- Да отгони ты её! - вскричал Кеша, пытаясь пнуть собачонку как следует.
   - Ну, вот: ещё сук я от тебя не отгоняла, - спокойно отвернулась от него Бронислава, обмахиваясь варежкой, словно от жары. - Прям умора.
   Она пошла себе дальше, как ни в чём не бывало, отряхивая пальто: не от пылинок, а просто так - для красоты. И вздыхала по пути от хорошего настроения:
   - Ох! Прохлаждаюсь я нынче что-то, в валенках да без чулок. Бездельничаю, как в девках глупых. Умора!..
   Уже дома, за ужином, Кеша снова принялся рассказывать ей про своего деда Егоршу, про своего лучшего друга Хрумкина и про себя, как про человека будущего, широко размахивая ложкой. Но Бронислава ела быстро и охотно, совсем не глядя на него. А потом, разрумянившись от сытости, сказала тягуче:
   - Уф. Ну и жарища у нас! Топить что ль поменьше надо?.. Что-то разморило прям.
   Она потёрла глаза - и ушла спать, хотя до ночи было ещё далеко.
 
   Бронислава уснула мгновенно - так крепко, как не спала ни разу за последний год. А Кеша ещё бродил по дому. И сидел в тёмной комнате, под невыцветшим квадратом на стене. Мороз усиливался, должно быть. В стенах потрескивало. И непонятно где раздавался то и дело слабый шорох - словно осыпалась откуда-то сверху невидимая пыль. Потом всё стихало.
   "Я - и здесь? Парадокс!" - не понимал Кеша своего присутствия и своего назначения в странном этом месте, живущем своей тайной, невидимой жизнью. И сам он всё уменьшался в ней, а она - разрасталась. Чей-то сильный взгляд давил на него ощутимо. Он быстро обернулся на белое пятно в переднем углу. Кружевная занавеска скрывала тёмный лик иконы, однако Кеша вскочил и кинулся опрометью из комнаты.
   В пустой и тёмной кухне ему стало спокойней. Он пил из пузатого чайника тёплую воду, но часто прерывал это занятие. И прислушивался, приглядывался. Тень недвижных ветвей лежала на полу, словно разросшаяся огромная паутина. Он сел в середину тёмного узора, на половик, и сделался таким крошечным и незаметным, что оказался в полной безопасности. Но рядом начинали прогибаться, поскрипывать половицы под чьими-то размеренными тяжёлыми шагами, и тогда сильнее кружилась голова. А потом шаги замирали.
   - Цыц! - шёпотом покрикивал на кого-то Кеша, сидящий на полу. - Цыц, сказал! Я атеист, между прочим. Потомственный. Руки прочь от атеиста.
   И снова шуршало, осыпалось, перемещалось в тёмном пространстве нечто невидимое, отчего остатки хмеля рассеивались быстро.
   Кеша вскочил, включил свет, пристально оглядел углы. И обрадовался:
   - Ну вот! Я снова вышел победителем из жестокой внутренней борьбы с мракобесием... Это для меня так: семечки.
   Он запел "Глобус крутится, вертится". И даже заглянул в комнату к молодым, покашляв сначала и постучавшись.
   - Слава молодой семье! Чем могу быть полезен? В свободное от умственной работы время? - спросил он через порог.
   В оранжевом свете настольной лампы улыбался рыжий амбал с закрученными вверх усами. Он искоса поглядывал на Кешу со стены.
   Антон перестал вязать бредень и тоже смотрел на Кешу - с остроносым металлическим челноком в руке, сделанным из твёрдой проволоки. А Нина наматывала капроновую нить на другой, деревянный, ловко поворачивая его так и эдак, и не подняла головы.
   - Что? К весне готовимся? - всё ещё рассчитывал Кеша услышать в доме живой человеческий голос.
   - Протрезвей сначала, - неуважительно сказал Антон, возвращаясь к своему занятию. Он попробовал, прочно ли сетчатый край закреплён за блестящую каретку кровати, провёл челнок в ячейку, захлестнул новый узел и потянул на себя для крепкости.
   - Я не против, если надо помочь... Не сейчас, а вообще! - пригладил Кеша волосы на лысеющей своей макушке. - Сейчас я пытаюсь определить фронт работ - заранее. На далёкое будущее.
   - Эх, Яппония, страна косоглазых. Ну, золу надо на чердак поднимать! - неохотно отозвался всё же Антон. - Подсыпать, где опилки осели. Для тепла.
   - Что ж. Не устроюсь в городе - вернусь и перетаскаю. Без меня не начинайте! - распорядился Кеша. - ...Кстати, как вы относитесь к переезду? В город? Это же всё можно продать.
   Нина стала наматывать нить гораздо быстрее, и огромная катушка на полу застучала, задёргалась и нервно заплясала.
   - Продать - всё можно, - вывязал новую ячейку и затянул новый узел Антон. - Да продавать-то ведь любит тот, кто сам не наживал... А ты про это лучше у Витька спроси. Витёк из армии приедет, он тебе всё про продажу объяснит. Популярно.
   И остриё металлического челнока в его руках неприятно блеснуло в Кешину сторону.
   Ещё Кеша услышал, выходя из комнаты, как Нина внятно произнесла ему в спину слово непонятное и, может быть, очень обидное:
   - Ну, мотовило!
   А Антон вздохнул сокрушённо:
   - Эх, Яппония...
   Однако кешин комнатный тёмный страх уже развеялся от разговора. Сбегав по нужде, он постоял во дворе. Звёзд на небе почти не было, а те, которые всё же светили из небесной глубины, сияли игольчато и неприятно. Надо объяснить Брониславе, и построже, что её жизнь отныне должна быть целиком подчинена одному - раскрытию его таланта, решил Кеша. Пусть выбирает - или-или. В ту минуту во дворе у Корбейниковых коротко взвыла, словно зевнула, цепная собака.
   - Цыц! - прикрикнул на неё из-за забора Кеша. - Цыц!
   И тут зловещая волна протяжного собачьего воя взлетела над тихим селом и зависла в морозной вышине на долгой нескончаемой ноте.
   - Бобик! Ты что это? - озабоченно спросил за забором Иван.
   А зинаидин голос ответил откуда-то из кромешной темноты:
   - Да он не во двор воет. Со двора.
   Потом соседское крыльцо осветилось электричеством. Звякнуло ведро. И Кеша удивился тому, что не догадался раньше сойтись с соседями поближе. Он быстро запахнул "болоньку" на животе и трусцой выбежал на улицу прямо в калошах.
   - Аришка-а-а, - протяжно и тоскливо звала Зинаида с крыльца. - Да что за наказанье? Домой не загонишь. Мороз-то какой - прям лицо сводит.
   И голос Ивана отвечал ей со двора добродушно:
   - Так дети же!.. Играют, поди.
   На улице Кеша замешкался, пытаясь разглядеть в темноте тропку, протоптанную к Коробейниковым. Как вдруг прямо перед ним прогрохотал оглушительный выстрел. И что-то ощутимо пролетело над ухом. Кеша резко вскинул голову. На лавочке, у калитки Коробейниковых, в полосе рассеянного света, падающего из сеней, смирно сидела девочка в зелёном пальто, закутанная большим клетчатым платком, с самодельным пистолетом в руках, направленным на Кешу, и безмятежно качала ногами в коротких валенках. Из ствола, примотанного проволокой к деревянному струганному ложу, шёл дымок.
   - Аришка! - закричала Зинаида с тёмного двора гораздо резче. - Опять?!. Ты же к тётке Матрёне книжки старые читать ходишь! Икону над своей кроватью повесить заставила, а сама? Вот я тебе сейчас...
   - Не бушуй, - снова раздался в темноте мирный голос Ивана. - Дети же.
   - Какие это дети? Это - бандиты, а не дети! - не унималась Зинаида.
   - ...Может, они веру нашу защищать готовятся, откуда мы знаем? - негромко рассудил Иван по ту сторону забора. - Ничего мы про них наперёд не знаем. Кому какие пути лягут... Так что, молчи крепче, Зинаида.
   - Ну-ну, защищай их, гуляка! Гуляка, полуночник, - привычно ворчала на него Зинаида. - Аришка, марш домой, сказала!
   Девочка нехотя слезла со скамейки, засунула пистолет за пазуху, под платок, и стала толкать калитку, налегая плечом. А Кеша тут же передумал идти к Коробейниковым - он резко повернул назад, оглядываясь на девочку с досадой.
   - ...Зачем ты это делаешь? - спросил он её всё же издали.
   Но девочкин клетчатый платок - клетки были коричневые и белые - мелькнул в проёме калитки и пропал. "Уходите отсюда!" - словно донеслось до него с кладбища: "Они спят все!"
   - Бр-р... Дикари, - передёрнулся Кеша. - Неуправляемая стихия подрастающих отсталых, тёмных, деревенских масс. Нет, с этим необходимо покончить. Надо будет подсказать директору школы. При случае, конечно.
   Но девочкин голос прозвенел вскоре - чисто и безбоязненно, с соседского крыльца:
   - Мам! Я горохом... А картечь у папы не брала ни разу.
   - Отдай, сказала... Это кто тебя научил? Лёха научил?
   - Он всех научил.
   - Все матери замучились пистолеты в огороды кидать!
   - Он ещё нам сделает.
   А Иван рассмеялся:
   - Ничего, кидай, Зина! К осени из них пулемёты вырастут...
   Кеша почесал шрам под шапкой. Идти домой ему не хотелось.
   - Есть же в конце концов соседи справа! - догадался он. - Почему бы не познакомиться с ними? В самом деле.
   Он бойко пробежал по узкой тропинке к другой избе, наступая всё время на собственную длинную тень.
   - Давно пора, давно пора, - бормотал он. - Сейчас нарисуюсь - хрен сотрёшь...
   Калитка оказалась незапертой. И собаки во дворе не оказалось. На чисто выметенном высоком крыльце лежал голик - обметать снег с обуви. Кеша перешагнул через него и толкнул дверь в сени. Ничего не разглядев в темноте, он неожиданно легко наткнулся на ещё одну дверь, обитую пухло и мягко.
   - Слава соседям! - поприветствовал он с порога здорового мужика в клетчатой байковой рубахе. - Мороз там, я те дам! Х-х-холод - страшный.
   Тот сидел возле печи, держа в одной руке полено, а в другой - короткий, но широкий нож.
   - Кого надо? - спросил мужик.
   - Я - ваш новый сосед, - представился Кеша. - По имени Викентий, между прочим. Как насчёт того, чтоб сообразить?
   - А какой праздник нынче? - задумался мужик.
   В этой своей задумчивости он спокойно поставил полено на металлический лист, прибитый к полу, и принялся щепать лучины для растопки, словно Кеши тут не было.
   - Без праздника, но... Исключительно ради знакомства. Во взаимных познавательных целях.
   - Кто по будням-то пьёт? - пытался уяснить мужик, трудясь над поленом и не поднимая головы.
   - А есть ещё мужчины в вашем доме? - надеялся на лучшее Кеша, обводя взглядом стол, накрытый яркой клеёнкой, и самодельную полку с посудой.
   Вдруг сбоку, из цветных штор, вышла огромная беременная женщина в высоко подвязанном переднике. Она поставила на стол широкий поднос с крошечными пельменями и упёрла руки в бока.
   - Это каких ещё мужиков ты у нас ищешь? - спокойно спросила она. - У нас вон только дед один в горнице.
   - Но почему бы нам, с вашим дедушкой... Исключительно ради знакомства... Почему бы не посидеть? За дружеской беседой? Не вспомнить доблестное прошлое?
   - Гляди-ка, Город к дедушке к нашему заявился! - всплеснула руками женщина. - Друг нашёлся.
   А потом накинулась на Кешу с яростью:
   - Какой тебе дед? Лёг он спать давно! И зубы на полку сложил. Вон дедова мельница на ночь остановилася! Гляди.
   Она выкинула руку вперёд. Кеша пугливо сморгнул, глянув в указанном направлении. Розовые дёсны с зубами, лежащие на белой тряпице, неприятно скалились на него с полки в зловещей, застывшей улыбке.
   Он попятился к порогу, растерянно бормоча:
   - И это всё, что осталось на кухне от вашего многоуважаемого дедушки?
   - Ступай, ступай! Пока не повадился, - замахала на него беременная женщина руками, как на курицу. - Тут тебе не кабак! Ишь ты, знакомщик какой. С одной вон, с Бронькой, познакомился - и хватит с тебя.
   - Бессердечные люди! - попытался пристыдить её Кеша. - Птицы без сердца! По законам гостеприимства, между прочим...
   Но тут же осёкся. Потому что хмуро и коротко на него глянул мужик - с поленом и ножом.
   Вылетев в сени, Кеша остановился внезапно - в полосе света распяленная шкура убитого зверя, вывернутая наизнанку, белела со стены прямо перед ним. "Волк!" - понял Кеша, резко повернув вправо. С громким хлопком дверь прищемила полоску света и перекрыла её совсем. Кеша успел ещё услышать за собою, как женщина кричала там, в избе.
   - У-у! Пустоброд беспутный... Ходит, шляется, Город!.. Ишь: бессердечные мы! Нашёл сердечную, одну на весь Буян, и радуйся!.. Нет, баба как баба была, Бронька-то, за Кочкиным всю жизнь. А без него, погляди-ка чего - в один год сшалавилася! Связалася незнай с кем. Ну, я его научу, как по чужим избам без дела мотаться, бутылки к нам таскать!..
   - Ах, если бы, если бы... - выбравшись на чужое крыльцо, с тоской подумал Кеша о бутылке, которой не было, и почесал шрам под шапкой.
   Обратной дороги он не заметил вовсе. Уже в сенях, запирая дверь на засов, Кеша вспомнил, что чему-то собирался научить Брониславу. Чтобы её жизнь была подчинена...
   - Именно, раскрытию моего таланта! - оживился он, устремляясь из холода в тепло. - И тогда, продав свою долю из всего этого хозяйства, она сможет быть полезной ему в городе. Если постарается, разумеется.
   Он быстро улёгся рядом с Брониславой и возбуждённо говорил ей в темноте про их городское будущее, не замолкая ни на минуту. Наконец, разглядев при свете появившейся в окне полной луны, что Бронислава его не слышит, он несколько раз окликал её. Потом тряс Брониславу за плечо. И даже в досаде растопыривал ей веки пальцами. Но она только слабо смеялась во сне - и не просыпалась. И женский этот, сонный смех в лунном свете, и само смеющееся в жёлтом полумраке спящее лицо - всё, всё было странным вокруг. Странным, жутким, непонятным.
   - Тьфу ты! Вот наказанье... Уж эти мне женщины без голоса, - громко проворчал Кеша.
   И, обидевшись, укрылся с головой.
   А Брониславе снился совсем несуразный сон. Будто распахнула она дверь на стук, а перед нею стоит мать, Парасковья Ивановна, в длинном брезентовом зелёном плаще, ещё не умершая, а совсем молодая и недовольная. И держит на ремённом поводке смирную и скромную свинью, с чёрными пятнами по бокам.
   - Зачем же ты, маманя, со свиньёй-то к нам приехала? - смеялась Бронислава. - За стол, что ли, вас вместе сажать? Ну, проходите обе, раз так. Милости просим! Располагайтеся.
   Свинья, опустив толстую голову, кротко моргала белыми, мучнистыми ресницами, а Парасковья Ивановна смотрела на неё сочувственно и с любовью, и всё не снимала с себя брезентового своего плаща, ещё не пожелтевшего нисколько от времени и от дождей.
   - Устала она. От самого автовокзала пешком шла, а ножки-то - коротенькие... - объясняла мать про свинью. - Думала вам мяса привезти, в гостинец. Да уж больно издалёка я ехала, Бронь! Мясом-то как тяжело её нести! А я думаю, чем поклажу на горбу своём тащить, пускай она сама, поклажа, рядом со мной идёт. Своими ногами. А они, видишь, какие...
   Свинья, поводя влажным чутким пятаком и похрюкивая, обошла углы, прошагала в спальню и легла там на пупырчатый половик, завалившись на бок.
   - Ну вот, и приехала свинья! - стояла над нею Парасковья Ивановна и умилялась. - Находилася... Сама тяжёлая, а ножки-то... Замучилась, всю дорогу пешком, со мной рядом, бежать. Вон, как месту рада, путешественница.
   Свинья похрюкивала в ответ, подёргивая хвостом.
   - Мамань! А в дому-то она зачем мне? Скотина нечистая? Ты бы ещё с собакой на поводу приехала! Грех-то какой! Это ведь всё равно, что собаку-зверя в избу запустить, под иконы: нехорошо! - спохватилась Бронислава. - Она что, живёт здесь теперь? Или гостит? Свинья? Не пойму я никак.
   - Так, я же её зарезать привезла! - напомнила Парасковья Ивановна. - ...Ну, пускай отдохнёт. Выспится. Ты уж ей не мешай, Бронь. Она ведь долго по вокзалам да по дорогам моталася.
   - Да у нас её, без Кочкина, и резать некому. Это у Струковых нож есть длинный, тонкий. Он до свиного сердца сразу достаёт, как шило. А Антон-то своим ножом и не достанет! Всю свинью измучит он им. Антоновым ножом только по горлу и пилить. Кровью двор зальёт... Ну, ты и удумала! И чего теперь делать нам с ней? С попутчицей-то с твоей?
   Свинья меж тем сомкнула белые ресницы в сытой дрёме.
   - Пускай, пускай спит. Вон как сморило её с дороги, - не слышала Брониславы Парасковья Ивановна. - Устала как... Ножки-то - коротенькие!
 
   Проснувшись от домашнего тепла и от раннего утра, едва высветившего замёрзшее окно спальни, Кеша не сразу вспомнил, где он теперь живёт. Какое-то время он разглядывал кружевную полосу на наволочке, у щеки, как незнакомую.
   - М-да. И мелькают города и страны, - в недоумении помотал он головой, тяжёлой будто школьный глобус. - Причём, довольно быстро.
   Цепь событий Кеша восстанавливал постепенно, начиная с Пегаски:
   - Так: пиво, "Столичная". Зойкино марочное... Бутылка красненького, на автовокзале, - загибал он пальцы. - И, если мне не изменяет память... А она мне - изменяет. И часто...
   Но сознание вдруг прояснилось, когда он внезапно увидел Витька с автоматом, наведённым на кровать поверх настенного календаря. Тогда всё сразу оказалось на своих местах: и колючие, словно щупальца зелёного осьминога, стебли столетника, раскинувшегося в раме окна, и стол, покрытый скатертью, похожей на попону, и половик, сотканный из разноцветных мягких тряпиц.
   - Проходите, проходите! Старички румяненькие. Вон, как мороз вам щёки исщипал. Батюшки-светы! Прям докрасна... - радостно выпевала Бронислава где-то на кухне. - Что, холодно, тётка Матрён? Садитесь с дедушкой, погрейте кишочки. А у нас ватрушка горячая, с ванилью, да чайник поспел как раз. Заваренный только. Щас налью погуще... Намёрзлися. Ноги-то, небось, околели?
   - Нетрог мёрзнут. Наплевать на них! - бодрился старик. - Чурки и чурки! Старые-то ноги. Они и на печке не согреваются, дочка. Как из автомата мне по ним полоснули! Мы в голом небушке висим, а немец из земли строчит! Снизу поливает!..
   - Ну. Завёл свою песню на два часа, - перебила его та самая дородная старуха, которую Кеша видел в магазине. - Хватит, дед! В собачьих чулках, в собачьем поясе, пушистый весь, как утёнок, живёшь. И всё ты мёрзнешь, незнай кого.
   - А я...
   - Молчи!!!
   Потом заскрипели стулья, застучала посуда.
   - Вот, службу вчера отстояли, - донёсся степенный и строгий голос тётки Матрёны. - За Парасковью Ивановну помолилася, царство её небесное, мамане твоей. Годины ей нынче. Поминать-то собираешься, иль уж забыла? С новой-то с жизней со своей?
   Последовало долгое и неловкое молчанье.
   - ...Милостинкой раздам, - виновато проговорила Бронислава. - Конфетков детям рассую. Да старушонкам матерьялу оторву. По кусочку. Ситчик у меня синенький есть, как раз - старушечий. Рябенький. Метров двадцать я брала. И бязь в сундуке давно без дела лежит.
   - ...А я думаю: зайду пораньше, напомню ей. Про Парасковью-то Ивановну нашу. А то люди сильно говорят: по-модному ты теперь живёшь. По-новому закрутилася. И брови, говорят, сажей стала мазать какой-то прям до ушей. Я уж и раздумалася: да чтой-то она - как бес, что ль, теперь ходит? С бровями-то в саже? Крестница-то моя?
   - Да нет, по-старому всё, тётка Матрён! - оправдывалась Бронислава. - Я и молебен по мамане закажу. Собираюся.
   - Да я уж заказала! И за тебя, Агафию, помолилася. Перед "Взысканием погибших". Ты сама по Святцам-то ведь Агафия выходишь. Не забыла?.. А это отец твой с ума сошёл. Сосипатр Петрович, царство ему небесное. Его, как тракториста, на войне-то в танк посадили. И этот танк у них в бою сгорел. Они на Урале новый получали, с завода. Он всё и толковал после войны: "Наша мощь - с Урала". Ну и про тебя сказал: "Какая она Агашка? Брониславой запишите!". "Я, говорит, без танка, может, убитый был бы. А так - как в консервной банке до Берлина самого догромыхал. Контуженный только стал не полностью. Вот она и родилася!" Ну, мы с Парасковьей Ивановной тебя всё равно Агафией окрестили, по-старому. А ему, как контуженому да не полностью, перечить не стали. Это по-советскому ты у нас только - Бронислава. А по старорежимному ты...
   - Что ж теперь! - легко соглашалась Бронислава. - А мне хоть как пойдёт. Я и не отказываюся. Ни от того имя, ни от другого.
   - Именно что! - подтверждала тётка Матрёна. - Раз мужик сказал, бабье дело - выполнять: пускай Бронислава младенец будет. А поступать-то всё равно - по-разумному надо: Агафия.
   - Как в армии, так в дому должно быть! - оживился старик. - А Сосипатр? Он в тэ-тридцать-четвёрке, Сосипатр, заживо за Родину горел! Ну, нас, буянских, не больно сожгёшь. От нас святая сила огонь отводит! Завсегда! Из автомата-то по нас, по небу, строчат, а оно - по мякоти! По мякоти всё. Кость-то мне и не задело.
   - Погоди, дед! Слыхали мы про это, тыщу раз, - отмахнулась тётка Матрёна. - И вот я за тебя, Бронь, за здравие-то подаю: за здравие, за вразумленье. А батюшка уж знает: "А, за Агафию? За Добрую, значит. А где она сама, Добрая-то наша, ходит, по каким таким делам важным шлёндает?" Спрашивал про тебя.
   Тётка Матрёна, видимо, принялась пить чай, однако тут же скучно заметила:
   - Ну, оно, доброй-то быть, тоже - не всегда хорошо. А девке - никак нельзя!.. Распутницами - больно добрых-то делают.
   - Ты про что это, тётка Матрён? - насторожилась Бронислава.
   - А вот про что. Батюшка-то чего нам наказывал? "Люби ближнего, как себя", говорит. Не больше! Слышишь, нет? Больше, чем себя, другого любить не положено. Грех, значит... А за врагов молиться только велел, и то - за своих. А если он враг не твой, а враг детей твоих да людей...
   - Бей сразу наповал! - охотно подхватил старик, зябко потягивая носом. - Мы за своих людей бывало - и под пули, и под штыки! И хорошо, кость на одной ноге только задело, а... Мы в небе, немец - в земле! И все бошки у него там в железе, а мы - кого? Открытые, в небушке висим... А чья победа вышла? Наша!
   Чихнул он сильно и утвердительно, но глухо, должно быть - в большой платок. И забыл от этого, о чём говорил только что.
   - ... Дочк! Твой-то где, говоришь, служил? Хозяин-то новый? - выправил старик своё положение.
   - Да спит он. Что, тётка Матрён, в стакан глядишь? Не пьёшь? - встревожилась вдруг Бронислава. - Густой, что ль, больно?
   - Да-а-а. С такого чая - запоёшь... - неодобрительно протянула старуха. - Дёгтю прям налила. А что же он спит, как парень молодой, неженатый? Или вчера уж все дела-то по дому переделал?
   - А я разбавлю. Пожиже тебе сделаю, тётка Матрён. Чтоб ты с густого не спьянела, - не услышала старухиного вопроса Бронислава.
   Никто не торопил Кешу, не собирал его в город. И вчерашний тяжёлый разговор про отъезд уже казался ему пустым.
   - Парадокс! - облегчённо сказал он, улёгшись на другой бок. - Я - и во тьме веков! Вдали от настоящей жизни, проклятье.
   Он подумал ещё, прислушиваясь к разговору, и решил:
   - Чуждый мне мир! Совершенно пресловутый к тому же... В котором я обречён на полное непонимание. Впрочем, всякий большой художник обречён на одиночество. По ходу жизни. Я понимал это с четвёртого класса.
   И действительно, в четвёртом классе он спрятался под парту, чтобы не отвечать урока. Ему хорошо было сидеть там одному, отдельно от старательного класса, пока учительница, уставшая выкрикивать его фамилию, не принесла от уборщицы ведро воды и не плеснула под парту.
   Мокрый, он выскочил на середину класса.
   - Вы меня облили, а я - не родной! - прокричал неожиданно для себя.
   Учительница выронила ведро с грохотом.
   - Кому ты не родной, Шальин? - осторожно спросила она. - Матери? Или отцу?
   Он промолчал так многозначительно, что всё получилось гораздо правдивей правды, и больше уже никогда не получал двоек. Теперь маленького Шальина жалели все и даже баловали, когда он делал особо хмурое лицо. Отличники давали ему списывать. Хулиганы стали защищать. И вскоре его из жалости поцеловала самая красивая девочка в классе, а за нею следом перецеловали все остальные. На переменах они запирали дверь класса на ножку стула, чтобы гладить Кешу без помех по стриженой макушке, прижимать к себе наперебой, вытирать ему запачканное лицо платочками, наслюнявленными для большей чистоты.
   - Бедненький, - целовали они его в обе щёки и называли кузей.
   Потом, во взрослой жизни, это помогало почти всегда, в самых разных отношениях и в самых трудных случаях жизни: "Я - не родной, вообще-то. Мне всегда не хватало чисто человеческого тепла, между прочим".
   - Какая же это ложь? - рассуждал теперь сам с собою Кеша, полёживая на боку. - Я с глубокого детства осознавал себя одиноким! Таков удел каждого настоящего художника. Для меня, как и для Хрумкина, это не составляет тайны.
   Кеша, в который раз, потосковал о том, что флейтист теперь очень далеко, и, укрывшись с головой мягким одеялом, заснул снова с большим удовольствием.
   Однако там, во сне, он сразу стал понимать: такое ещё никогда не снилось ему - потому что не могло сниться прежде. В большом удивлении он обнаружил себя на пасмурном весеннем холме, совсем безлюдном. Кеша стоял в дырявой, чужой обуви, глядя себе под ноги. И одежда на нём была не его. Из коротких рукавов фуфайки, прожжённой в нескольких местах, неприятно торчали его оголённые едва ли не по локоть руки. Они казались огромными и чужими.
   Рядом с ним зеленела тихая весна его детства. Татарник ещё не выпустил ножку и лежал на земле, плоский, распластав зубчатые листья вокруг себя. Но редкие одуванчики уже нежно желтели тут и там. Вдруг Кеша вспомнил, что поезд на запад может уйти без него, и страшно заторопился. Расчёсанные и прибитые весенними дождями, серые космы старого пырея спускались с холма. Сходить по ним было скользко, будто были они в изморози.
   - Скли-и-изко! - говорил ему в спину какой-то знакомый, тоскующий женский голос. - Ой, склизко!
   Однако Кеша не останавливался. Он только подтягивал короткие рукава фуфайки пониже, и переступал в дырявых чужих башмаках, спускаясь по холму лесенкой довольно ловко.
   Вдруг, уже в низине, тёмный овраг распахнулся перед ним, похожий на пропасть. Кеша заглянул в него с боязнью. Там, на глубоком дне, утонули в далёком и дымном зелёном свете давно умершие, свалившиеся от старости деревья. И зелёный этот лесной свет втягивал в себя Кешу ощутимо - как тянет любопытного человека вода, мерцающая на самом дне глубокого колодца.
   Кеша попятился в страхе и стал искать другой путь. Он увидел плохо наезженную дорогу, которая шла непонятными, странными кругами, приминая луг. Потом дорога уходила беспутно вверх, на тот же самый холм с листьями татарника, и взлетала в небо с его вершины. "Приехали!" - сказал Кеша во сне так громко и недовольно, что почти проснулся.