- Пленный там у нас, - объяснил Кормачов. - Связали мы его. Чтоб он на дорогу раньше времени не выскочил, да не донёс бы.
   Монах побледнел и оглянулся на солнце, зависшее над дальними соснами.
   -...Замёрзнет в ночь человек, - сказал он, и по лицу его заходили тени.
   - Спущусь я, развяжу, - Кормачов двинулся было, оттолкнувшись палками.
   - Куда? - крикнул ему старик. - Вон, Зуй помоложе. Он пошустрей сбегает. И нас скорей нагонит.
   Монах и Кормачов смотрели друг на друга в нерешительности.
   Но Зуй, гикнув, уже скатывался вниз.
   - Ступайте, догоню! - кричал он, неловко петляя меж стволами и чудом удерживая равновесие. - Эх, воля вольная! Жизнь раздольная. Гуляй-не хочу!..
   И снежная пыль вилась за ним и весело искрилась на солнце.
   - Зуй дело знает... - кивал старик ему вслед.
 
   Кеша, не заметивший, как все ушли из лощины, спал под осиной Он видел во сне Зойку, выкладывающую из двух сумок хорошую, нарядно обвитую картинками, магазинную еду.
   - ...Хотел забыться, уехал даже на край света! - уже объяснял ей Кеша с выражением и рвал на себе рубаху для убедительности. - Глобус крутится, вертится, гадство. Но - не смог без тебя. Вернулся!.. Пр-р-роклятье. Зоянция, я не в состоянии без тебя жить! Ни минуты. Вот, парадокс!.. Старался забыть. Пытался бежать от любви - быстрее лани! И... Не получается! Ничего у меня без тебя не получается, Зоюндия. Ни с кем. Ни разу... Если б ты знала, от какой пресловутой женщины мне пришлось потом отбиваться! В диком месте, среди котов и кедров... Кстати, где мой баян? С малиновыми мехами? Ты же давно обещала купить мне баян! Что, зажала?!.
   И Зойка ответила ему бесшабашным, ненавистным мужским голосом:
   - Кончай ночевать, начинай чай пить.
   Зуй развязывал узлы за его спиной. В лощине не было ни души. Только лыжи лежали совсем невдалеке, крест накрест.
   Занемевшее тело выпрямлялось и радостно ныло от свободы. Но, едва вскочив и увидев парня прямо перед собой, Кеша всё понял.
   - Я... Сейчас... - принялся он лихорадочно, неловко стягивать полушубок.
   - Берите... У меня ещё деньги. Вот! - теребил он пустой синий карман на рубахе. - Отдаю! Вам!..
   - Своему другу прокурору из этого кармана отдай, - посоветовал парень, матерясь тихо и деловито. - А мы из другого кармана подлатаемся.
   Он косолапо перетаптывался и бегло оглядывал ельник.
   - Всё берите!!! - пронзительно закричал Кеша, бросив полушубок в сторону, на снег, и заплакал, раздетый.
   - Всё! Всё!.. - рвал и рвал он с себя жёлто-зелёный галстук. Но, оттянутый в сторону, галстук подлетал и подлетал, взвиваясь, к его шее и щёлкал по кадыку жёстким кривым узлом.
   - Ни-че-го не жал-ко!!! - рыдал Кеша вверх, в радостно разверстую синюю бездну. Она сияла над ним страшной ледяной пустотой, от которой стягивало и ломило затылок.
   Он смолк внезапно, услышав знакомое металлическое клацанье за спиной. Обернуться Кеша уже не успел. Парень мягко, всем телом, приналёг на него сзади, обхватив обеими руками. В груди у Кеши хрустнуло, потом хрустнуло ещё поглубже - и медленно провернулось. Рыжая звериная улыбка качнулась прямо перед ним, в заснеженных ветвях могучей ели - и заплясала в глазах, а потом застыла. Парень плавно вытянул нож, тёмный от крови.
   И Кеша упал лицом вперёд, с широко раскрытым ртом - упал, уже не понимая того и раздваиваясь. Жизнь рывками вытягивалась из его пищевода и ускользала вверх неотвратимо, захваченная невидимыми и цепкими звериными когтями.
   Зуй перешагнул через дёргающееся тело, как перешагивают через трухлявое бревно.
   - Не любит дядька Нечай, когда городские базлают! Ой, не любит, - поморщился он равнодушно и вытер снегом нож.
   Под внимательными взглядами двух ворон, Зуй переодел Кешу в свою фуфайку, прожжённую в нескольких местах, со смехотворно короткими рукавами. Руки и ноги были податливыми. Вязаную шапку Зуй оставил на Кеше. Только натянули её на лицо, до самого подбородка. В нагрудный карман рубахи он воткнул письмо от "заочницы", присланное на собственное имя всего месяц назад, и засунул тело под хворост.
   Кровь прибросал снегом. Её было немного. И рыжая шерсть брошенного на снег полушубка не забрызгалась нисколько.
   Однако то, что не было кешиным телом, ещё качалось в цепких невидимых когтях рядом, неподалёку, и болело тупой болью, и воспринимало происходящее с невнятной животной тоской, как если бы слышало всё и видело без всякого, впрочем, пониманья.
   - Ещё один подснежник будет мусорам весной, - осмотрел Зуй хворост, накинутый на Кешу будто деревянное рыхлое одеяло. - ...Ландыш! Первого мая привет.
   Пустой гранёный стакан, вдруг подвернувшийся под ноги, парень пнул в сторону, ворча без особой досады:
   - Видит же, люди в фуфайках околели. Отдал бы полушубок. Хрусты бы сам разделил, пополам. И свалил бы, как человек, в моём куртафане, спокойно. Нет! "Вся мировая общественность!.."
   Надевая полушубок, Зуй бормотал себе под нос:
   - Монах этот, конечно, по зонам летает, как на крыльях, в рясе своей. Со злом везде сражается. Но глянул бы он, как тут Капустина без него смарали! Небось, паруса-то чёрные у него - обвисли бы...
   Он поискал глазами лыжи. И вздохнул:
   - Им шухерно, конечно. С непривычки. Монахам... А то, что мы все под риском окажемся, если он на грейдер выскочит, их не колышет. Чего ж мы, не "други своя", что ли?.. Чудно дядино гумно!
   Вороны тем временем переместились на ближайшую ель. Одна из них чистила бурый клюв.
   Надев лыжи, Зуй посмотрел вверх, в синеву. Редкие, едва видимые остатки от облаков дотаивали под сильным зимним солнцем по краю небес. Но и их, словно случайные перья, сгонял, сметал со свода стремительный небесный ветер, летящий из бездонного зенита. И они уносились к дальней кромке леса, распадаясь по пути в синем пространстве и превращаясь в ничто. Шумели поблизости и качались вершины тёмных елей. Но тихо было в низине.
   - Как в избе... - озирался Зуй. - Воля. Теперь - она: воля... Вот только мертвяк в избе, а так - не хило.
   Он поднял со снега палки, сощурился на солнце. Где-то вдалеке зазвенькала синица.
   - Собирались по-чистому дойти, - усмехнулся он и двинулся меж молодых ёлок, на верх. - ...Кормач крови не хотел. А куда нам от неё деваться, от краски? Ну, чудной.
   Зуй убыстрял ход, насторожённо ловя лесные шорохи сквозь скрип снега под лыжами, сквозь дальний, сонный шум одинокой машины на грейдере.
   - С тараканами, конечно, Кормач, - качал он головой. - В праведную месть верит! Не знает он ещё, что будет, когда дядьке Нечаю в эти мечтания поигрывать надоест... Зато я - знаю.
   Вдруг Зуй явственно ощутил: из дальних заиндевевших зарослей, из-под низких кустов, за ним следит зверь с остановившимся дремучим, диким взглядом. В ту же минуту нечто красноватое, быстрое мелькнуло в стороне и исчезло за сугробом, как если бы пробежал меж стволов рыжий заяц.
   Зуй сморгнул с ресниц странное виденье.
   Но под мгновенным солнечным лучом рыжий блеск снова вспыхнул в кустах - и погас.
   - Не понял, - насторожился Зуй. - Чудно дядино гумно... Лес, что ли, со мной шутит? Или кто?
 
   Ушедших Зуй нагнал по лыжне уже через полчаса. Монах теперь шёл первым, а последним - Кормачов.
   - Извини, я там Капустина пощипал, - повинился Зуй перед ним без особого раскаянья. - Зато мой куртафан ему достался! Да, хороший был куртафан... Я такого размера с седьмого класса не носил.
   Остановившись, все смотрели на него в неподвижности и молчаньи. Только старик улыбнулся Зую вяло, словно из сна.
   - Ну, что? Кормач наденет? - спросил у него Зуй про полушубок.
   Тот покачал головой:
   - Не надо ему после... Слабый он сейчас. Да и я не в той уже силе... А тебе - ничего: можно. Ты теперь с чистой ксивой на люди будешь выходиьь.
   - Плохое дело... - вздохнул монах и затомился. - Плохое то дело, которое с нарушения заповеди начинается.
   - Какой заповеди? - спросили одновременно и Кормачов, и Зуй.
   - Не укради, такой заповеди.
   Кормачов отвернулся от Зуя и больше не встречался с ним взглядом.
   - Чудно дядино гумно! - удивился Зуй. - Ему, значит, в тепле зимовать положено, а нам?!. Нет, монах, такая заповедь нам не подходит. Наша заповедь: у богатого возьми - бедному отдай! Здорового раздень - хворого одень. Потому как всё богатое - неправедное!.. А у тебя что за заповедь такая?
   - Не у меня. Свыше она дана, - потупился монах.
   - Не верю, что свыше! Богатые нам её написали, а не Бог дал. Они подсунули, - резко возразил Зуй. - Чтобы бедные быстрей перемёрли.
   - Праведным трудом нажитое трогать нельзя. А неправедное отнять надо, - неожиданно возразил монаху Кормачов.
   Тот, не поднимая головы, чертил палкой кресты на снегу и молчал.
   Старик пошёл в гору первым, остановив Зуя, рвавшегося вперёд.
   - Успеешь. Твоя очередь - на низинах.
   Их путь к сторожке пролегал через большие снега. Однако можно было пробираться по верхам, через густой шатровый ельник, держащий снег на лапах как на крышах. С пригорка все спустились в небольшую ложбину и стали затем подниматься круто вверх.
   Кормачов теперь оказался вторым. За ним взбирался на гору монах. И последним, замыкающим, легко двигался Зуй.
   - Глядите! Кот! - вдруг крикнул он всем. - Нет, ну точно - кот, рыжий. Вон, с обрыва прыгнул. И на обрыв!
   В тот миг Кешино земное ощущение себя почти исчезло полностью. Витавшая поверху бестелесная сущность его выпала из цепких невидимых лап. Она плавно опускалась теперь вниз, в серую невнятную, сгущающуюся мглу, по мере того, как люди поднимались.
   - Вот даёт! - дивился молодой, теряя из виду рыжее яркое мельканье, исчезающее в чёрной хвое, и ловя его взглядом снова.
   На возгласы его никто не обернулся. Зимнее солнце уже склонилось к западу, пропуская сквозь черноту елового леса короткие красноватые лучи. И в игре этих пятен, мелькающих впереди, то ли чудился, то ли виделся Зую опережающий бег рыжего быстрого зверя.
   - Глянь, Кормач! - не выдержал Зуй, легонько ударив своей палкой по его на повороте. - Видишь, нет? Кто впереди-то?
   - Вижу, - негромко и счастливо отвечал Кормачов, обернувшись. - Давно вижу... Два старца как будто всё время перед нами идут. А третий, он первым перед нами появился и что-то этим двум наказал. Потом пропал. Я узнал его... Эти двое, которые нас ведут - не знаю, кто. Видно только, что черноризники. А того я узнал. Узнал всесвятого... Кого-то из отцов в проводники он нам прислал.
   Зуй остановился совсем и смотрел теперь на Кормачова ошарашенно, через плечо остановившегося поневоле монаха:
   - Слушай, жар у тебя, Кормач. Ничего, я потом за колёсами в аптеку на лыжах сгоняю... А стариков твоих впереди я что-то в упор не различаю. Говорю тебе, кот мелькает! Вон.
   Монах стоял меж ними, понурясь, и то ли молился молча, то ли думал.
   -...Да нет. Старцы там идут,- всмотревшись в дальний сосновый лес, показал Кормачов палкой. - По снегу как по суху. По вершинам...
   - Про что ты, Кормач? - спросил старик, поднявшийся уже выше всех.
   - А погляди туда. Видишь? - указал Кормачов на гряду сосняка.
   В предзакатных лучах стволы дальних сосен сияли нежным оранжевым светом.
   - Эх ты! - изумился старик и остолбенел. - ...Михаил Архангел над вершинами-то. В алом плаще. И копьё блестит. Вот, дела...
   - Ну и клинит вас! - неодобрительно заметил Зуй.
   Кормачов заморгал в недоумении.
   - Не вижу Архангела, - признался он старику. - Только черноризников двух вижу всё время впереди. Сквозь ветки. То вижу, то нет.
   - Какие черноризники? Михаил сам!.. - доказывал старик. - Андроник! Что молчишь? Взгляни-ка ты. У тебя глаза-то, небось, не так износились.
   - Не положено мне видеть, по греховности моей, ничего такого, - вздохнул монах. - Мало жил, многого не додумал. Да и грешил сверх меры. Никого не вижу, братья мои. Простите, не вижу... Лес там только, да небо, да ветер по вершинам летит. Дивную красоту мира земного вижу. И всё.
   Дальше все шли молча, глядя себе под лыжи. Кашляя время от времени и отплёвываясь, Кормачов оставлял на снегу красные метки. Монах проходил мимо них, вздыхая. А Зуй замечал кровавые плевки и зачем-то прибрасывал их снегом, подкидывая его палкой.
   - Мы встретились тайком... - повторял он с чувством, отставая временами. - Тем дивным вечерком... Смеялись от любви... Хрусталики твои... Мы встретились тайком. Тем дивным вечерком...
   На половине подъёма все остановились снова - для отдыха и для перестановки. Степана старик поставил замыкающим. Кормачов устал уже изрядно. Он отвернулся от прочих, чтобы те не заметили по лицу его, что дело худо. Не принимая больше участия в разговоре, он собирал силы, глядя вниз.
   Лощина, из которой они выбрались, оказалась теперь прямо под ними. Неправдоподобно близкая, она лежала небольшой чашей рядом, едва ли не под ногами, и была хорошо освещена низким солнцем. Вглядевшись получше, Степан увидел всё до мельчайших подробностей.
   - Эффект линзы, - понял он, давно знакомый с этим явлением, известным каждому опытному охотнику. - Воздушная чистая сфера увеличивает и приближает...
   Сизый круг потухшего костра был окольцован человеческими глубокими следами, в которых скопились синеватые тени, будто талая тёмная вода. И пронзительный, острый, длинный луч бил в глаза из ложбины. Степан не сразу понял, моргая, что его отражает гранёный стакан. Чёрная, плотная стая ворон копошилась возле осины, на выходе к просеке, там, внизу. Жадно расклёвывая снег, вороны раскидывали его по сторонам. И снег этот был красным, будто густо подсвеченный закатом.
   Кормачов неотрывно следил за птицами, напрягая зрение до предела. Однако ярко-красное пятно там, внизу, спутать было нельзя ни с чем. Разгребая его когтями, вороны стояли на кровавом поле, тесня друг друга. Они заглатывали льдистую кровь, дёргая шеями, будто питались закатным светом, который изливал запад на снега.
   Кормачов шагнул на лыжах вниз, за ближайшую ель.
   - Ничего, ничего, - сказал он остальным. - Сейчас я...
   Потом отёр лицо снегом. Остальные трое молчали озадаченно, но думали каждый о своём, поглядывая не вниз, а вверх. Перевал надо было пройти по свету.
   Наконец Степан выпрямился.
   - Вот что, отец Андроник. Веди-ка ты людей в сторожку без меня. Дорогу помнишь, поди. Через старицу веди, где мы мальков ловили... А я... Не дойду я с вами. В Стасовку махну, к племяннику. Здесь близко. Отлежусь там. Благослови меня.
   - Да как же ты один-то пойдёшь? - озадачился Зуй. - Давай, я с тобой!
   - Дойду. Идите. Так благословишь ты меня? - спросил он монаха в нетерпении.
   Молодое лицо чернеца словно постарело разом. Пожилым мальчиком казался он, растерянно моргающий. Наконец тёмные тени спали с его лица. Перекрестил он Кормачова не сразу. Но сказал твёрдо:
   - Ступай. Не бойся ничего.
   Тогда Кормачов оттолкнулся сучковатой палкой и полетел вниз, петляя меж деревьями, забыв попрощаться и с дядькой Нечаем, и с Зуем.
   - Радуйся! - тревожно и резко кричал ему вслед монах. - Радуйся!!! И ещё раз говорю тебе: радуйся!..
   Тревожное, долгое эхо - "радуйся!" - ходило над лощиной. Оно угасло, ослабев, где-то на алом дне.
   Трое двинулись своим путём.
   - Погоди-ка, он говорил тебе про племянника? Дядька Нечай? - спросил Зуй.
   - Нет, - спокойно ответил старик, не прерывая движения.
   - И я не слыхал сроду. Что за племяш там у него отыскался? Чудно дядино гумно... Не знаю я, как думать.
   - А ты не думай, - отозвался старик. - Он вольный теперь человек.
   Они прошли ещё немного.
   - Ну, а ты, раб Божий, как думаешь? - с нажимом спросил монах Зуя, остановившись неожиданно. - По-твоему, что есть зло?
   Зуй смотрел на монаха прямо, шало поигрывая глазами.
   -...Ты регалки мои, что ли, разглядывал? - с вызовом спросил он. - Тебе какую показать? Ну на, читай хоть все. Если поймёшь, конечно. Мне лично не жалко.
   Медленно засучив рукав полушубка, Зуй протянул монаху руку для прочтения, со скупым значком у большого пальца и с точечным выколотым перстнем на другом. Крупная кривая татуировка - з л о - синела у него на запястье.
   Монах смотрел на неё и не спрашивал теперь ни о чём. Тогда Зуй хохотнул и, показывая на каждую букву в отдельности, пояснил старательно и не без дерзости:
   За всё - Лягавым - Отомщу: Зэ лэ о!.. Понял? Нет?
 
   При стремительном спуске, перехватывающем дыхание, Кормачов отдохнул только раз, и то уже среди молодых ёлок, на обочине ложбины. Она лежала перед ним в красном тумане. И теперь расплывалось всё. Дрожал в горячем свете круг от костра, розовел снег повсюду, пылала без огня, не сгорая, огромная куча чёрного хвороста поодаль.
   - Горит, горит село родное... - произнёс он бездумно и не услышал себя, потому что не знал толком, что будет делать дальше.
   Идти к осине ему не понадобилось. По снегу было видно, как тело волоклось к хворосту. Сбросив лыжи, Кормачов стал раскидывать прутья в стороны. Ему казалось, что он разнимает, раздирает и разбрасывает жёсткую огромную паутину. Чужой городской человек лежал под голыми ветками с закрытым шапкою лицом. Но видны были сквозь красное марево синие тонкие губы, искривлённые то ли брезгливостью, то ли страданием. Откинутая рука с потемневшими ногтями оказалась холодной.
   И Кормачов опустился на снег, не понимая, как быть ему, когда он забросает труп снова прутьями. Догнать попутчиков было уже невозможно, как невозможно одолеть сегодня путь до перевала.
   Короткие рукава фуфайки не закрывали запястий убитого. И Кормачов ещё раз попытался нащупать пульс. Однако биение крови в собственных пальцах мешало ему понять что-либо. Он уронил чужую холодную руку, как вдруг убитый человек подтянул её к своему боку. Едва заметно разжав губы, человек выдохнул:
   - Ы.
   - Ну вот и всё, - сказал Кормачов, не поняв своих слов совершенно.
   У него хватило сил примотать чуть живое тело к лыжам. Верёвку, снятую с пояса, он пропускал через ремни креплений, ворочая раненого, и морщился от боли, которую наверно причинял человеку. Потом он волок Кешу наверх, к грейдеру, ползком, сквозь частые молодые ёлки. Суетливо тащил мимо старого потрескавшегося пня, широкого, будто круглый стол, почти теряя сознание от спешки.
   Передохнув возле заснеженных кустов бересклета с дрожащими на ветру яркими листьями, Степан уцепился за верёвку снова. Но красные пятна листьев, расплывающиеся в его глазах, притянули взгляд снова - они были похожи на кровавые плевки. Тогда ему показалось, будто Кто-то великий и надземный, на кого надеются все на свете и в чью силу верят беззаветно, давно и сильно болен. И что движется вовсе не Степан, подтягивающий за собою тяжёлое городское туловище. Но Он идёт высоко над русскими лесами, увлекая за собою их. И эти красные меты на белом, в запутанных кустах бересклета, оставлены - Им...
   - Довели... - проносились в его помутившемся сознании обрывки жалостливого, болезненного понимания. - Люди...
   И состраданием к Идущему над лесами рвало лёгкие на части сильнее и резче, чем разрывало и распирало их морозным, колючим воздухом:
   - Люди... Люди... До чего же вы... До чего же мы... Его... Довели...
   Он тянул тяжёлые лыжи короткими, упорными рывками, не утирая пота со лба, вслепую, уже не помня себя нисколько. Но чужое туловище вдруг завалилось на бок. Одна из лыж выскользнула - и понеслась вниз, в лощину, под тёмными шатрами могучих елей. И Кормачов пришёл в себя.
   Чуть повыше желудка и чуть левее на фуфайке раненого проступило тёмное пятно. Кормачов, норовя быть осторожным, долго пытался затем примотать Кешу получше к одной единственной лыже неверными и слабыми движениями. Ладони, натёртые верёвкой, опухли и горели. Но пальцы всё же подчинялись ему. Как вдруг вторая лыжа вывернулась и покатилась тоже невообразимо быстро.
   Теперь Степан лежал на снегу и смотрел вниз. До первой лыжи было не так уж далеко. Она застряла в молодой ёлке, совсем крошечной. И около неё смирно стояла маленькая Наташа - в ватном кокошнике, с нашитыми красными бусинами на белом. Новогодний утренник только начался. "Горит, горит село родное... - пела Наташа около ёлки тонким, поднебесным, беспечальным голосом, запрокинув бледное лицо. - Горит вся Родина моя..."
   - Тая! - позвал он жену в жестокой тревоге. - Тая! Уведи её отсюда в дом. Здесь опасно!
   И понял что бредит.
   Он взгромоздил Кешу себе на спину и попытался встать. Его качало. Однако он тут же почувствовал, что заснеженная земля держит его. Скрестив кешины руки у себя на шее, он нёс и нёс тяжёлое, тёплое тело городского человека, согнув свою голову едва не до колен. И конца этому пути не было, потому что туловище норовило свалиться со спины и вихлялось, оно тянуло вниз при каждом шаге. А чужие руки давили горло, душили и не давали вздохнуть. Но то ли вспоминалось Кормачову на ходу, то ли монотонно говорил ему кто-то милостивый сверху, отвлекая от боли: "...от четырёх ветров приди, дух, и дохни на этих убитых, и они оживут...", "...от четырёх ветров приди...", "...приди...".
   Он мотал головой, опасаясь бреда. В висках же стучало с прежней размеренностью: "...и они ожили, и встали на ноги свои - весьма, весьма великое полчище..."
   Уже в самом кювете, где кончился Буянный район и где начинался другой, Шерстобитовский, Степан упал, поскользнувшись. И вдруг провалился, придавленный тяжело раненым человеком, в короткий, неодолимый сон.
   Он укреплялся теперь забытьём, для того, чтобы вытолкнуть Кешу на обочину. Сейчас, сейчас, понимал он... Только бы очнуться. И влезть на обледенелую, отполированную до тусклого, беспощадного блеска, колею. И подняться там, на грейдере, в другом районе, на колени. И воздеть бы только руки повыше, чтоб увидали эти...
   Сейчас. Он вытолкнет тяжёлое туловище из кювета. И остановит первую же машину, поскальзываясь на разъезжающихся коленях и взмахивая обеими руками. И машина эта будет не милицейской, видел он из своего напряжённого, строгого, укрепляющего сна.
   Шум её уже приближался издалёка. Но благодатное забытьё ещё не кончалось. И улыбчивая мать его Авдотья Николаевна ещё поглядывала в весеннее утреннее окно, раздвинув тюлевые шторки и прилежно щурясь:
   - Вон как клубничка мороза испугалась. Съёжилась. Что значит, до Миколы сажать!.. А кабачки-то? Все всходы помёрзли. Батюшки-светы!..
   Потом она поправила белоснежный платок, завязанный под подбородком, и удобно подпёрла щёку кулаком.
   - ...Ну, у меня пять семечков ещё осталося. Кабачков, - сказала она Степану, глядя на него с ясной и безмятежной любовью. - Пять семечков всё же у меня есть! Намочу их, да потыкаю... Взойдут!
 
   Засидевшаяся у Таечки и наплакавшаяся, Бронислава тоже шла в это время - от автовокзала домой. Она успела рассказать Таечке про Кешу всё-всё. И они вместе спели ещё два раза: "Ох! Развяжите мои крылья, дайте вволю полетать..." И поплакали снова. Из-за того, что рыжий Кочкин умер по своей бесшабашности, от бесстрашия, а ему бы жить да жить. Что Кеша уехал, как ненормальный, а ведь мог бы настоять на своём и остаться. Потом плакали, как он намыкается в городе. А потом - в надежде, что и он вернётся, и Таечкин муж вернётся по-хорошему: не беглым, а амнистированным, потому что кончится власть всех изменников народа сразу и навечно! И представляли вдвоём, как они подружатся все, и как у них в домах будет хорошо.
   - Это что же я так наревелася! - шла и ругала себя Бронислава. - Дура. Вот уж дура.
   Но на душе у Брониславы было хорошо и чисто, будто душа её была выстирана теперь до синей белизны и принесена с мороза в тепло. И вся её недолгая жизнь с Кешей представлялась ей чем-то вроде интересной книги - будто это не она жила, а кто-то другой, и вот теперь Бронислава с интересом ждала, что же в этой книге будет дальше.
 
   Она остановилась, отёрла рукавом лицо, высморкалась и глубоко вздохнула. В груди жёстко закололо от холода. Бронислава посмотрела вверх - небо светилось глубокой, темнеющей синевой. И оконные наличники по всей улице были ярко-синие - в прошлом году в хозяйственный завезли одну только, синюю, краску, зато много. Стволы высоких деревьев вдоль дороги неровно освещало скупое морозное солнце, стоящее низко над домами. И крошечная синица на ближайшей ольхе без устали выводила "звень-звень-звень".
   - Поёт милая как! И охота ей, на морозе-то, - улыбнулась Бронислава.
   И пошла, оборачиваясь и отыскивая глазами синицу.
   С Брониславой здоровались встречные:
   - Доброго здоровьица. Доброго здоровьица.
   Она отвечала каждому с поклоном:
   - И вам не хворать. И вам не хворать.
   И понимала, что она, Бронислава, напротив них всех самая необыкновенная.
   - Куда это ты закатилась? - крикнула она закутанной, озабоченной Зинаиде, семенящей навстречу с мешком, засунутым в авоську.
   - Семечки выкинули! - тяжело дыша, сообщила Зина. - В кооперативном. Незнай, заперли уж магазин-то, или успею? Ты погляди-ка, у меня горе-то какое...
   Она захныкала и ткнула себе пальцем в красный заплывший глаз.
   - Видать, как настиралася, да как на мороз выскочила, так меня и прохватило, - жаловалась Зина.
   - Это, Зинка, я тебе посадила! За твой язык! - засмеялась Бронислава и пошла дальше.
   Шагов через пять она ойкнула от испуга, вспомнив тут же про битые горшки и про то, что кто так говорит, тот остаётся навсегда - с пустотой.
   - Всё! В последний раз это я, - зареклась она вслух навеки. - Батюшки-светы! Теперь точно не заболтаюся.
   Потом навстречу ей попался мальчишка Макаровых. В пальтеце, подпоясанном верёвкой, он тянул за собой санки, однако с пригорка, разбежавшись, проехался на ногах. А санки нагоняли его и весело били по валенкам.
   - Здорово, Лёх! Ну как ты? Всё куришь? - весело спросила Бронислава.
   - Да уж бросил, - баском сообщил мальчишка, останавливаясь для степенного разговора.
   - И давно? - обрадовалась Бронислава.
   - Да уж с полгода как! - хмурился он.
   - Ну ты даёшь, - с уважением заметила Бронислава. - А кот-то твой где? Рыжий-то?
   Мальчишка застыл в глубокой задумчивости. Наконец ответил с неудовольствием:
   - Где-где... В библиотеку, наверно, ушёл.
   - Ну?! Грамотный, что ль, стал?
   - Да его там тётка Аниска для мышей подманила. И для крыс. А то грызут всё, как звери... Там без него давно одна бы труха была! В библиотеке в нашей. Точно!
   - Ну, молодец! - сказала Бронислава - и не поняла сама, про кого это она: про мальчишку Макаровых - или про кота.
   Но Лёха уже разогнался вместе с санками и шлёпнулся на них животом, стремительно скатываясь с пригорка. Лёгкая снежная пыль взвилась за ним, выправляющим путь то одной свешенной ногой, а то другой.
   Потом Бронислава поравнялась со скрюченной баушкой Летуновой, опёршейся на посох острым подбородком и зачарованно глядящей куда-то вдаль.
   - В землю растёшь, баушка Шур? Сгорбатилася ты как! - повеселила её Бронислава. - А я ведь тебе бумазейки приготовила. На милостинку. Чтоб ты за маманю нашу помолилася. И за меня: Агафию!.. Ты чего, баб Шур, резкость наводишь?
   Баба Шура быстро сморгнула и будто очнулась в своём длинном довоенном пальто из чёрного, почти не порыжевшего, плюша:
   - Да вон, вроде, ларёк городской опять горит, - указала она посохом. - Сильней, гляди-ка, чем в прошлый раз!
   - А-а-а... Подсушивается он, конечно, от пожара к пожару, - не удивилась Бронислава, прослеживая путь лёхиных санок.
   Две тонкие полосы причудливо вились от самого пылающего ларька.
   - Ну, всё равно ему здесь не стоять, ларьку этому. Чему не быть, того не жалко. Ох, прохлаждаюсь я нынче, баб Шур, а у самой...
   Но старуха уже влезала на брёвна, опасно пошатываясь, и заглядывала через забор в чужой двор, держа клюку на весу.
   - Гляди-ка, и эти строится хотят, - сказала она Брониславе. - Тёс-то какой свалили! Хороший, жёлтый как воск. Не лежалый тёс... А я думаю, чтой-то возле двора опилками да корой, вон, насорено? И деревом свежим на всю улицу пахнет... Привезли, значит. Запасаются.
   - Привезли! - кивнула ей Бронислава. - Ох, не выспалася я... Как внучек ваш конопатенький? Который на нашей яблоне прошлым летом на штанах-то своих повис?
   Баба Шура, кряхтя, слезала с брёвен и приговаривала недовольно:
   - Пирожки с капустой больно любит. Конопатый наш.
   И ворчала, уходя, держась за поясницу:
   - Пирожки-то ест, а задачки-то - не решает... Дождётся он берёзовой каши, внучек этот. От отца от своего. Обсыпятся тогда, небось, конопушки все... А ты неси, бумазейку-то! - обернулась она, грозя клюкой. - Неси, пока не забыла. А то сунешь её молельщице какой никудышной. И будет она тебе над писаньем носом клевать, курица. Разве сквозь зевоту молятся?!. А бумазейку - возьмёт!..
   В домах включали свет, задёргивали шторы. Бронислава шла и кивала кой-кому сквозь стёкла:
   - Доброго здоровьица.
   Она оглянулась на шум мотора. Приближался самосвал, синий, и по всей видимости - Сашки Летунова.
   Бронислава встала поперёк дороги и подняла обе руки вверх. Шофёр резко затормозил, открыл дверцу и заматерился:
   - Что? Жить надоело?
   - Батюшки-светы! Ни капельки.
   Бронислава обозналась: машина была не Сашкина. Она влезла в кабину и расположилась поудобней.
   - ...Далёко тебе? Ехать-то? - гаркнул сердитый пожилой шофёр.
   - Домой отвези! - весело и громко, как глухому, сказала Бронислава. - Намёрзлася я!
   - Из Буяна в Буян, что ль?
   - А куда ж ещё?
   - Хох, какая! - недовольно засмеялся шофёр, нажимая на газ. - Ну, тогда ты дорогу показывай.
   - Езжай давай, не разговаривай!.. Вперёд езжай. Напрямки рули!.. Я скажу, где... За мостом остановишь.