.
   О возрасте больного он даже не думал, это его и не интересовало: ему казалось, что добрые люди всегда прекрасны, а любая пора жизни имеет свою прелесть, и, значит, г-н Жерар должен быть по-своему красив, независимо от того, сколько ему лет.
   Но при виде г-на Жерара священника постигло разочарование; вот чем можно объяснить тот факт, что Доминик невольно вздрогнул, а потом стал пристально всматриваться в черты лица умирающего.
   Перед ним лежал мужчина лет пятидесяти — пятидесяти пяти, с низким и узким лбом, хотя лысеющая спереди голова из-за отсутствия волос могла показаться — пусть впечатление и поверхностное! — принадлежащей мыслящему человеку; тусклые серые глаза, маленькие и глубоко посаженные, часто мигали; веки были воспалены то ли вследствие бессонных ночей, то ли из-за излишеств в былые годы; густые щетинистые брови с проседью, сходившиеся на переносице, образовывали аркаду над глазами; нос был тонкий, острый и крючковатый; рот — большой, губы — бледные и невыразительные. Все это в сочетании с убегающим лбом делало г-на Жерара похожим скорее на стервятника, чем на человека.
   Разумеется, болезнь исказила черты больного, однако нетрудно было себе представить, как выглядело это лицо, когда г-н Жерар пребывал в добром здравии. От такого физиономиста, как аббат Доминик, не могли укрыться низменные наклонности и малодушие, угадывавшиеся во всем облике этого человека.
   За внешней свирепостью, свойственной стервятнику, с которым мы сравнили г-на Жерара, скрывалась слепая покорность, готовность уступить чужой воле; он словно был создан для рабства, в какой бы форме оно ни проявлялось. И если только более сильный морально или физически человек не посягал явно на животные инстинкты и личные интересы г-на Жерара, ему довольно было простереть над г-ном Жераром руку, чтобы заставить его повиноваться, — так, во всяком случае, казалось.
   Нельзя сказать, что г-н Жерар был урод, но в его внешности было что-то особенно отталкивающее и свойственное только ему, sui generis 26, если можно так выразиться. В эту минуту на его некрасивом лице был написан ужас, что тоже вызывало омерзение.
   Вид умирающего обыкновенно трогает любую душу, ведь в такие мгновения золотая нить мысли устремляется к Богу. Однако этот человек, близкий уже к агонии и могиле, вызывал не сочувствие, а непреодолимое отвращение. Если перед Домиником лежал добрейший человек, как утверждала народная молва, то было от чего прийти в отчаяние. Если Господь надевает на порядочных людей подобные маски, как же распознать злодеев?
   Вот почему священник замер в растерянности перед этим олицетворением низости, перед этим типичным прохвостом и подлецом.
   Будучи порядочным человеком, Доминик верил, что все люди несут на своем челе печать свойственных им добродетелей или пороков. И потому при виде г-на Жерара он почувствовал упадок духа. Он нахмурился и, сев у изголовья умирающего, уронил голову на грудь.
   Сидя в таком положении, он не походил на священника, готового протянуть руку беспорочной душе. Вернее всего, он испрашивал у всемогущего Бога силы выслушать исповедь злодея и побороться за заранее обреченную душу с самим Сатаной.
   Умирающий только стонал и плакал, и брату Доминику пришлось заговорить первым.
   — Вы меня звали? — спросил он.
   — Да, — ответил г-н Жерар.
   — В таком случае, я вас слушаю.
   Господин Жерар бросил на священника беспокойный взгляд, и его глаза, казавшиеся потухшими, сверкнули в полумраке.
   — Вы очень молоды! — заметил он.
   Доминик встал, не имея сил справиться с охватившим его чувством гадливости.
   — Я не просил приводить меня сюда, — проговорил он.
   Однако больной поспешно вытащил из-под одеяла исхудавшую руку и схватил монаха за полу сутаны.
   — Нет, останьтесь! — продолжил он. — Я хотел сказать, что в вашем возрасте вы, может быть, недостаточно размышляли о мрачной стороне жизни и не найдете ответа на вопросы, которые я хочу вам задать.
   — Что мне на это сказать? — отвечал священник. — Если вы будете спрашивать, взывая к моей душе, я отвечу вам от всей души; если вы обратитесь к моему разуму, я постараюсь ответить, сообразуясь с разумом.
   Наступило молчание. Монах продолжал стоять.
   — Садитесь, святой отец, — умоляюще проговорил г-н Жерар.
   Доминик снова опустился на стул.
   — Теперь, святой отец, — промолвил больной, — Небом заклинаю: пусть вас не возмущают просьбы, с которыми я собираюсь к вам обратиться, и прежде всего обещайте мне, что не уйдете, пока не выслушаете мою исповедь до конца… Для такой тайны, как моя, довольно будет и одного свидетеля!
   — Говорите, — сказал священник.
   — Вы лучше меня знаете догматы Церкви, которую представляете, святой отец…
   Господин Жерар замолчал.
   — Святой отец, — продолжал он после некоторого колебания, — вы верите в загробную жизнь?
   Священник взглянул на него, не скрывая презрения.
   — Если бы я не верил в мир иной, — заметил он, — разве в этом мире я надел бы на себя сутану?
   Господин Жерар тяжело вздохнул. Довод доминиканца вполне его убедил.
   — Да, понимаю, — сказал он. — А вы верите, святой отец, что в загробной жизни человеку воздается по делам его?
   — А иначе зачем же загробная жизнь?
   — И вы полагаете, святой отец, — продолжал умирающий, — что исповедь совершенно необходима для отпущения наших грехов и что прощение Господне может снизойти на виновного лишь через посредство Божьего слуги?
   — Так утверждает Церковь, сударь.
   — Однако я считал, — начал было умирающий, — что в случае полного раскаяния…
   — Да, разумеется, — согласился доминиканец, всем своим видом показывая, как ему неприятен этот теологический спор, — разумеется, в том случае если Божьего посланника рядом не оказалось, полное раскаяние может заменить отпущение грехов.
   — Значит, человек, который полностью раскаивается… Священник посмотрел на умирающего.
   — …который раскаивается или думает, что раскаивается?..
   Господин Жерар умолк.
   — Какой грешник может похвастать полным раскаянием? — спросил доминиканец. — Какой преступник возьмется утверждать, что его раскаяние не продиктовано страхом, а угрызения совести — ужасом? Какой умирающий может сказать: «Если завтра Господь вернет мне жизнь, я употреблю ее на искупление совершенного мною зла»?
   — Я! Я! — вскричал г-н Жерар. — Я могу это сказать!
   — В таком случае, — заметил священник, — я вам не нужен, сударь.
   И он снова поднялся.
   Но г-н Жерар быстрым как мысль движением вцепился в его сутану и прошептал:
   — Нет, нет, останьтесь, святой отец!.. Я сам себя обманываю: не раскаяние, не угрызения совести заставляют меня говорить, а смертельный ужас! Мне нужно прощение людей, прежде чем я предстану перед Господом! Останьтесь, святой отец, умоляю вас!
   Доминик снова сел и смиренно проговорил:
   — Я здесь, чтобы исполнять вашу волю, а не свою. Если бы не это, Бог мне свидетель, я ушел бы прямо сейчас. Вы говорили об ужасе. Не знаю почему, но, слушая вас, я испытываю почти такой же ужас, как и тот, что удерживает вас от признаний.
   — Святой отец, — продолжал г-н Жерар, — правда ли, что я близок к смерти, как говорят?
   — Об этом надобно спросить у доктора, а не у меня, брат мой, — отвечал священник.
   — Мне кажется, я еще полон сил и могу повременить, святой отец… — неуверенно продолжал больной. — Не могли бы вы прийти завтра… или сегодня вечером?
   — Возможно, вы и подождали бы, да я не вернусь: мне надлежит исполнить священный, печальный долг, поэтому через два часа я уезжаю в Бретань.
   — А-а, вы уезжаете… Покидаете Париж… через два часа? — Да.
   — Надолго?
   — Как будет угодно Господу! Я еду утешить отца, потерявшего сына.
   — Ну, — пробормотал больной, — значит, так тому и быть… Стало быть, вас послал сам Господь… Так вы уезжаете? Наверное?
   — Да, если только Господу не будет угодно вернуть к жизни покойника, которого я собираюсь сопровождать.
   — А вы уверены, что это чудо невозможно?
   У Доминика сжалось сердце. Страхи и сомнения этого человека причиняли ему безотчетное отвращение.
   — Увы, да! — сказал он. — В этом я уверен.
   Добрый священник вытер платком слезу, чувствуя невольное облегчение оттого, что может за собственным горем хоть на минуту забыть о животном ужасе г-на Жерара, а тот, не замечая чужих слез, шептал:
   — Да, да, так лучше… Через два часа он уезжает; возможно, он никогда не вернется… а мёдонский кюре остается!
   Сделав над собой усилие, он проговорил:
   — Выслушайте меня, святой отец. Я все вам расскажу… Умирающий тяжело вздохнул и закрыл лицо руками, словно собираясь с мыслями.
   Монах прислонился к спинке стула.
   Мало-помалу его глаза привыкли к темноте, вернее, к полумраку комнаты, едва освещаемой мертвенным светом, исходившим от алебастрового ночника и сообщавшим ей таинственный и фантастический вид.
   В потемках череп умирающего казался еще более костистым, облысевшим, неживым, а лицо — еще более осунувшимся, бледным, еще более гнусным и омерзительным.
   Господин Жерар заговорил слабым голосом, не поднимая головы; при первых же словах необычной исповеди, которую монах стал слушать, еще не подозревая, какой его ждет рассказ, он отодвинулся вместе со стулом, словно избегая этого голоса и боясь запачкаться!

LXIII. ЖЕРАР ТАРДЬЕ

   Впрочем, в этих первых словах не было ничего необычного; нечто подобное мог бы произнести любой исповедующийся.
   — В тридцать лет я остался вдовцом, — начал умирающий, — и мой первый брак доставил мне столько хлопот, что я поклялся ни за что на свете не жениться в другой раз. У меня не было на свете родственников, кроме старшего брата. Он уехал из родных мест в тысяча семьсот девяносто пятом году в Тулон, а там сел на корабль, направлявшийся в Бразилию. Военная карьера ему претила, земледелие его не привлекало, а при мысли быть лавочником он приходил в ужас. Он бредил поездками, путешествиями, приключениями, и дальние страны были для него землей обетованной.
   Изо всех этих стран он отдал предпочтение Бразилии. И вот он отправился в Рио-де-Жанейро, взяв с собой небольшую партию товара, всего на тысячу экю. Я получил от него только три письма. Первое — в тысяча восемьсот первом году. В этом письме он сообщал, что разбогател, и приглашал меня к себе; я не выношу морской качки и потому отказался. В тысяча восемьсот шестом году пришло другое письмо; брат писал, что он разорился и что я правильно поступил, оставшись во Франции. Одиннадцать лет о нем не было никаких сведений, ни единой хотя бы косвенной весточки. Наконец в тысяча восемьсот семнадцатом он снова мне написал. Со времени его отъезда прошло двадцать пять лет, а это было только третье письмо! Он снова разбогател, его состояние теперь исчислялось многими миллионами; он женился, у него было двое детей; он писал, что собирается скоро вернуться на родину и что теперь, когда он стал миллионером, больше всего на свете ему хочется снова увидеть Францию и пожить со мной вместе!
   И вот в июне тысяча восемьсот семнадцатого года он прибыл в Париж. Я получил от него записку. Он просил срочно к нему приехать. Во время путешествия он потерял жену; он пал духом, и только мое братское участие могло как-то его утешить. Я сам сгорал от нетерпения повидаться с ним: несмотря на годы разлуки, я любил его, как и в юности. Получив его письмо, я решил встретиться с ним и распрощался с друзьями в Викдесо.
   Услышав это название, монах поднял голову.
   — В Викдесо? — переспросил он. — Вы жили в Викдесо? В департаменте Арьеж?
   — Там я и родился, — подтвердил больной. — Впервые я покинул родные места, чтобы отправиться в Париж. Но лучше бы я никогда не уезжал!
   Доминик взглянул на умирающего с любопытством и в то же время с некоторым беспокойством. Однако г-н Жерар не заметил невольного — впрочем едва уловимого — движения монаха, и продолжал:
   — Через неделю я был в Париже и с трудом узнал Жака: так он переменился. А брат узнал меня сразу и расцеловал с такой радостью, что я и сейчас, вспоминая об этом, не могу удержаться от слез… Какая страшная пытка — все время ощущать на своих щеках его нежные поцелуи!
   Господин Жерар вытер платком взмокший лоб и на некоторое время ушел в себя, словно охваченный воспоминаниями.
   Доминик разглядывал его со все возраставшим любопытством: было заметно, что ему не терпится заговорить с г-ном Жераром, задать какой-то вопрос, но внутренний голос подсказывал ему, что этого делать нельзя или, во всяком случае, еще не пришло время.
   Господин Жерар попросил монаха передать ему с ночного столика флакон с солью; несколько раз глубоко вдохнув, он продолжал:
   — Несчастный Жак был так же бледен, истощен, разбит, как я теперь. Казалось, одной ногой он уже стоит в могиле… Он поведал мне о смерти своей жены, рассказ прерывали рыдания, свидетельствовавшие о его скорби. Потом он приказал привести детей; в них угадывалось сходство с матерью, что было особенно дорого Жаку. Из привели. Дети были прелестные; старший, мальчик, — светловолосый, свеженький, розовощекий, весь в мать; девочка просто очаровательная: ее восхитительные темные волосы, брови, ресницы и черные глаза подчеркивали белизну кожи, а щечки, позолоченные бразильским солнцем, напоминали цветом виноград наших родных краев. Ей было четыре года; ее звали Леони, а ее шестилетнего брата — Виктор.
   И вот что странно — я только сейчас об этом вспомнил, — оба, завидев меня, испугались и отказались меня поцеловать. Жак все повторял: «Это же мой брат! Это ваш дядя!», но девочка расплакалась, а мальчик убежал в сад. Отец стал извиняться. Бедный Жак! Он безумно любил детишек и не мог на них смотреть без слез, так они напоминали ему жену: мальчик — чертами лица, девочка — характером. Поэтому, несмотря на огромную любовь к ним, дети доставляли ему почти столько же скорби, сколько и радости. Когда он долго на них смотрел, он начинал задыхаться и приказывал гувернантке: «Уведи их, Гертруда!»
   Я относился к брату с большой нежностью: его здоровье не на шутку меня беспокоило. Помимо подтачивавшей его тоски — от нее со временем его могли излечить любовь детей и мои заботы, — Жака изводила осенью болотная лихорадка; подхватив ее во время путешествия в Мексику, он так и не смог от нее избавиться; с тех пор как он вернулся во Францию, малярия его не отпускала. Мы обратились к лучшим парижским докторам; они оказались бессильны перед этим недугом и ограничились рекомендацией переехать за город — советом для тех, кому уже нечего предписать. Болезнь изо дня в день оставляла на лице Жака свой пагубный след; к вечеру он становился еще бледнее и слабее, чем утром, а утром бледнее и слабее, чем накануне… Я отправился на поиски загородного дома; и вот однажды, возвращаясь из Фонтенбло, я увидел возле Кур-де-Франс, примерно в пяти льё от Парижа, объявление о продаже большого загородного дома в Вири…
   — В Вири-сюр-Орж? — вопросительно глядя на г-на Жерара, перебил монах тем же тоном, каким до этого спросил: «В Викдесо?»
   — Да, в Вири-сюр-Орж, — повторил г-н Жерар. — Вам знакомы те места?
   — Я о них слышал… но никогда не бывал там, — ответил священник слегка изменившимся голосом.
   Однако больной был слишком занят собственными мыслями и не подумал о том, какое впечатление его рассказ мог произвести на собеседника. Он продолжал:
   — Вири-сюр-Орж расположен приблизительно в четверти льё от того места, где я тогда находился; я пошел в направлении, которое указал мне один крестьянин, и спустя четверть часа очутился перед домом или, вернее, перед замком, который впоследствии стал моим.
   Священник тоже вытер лицо платком.
   Казалось, при каждой услышанной фразе перед его мысленным взором вспыхивают неясные огоньки, какие мы видим во сне, безуспешно пытаясь с их помощью восстановить давно минувшее событие.
   — К дому вела длинная липовая аллея, — продолжал г-н Жерар. — Потом, пройдя переднюю и столовую, вы оказывались с другой стороны, на просторном каменном крыльце, и взгляду открывалось удивительное зрелище. Парк в окружении вековых дубов отражался в красивом глубоком водоеме, который ночью был похож на огромное серебряное зеркало. Озерцо это поросло по краям камышом, тростником и ольшаником; на поверхности плавали крупные кувшинки, а десять или двенадцать арпанов земли, служившие рамой этому водному зеркалу, пестрели самыми разными цветами, свезенными со всех концов света. Их аромат чувствовался за пятьсот шагов от замка, подобно благоуханной атмосфере, ощущаемой за два льё от Граса. Очевидно, дом принадлежал большому любителю природы: там были собраны самые необычные растения… Ах, Боже мой! — прошептал больной, — теперь мне кажется, что в таком раю можно было бы жить счастливо!