- Вон шофёр городской из столовки прошёл. Поел как хорошо: щами от него за версту прям пахнет. Тронется, значит, скоро... Приезжай, Кеш, скорей! Дорога назад - она тебе никогда не закрытая. И не сомневайся ни капли. Уж я тебя, Город ты наш, ни за что не оставлю. И не надейся.
   Она крепко стукнула его кулаком в спину:
   - Иди давай!.. Кенгуру ты моё несчастное.
   - Эй! Потише. Ну и рука у тебя, - проворчал Кеша, однако подчинился.
   Потом Бронислава смотрела на тоскливо вытянутое Кешино лицо за стеклом разворачивающегося автобуса, махала ему варежкой и приговаривала, улыбаясь:
   - Съездий, съездий. Чтоб больше не тянуло. Что ж теперь... Так надо, Кеш. И черёд теперь - такой... Черёд-то менять, оказывается, гре-е-ех!..
 
   С посадочной площадки Бронислава собиралась отправиться к Зайцевой - отдать сначала две банки кручёной смородины, а потом рассказать ей про Кешу всё-всё. И про Козина - особенно: чтоб все знали, какой он, клубщик этот. Однако, подхватив свою тяжёлую сумку, она пошла в подсобку, к уборщице автовокзала, погреться в помещении. Добираться до Зайцевой по холоду было долго, а так с разговором получалось скорее.
   - Давно не видалися! - сказала она тщедушной своей бывшей однокласснице, хлопочущей в тесноте, среди швабр и развешенных мокрых тряпок. - Думаю: что же мимо-то пройду, а Таечку не проведаю? И как она там, думаю, кума-то наша, в своей пиндюрке одна-одинёшенька топчется? Ой, Тай, чего расскажу! Щас прям упадёшь. Упадёшь вот тут, вдоль батарейки, и не встанешь... А уж темно-то у тебя! Вся ты от света закрытая. Дай-ка, я шторки-то раздвину. А то что мы будем с тобой сидеть, как две татарские невесты? Занавешенные? Оно и нехорошо... Вот, так-то повеселей будет.
   Свет из окошка упал прямо на уборщицу. И синие глаза её расцвели на бледном лице и помолодели.
   - А я только-только убралася везде! Чаю тебе, Бронь, поставлю. Садись. Попьёшь. У меня гляди-ка плитка какая - не плитка: мартена прям! - радовалась она.
   - А кто её тебе, такую, делал?
   - А дядька Летунов взял да сделал.
   Плитка была сооружена из двух красных кирпичей с продолбленной витиеватой бороздкой. И толстая спираль лежала в ней по-змеиному. Она будто дремала без тепла, но ожила сразу, едва её двуязыкий штепсель, похожий на чёрную голову, впился в розетку. И раскалилась мгновенно до огненно-белого цвета, как алчное существо, пьющее огонь из стены. А потом зашипела под днищем мокрого чайника. Металлическая змея не терпела воды.
   - Дверь, погоди, на замок запру...
   - Зачем? - устраивалась поудобней Бронислава, снимая пуховый платок. - А я сроду люблю - нараспашку. Вот чтоб полы везде намыть, водой их дочиста нахлестать, и все окна-двери - настежь растворить!.. Когда ветер по чистым полам ходит - так я люблю.
   - Меня ведь за эту мартену администратор знаешь как жучит! - объясняла Таечка. - Пожару что-то боится.
   - Ну, он заика! - рассмеялась Бронислава. - А вспыхнет мартена твоя - ему же лучше: напугается - сразу вылечится. Через огонь-то в себя придёт. Заговорит по-правильному, ты его не остановишь. Худо - оно, Таечка, не без добра. А добро - не без худа... Худом ведь много чего выправляется!
   - Ох, Бронь, не скажи, - испуганно замахала руками Таечка. - От Степана что-то писем давно нету. Наш батюшка буянский, монах-то который, по зонам ездил, наших-то там всех проведовал. Сказал: "Не бойся ты, раба, ничего - молись". Молюся, не перестаю, а писем уж три месяца нету.
   И, оглядываясь на светлое окно, призналась:
   - Ночами я, Бронь, капли ведь не сплю.
   - А-а-а... - изумилась Бронислава. - Батюшки-светы! Чего ж теперь будет?
   - Не знаю, чего будет, - тревожилась Таечка. - Вот и разбери, где худо, где добро.
   Она вздрогнула оттого, что крышка на чайнике задребезжала и запрыгала.
   - Ну, если убёг - он к тебе не скоро придёт. Побережёт он тебя, жену. И Наташечку, пуще того, побережёт. Дочь есть дочь. Не вздрагивай, - успокоила её Бронислава. - Может, и заглянет к кому из наших. Но не к тебе, Таечка: не жди. А ко мне наверно.
   - И я так тоже думаю... Они ведь с Кочкиным твоим - кумовья.
   - Ну!
   - Ты уж, Бронь, если что... Крупы да сахару... Да из одёжи. Я потом отдам.
   - Ты, Таечка, даже не сомневайся! После Кочкина моего сундук одёжи даром лежит. И Антон её - не носит. Она ему нафталином пахнет. Оденем.
   - Добеги, если что. Мне сразу скажи. А то бы и я к вам подбегла. Мы бы повидалися... Участковый-то чего? Зашёл: "Кормачова! Подпиши бумагу, что ты Степана не видала. А если увидишь - только чтоб не на виду он был!" Строжится. А зачем бумага - не сказал.
   Бронислава, откусывала сахар, замирала от удивления - и прихлёбывала из стакана:
   - Правильно строжится... А ведь как Степан-то хорошо в школе учился! Лучше всех! - вспомнила Бронислава Таечкиного мужа. - Как у него голова-то варила - всё знал, всё читал. Учителя-то на него прям дивилися... И вот тебе: восемь лет припаяли. А он только один раз и ударил. За всех, один, страдать пошёл. И весь общий грех он на себя, на одного, взвалил!.. Я думаю, он святой за это будет: вот. А зато мы - не бедуем. В нашем районе. От разора зато избавилися.
   Они обе замолчали, думая о грустном - об огромной заснеженнной, разграбленной России, которая лежала вокруг Буяна: о заброшенных, тоскующих полях, замерших меж лесами и долами в безнадёжном сне, похожем на смерть, о миллионах бедных людей, изгнанных со своих уже не дышащих заводов, о голодных нерожающих женщинах, предлагающих себя вдоль бесконечных российских дорог первому встречному, и об искалеченных нескончаемой войною парнях, тянущих руки за подаянием с инвалидных своих колясок.
   - А ведь Стёпа, он ему, агитатору, по-хорошему сначала доказывал. На собрании. Что нам ихих порядков заморских не надо. Чёрная лошадь сивому не ко двору, - покорно рассуждала Таечка, вытирая слёзы полотенцем. - А то, что его, присланого, сюда не звал никто, на суде не считается.
   Бронислава с жалостью смотрела на Таечку и накинула на себя шаль:
   - Совсем ты дошла. Погоди-ка, вот я тебя вылечу маленько. Буфет-то ваш как? Вроде, работает...
   Таечка рассеянно кивнула и пошла отпирать дверь.
   В буфете Бронислава подождала, пока народу станет поменьше. Потом склонилась к продавщице:
   - Дай-ка, Оня, мне чекушечку в долг. Вон ту. С пузечком.
   - Ты что, тёть Бронь? Без копейки что ль совсем осталася? - удивилась молоденькая буфетчица.
   - Давай, давай. Занесу я, никуда не денуся! Через две недели, с получки, - успокоила её Бронислава. - Я у Таечки сижу. И конфетков мне взвесь. Граммов двести.
   - Тебе каких? Шоколадных, что ль?
   - Ну, конечно, не подушечков! - приосанилась Бронислава.
   - ...Чего Витёк-то пишет?
   - Пишет - служит! - спрятала Бронислава чекушку под шаль. - Привет от тебя передавать? Иль погодить?
   - Не надо, - отмахнулась буфетчица, следя за стрелкой весов с печалью.
   И вздохнула, протягивая шуршащий пакет с конфетами:
   - И так меня мой-то к нему ревнует. Говорит: "Он у тебя в глазах круглые сутки сиднем сидит! Я вижу". А я про Витька и думать не думаю, тёть Бронь... Как оно там поётся? Наколола ноженьку, да не больно. Об острыю травоньку - о полынку.
   - Ох, правильно, Онь, поётся, - согласилась Бронислава поспешно, нюхая конфеты. - Анисовые, что ль?.. Наколола ноженьку, да не больно, любил меня миленький, да недолго... Ты на бумажку себе запиши, должок-то. Напомнишь потом.
   - Я не забуду, - грустно проговорила буфетчица. - Всё я помню. Всё-всё!
   Бронислава приостановилась, окинула её быстрым примерочным взглядом. "Посправней Ксенечки Оня-то будет. Та уж больно тощая".
   Но рассудила второпях: "Ладно, тощая да, считай, уж своя. А эта - мужняя".
   Оня то ли шмыгала носом, то ли всхлипывала, отвернувшись к ящикам и читая на них этикетки.
   "Эх, жалко, один у меня Витёк уродился! - жалела Бронислава на бегу. - На всех на хороших его не переженишь... А как же я Оньку-то проглядела? Это когда же они провожалися?.. Ну, Витёк, ну паразит. И когда успел, паразит?"
   Она скорёхонько пересекла зал ожидания, кивая закутанным людям:
   - Доброго здоровьица... И вам не хворать. И вам не хворать, - и постучала в дверь подсобки условным стуком.
   У Таечки окно было снова занавешено. Но Таечка прильнула к стеклу, отодвинув штору самую малость. Бронислава крепко поставила чекушку на стол:
   - Давай-ка печаль-то переломим! Вот мы её теперь оборвём, чтоб она за нами дальше не потянулася. А то пристала к нам. Печаль.
   - Давай, - улыбнулась Таечка и ополоснула стаканы.
   Бронислава разлила сразу напополам. И сказала:
   - За то, что у Наташи твоей ум - весь отцовский: сроду отличница! Вот на Кешу я тоже как погляжу на своего...
   - Характер только мой, - вздохнула Таечка. Потом отпила, морщась. - ...На пятёрки учится, старается, все жилочки свои вытянула. От Сельхозуправления ей приплачивают, а она - всё равно... Работает ещё, в городе-то в этом. Пришлёт мне кой-какие рублики, а я в слёзы! Ведь другая-то сама бы лучше нарядилась, нафуфырилась. А моя - нет, об матери у ней душа болит. Ни кавалеров у ней, ни кого... Ну, какие кавалеры в городе? Обуза одна... Зато с образованием её ведь, Наташеньку, Ильшин на работу ждёт, не дождётся. Спрашивает про неё... А она - вот как старается! Старается, учится...
   Таечка уже плакала в голос - от жалости к мужу, к дочери и к себе. Бронислава всхлипывала тоже.
   - И слабенькая, а - красавица писаная! Твоя Наташа, - причитала Бронислава и утиралась вместе с Таечкой одним, общим, кухонным полотенцем, только другим концом. - А видишь, надрывается девчоночка-былиночка, себя не жалеет... Ох, износится раньше время Наташечка твоя, сколько же она на себя взвалила! Батюшки-светы... А ведь Степан-то в прорабах как хорошо зарабатывал. Нужды бы сейчас не знали. А оно видишь чего вышло.
   - Ох, износится, подорвётся... - подносила к глазам другой край полотенца Таечка. - И не сирота, а в полусиротках доченька моя родная, умница оказалася...
   И деловито спрашивала Брониславу, всхлипывая:
   - Бронь, и каких пожаров нам тут бояться? Мы в любой час их бабьими нашими слезами зальём.
   - Точно! Все пожары, все мартены зальём! По всей земле! - решительно поддержала её Бронислава.
   - Ох! Зальём. Все пожары мировые!.. - снова выпевала Таечка. - Слезами горючими...
   - Ой, зальём - они нам и не страшно, - вторила ей Бронислава.
   Они замолчали, чокнулись и допили. Опомнившись, Бронислава полезла в сумку:
   - А я же смородины кручёной с собой прихватила. На-ка: эту баночку - тебе. А эту - для Наташи твоей. И что я с Кешей в город ей банку-то не отправила?! Не догадалася. Ну, умора...
   Таечка завздыхала, принимая банки:
   - Совсем у нас смородина не уродила в этом году. У кого огороды в низине.
   - Так вода-то когда сошла!.. - всплеснула Бронислава руками. - Не зря тут раньше остров был всё время. А теперь по весне только - вода кругом. Вот, давай утрёмся ещё разок, а то от слёз наших опять остров сделается!
   - Оно бы, конечно, и к лучшему, - прерывисто вздохнула Таечка. - Стёпа только бы тут поскорей оказался, на острове.
   - Да мой бы вернулся, - вставила поскорей Бронислава.
   - Да водой бы мы ото всех опять и отгородилися! От агитаторов-то от разных...
   - А что? Вот как наплачемся всем Буяном побольше, так оно само и случится! - пообещала Бронислава со смехом. - Отгородимся! Напрочь, Тай.
   Потом они долго сидели, и пели на два грустных голоса, и раскачивались потихоньку, держась за края общего полотенца:
   - Развяжите мои кры-ы-ылья...
   Дайте вволю полета-а-ать...
   Я заброшенную до-о-олю...
   Полечу в страну иска-а-ать...
   Полечу в страну родну-у-ую...
   Там закончу свой полё-о-от...
   Расспрошу про мать родну-у-ую...
   Как она теперь живё-о-от...
 
   Тяжёлые ветви скрежетали сверху по металлу, царапали и хлестали оконные стёкла. Маленький жёлтый автобус на лесной извилистой дороге подскакивал и громыхал так, словно был увешен снаружи пустыми консервными банками, кастрюлями и сковородами. И путников, вцепившихся в узлы, сумки и чемоданы, подкидывала вверх с вещами, мотала из стороны в сторону, сбрасывала с сидений и валила друг на друга жестокая дорожная качка. Кеша, взлетая вместе со всеми, силился сообщить водителю, что тот везёт не дрова. Однако только нечленораздельное, сердитое "моп-поп!.." вырывалось у него сквозь стиснутые зубы.
   Но через три часа, оглушительно стреляя и кренясь, старый автобус взвыл - и выскочил всё же в решительном рывке на грейдер. Оставив в лощине сизые клубы дыма, он пошёл по слабо наезженному прямому пути, дрожа мелко, как в лихорадке.
   Кеша вздохнул облегчённо. Потом наскоро поругал женщину, трясущуюся рядом.
   - С какой стати вы всё время водружали на моё плечо десятки килограммов вашего роскошного тела? Держите свои формы при себе. Безобразие! - сказал он и, устроившись поудобней, заснул через минуту.
   Бесчисленная толпа людей с клетчатыми китайскими сумками - городскими, из дешёвого полиэтилена - переминалась в нерешительности на невспаханном, туманном поле. И в тряском автобусном сне расплывчатый Хрумкин, хлопая широкими голенищами кирзовых сапог, сразу же повёл народ походкой командора к каким-то очередным светлым вершинам всеобщего счастья. Но Кеша подозревал во сне: путь этот хорошо сочетался с тайным личным невиданным обогащением избранных - через безграничную власть над прочими, неизбранными. И, бегущий за Хрумкиным след в след, он не хотел отставать от него ни за что на свете. Большую резвость ему придавал, правда, весьма мелкий расчёт: если ты движешься к этим несуществующим вершинам, мороча головы всему человечеству, рядом с вдохновителем движения, то по пути непременно попадёшь на дармовую пьянку.
   Влажный пожухлый бурьян хлестал по ногам идущих и по их тяжёлым клетчатым сумкам. Невспаханное поле цеплялось за одежду колючим чертополохом, кололось татарником. И утомлённый народ отстал вскоре - он затерялся в туманном поле со своей поклажей далеко позади. Кеша дёрнул Хрумкина за рукав и указал на дальнюю и давно не нужную никому межу:
   - Я обнаружил твой отряд! Твои последователи бессовестно уклоняются от заданного им пути!
   И их, двоих, быстро понесла к меже какая-то невидимая сила.
   Люди с клетчатыми сумками сидели там, в сыром бурьяне. Они глядели в серое небо, запрокинув серые усталые лица, будто ждали пришествия солнца. А их, приближающихся неумолимо, не замечали совсем.
   - Может быть, они не понимают своего тяжёлого счастья? Может быть, они не хотят прогресса? Как ты считаешь? - спросил Кеша Хрумкина, остановившись в замешательстве.
   - Я считаю до шести, - внятно ответил тот. - Всегда - до шести!
   - Уйдём отсюда. Пусть тоскуют по утерянному социалистическому раю - без нас! - гордо сказал Кеша.
   - Сделайте милость... Сделайте милость... - завздыхало всё вокруг, хотя усталые люди оставались недвижными. - Провалитесь в свою преисподню... В преисподню...
   Но они вдвоём оказались вдруг в неприбранной холостяцкой хрумкинской квартире. Кеша узнал старинную колченогую мебель, источенную злым жучком, неустанно превращающим чьё-то изысканное, славное прошлое в мучнистую, скучную пыль. Узнал он на потрескавшемся портрете и Хрумкина-патриарха. И почему-то заподозрил во сне, что тот никогда не был Фрумкиным, как утверждал флейтист-внук во время своего пьяного бахвальства.
   Волосы Хрумкина-патриарха, между тем, торчали на портрете двумя небольшими крепкими рогами. И оттого он казался Кеше вылитым Вельзевулом. Меж рогами проступали на тёмно-багровом фоне странные водянистые знаки - в виде циркулей и мастерков.
   - Хрумкин! А нет ли у тебя чего-нибудь почитать? По масонству? Пока не пришли девушки? -- изящно поддел Кеша флейтиста, отвернувшись от Вельзевула. - Мне ребята около Пегаски рассказывали про это что-то забавное. Что-то пресловутое такое... Но я же должен изучить всё сам! Досконально. У меня как раз есть полчаса. Сам понимаешь, когда сюда завалятся "кадры", нам будет не до изучения. Я же всё-таки бежал за тобой, потому что ты звал меня на "кадры"!
   - Поздно. Изучать, - с присвистом ответил флейтист и принялся сосредоточенно вычищать грязь из-под ногтей серебряной вилкой, конфискованной у кого-то в начале прошлого века.
   - Абсолютно поздно! - согласился с внуком портрет, шевельнув волосяными рогами как настоящими.
   "Почему?" - хотел было спросить Кеша, однако не успел. Портрет, расхохотавшись, начал отвечать загодя.
   - Потому что никому и ничего уже не изменить! Никогда! Историю вспять не раскручивают.
   Ветер гулял в неприбранной комнате. Глухо и торжествующе хохотал портрет над кривоногим столом. Древесная пыль была похожа на рассыпанную по полу муку.
   - А если я придумаю программу антимасонства? - подбоченился Кеша. - Стоит мне только собрать хороших экономистов, и пресловутые масоны будут обыграны. Без сомненья.
   - Собери! - одобрил идею флейтист. - Создай! А я эту программу возглавлю. Непременно. Сам. Лично.
   И Кеша почувствовал приступ безграничной любви к Хрумкину - такому незамысловатому, но бесконечно отзывчивому. Он растрогался и поцеловал флейтисту руку с вычищенными ногтями. Вилка упала на стол и зазвенела.
   - Ты - настоящий друг, - внезапно прослезился Кеша от большого чувства. - Кто, кроме тебя, пускал меня переночевать? Скажи?! Кто ещё слушал меня, постигая загадку моей великой сумбурной души холодными ночами, по ходу жизни?.. Ты. Ты - великий, вечный мой друг, а вовсе не косая бездарность. И твоему, именно твоему ясному взору открыты истинные пути, по ходу жизни. Веди!
   - Тьфу! - плюнул вдруг на них с портрета Хрумкин-патриарх и отвернулся, сменив анфас на брезгливый и однорогий профиль. - Вы измельчали. Внуки революции, вы измельчали до размера древесных жучков. Вы только источили награбленное нами.
   Хрумкин-флейтист открыл от удивления рот с чёрной дырою вместо зуба. А потом возмутился.
   - Ах, так?! - закричал он. - Вы были крупнее, но зато нас теперь стало очень много! В сумме мы истачиваем, изгрызаем и перемалываем всё вокруг себя в гораздо больших количествах, чем вы!
   Но Кеше вдруг резко не понравились обобщения, все эти многозначительные "вы", "мы", и он постарался отмежеваться от обоих Хрумкиных сразу. На всякий случай.
   - Я, вообще-то, тут мимоходом. И, если у вас нет никаких доброкачественных девушек и вин... Пойду я, - попятился Кеша к двери, раскланиваясь на ходу. - Я везде - мимоходом. И потому, я свободен. Я - сам по себе.
   - А куда тебе деться от нас? - Хрумкин на портрете принял прежний, двурогий, вид. - Ибо некуда деться от нас человеку без... без...
   - Без родины в душе! - глумясь и кривляясь, подсказал флейтист.
   Тут наступило затяжное молчанье.
   - Без родины в душе? - попытался уточнить Кеша, теряя терпение перед говорящим портретом. - Некуда деться от вас человеку без - родины в душе?
   - Зачем же так ставить вопрос? - донеслось с портрета. - Если у человека нет родины в душе, то и самой души у него - нет.
   - Да, я существую свободным от условностей! - дерзко подтвердил тогда Кеша и подбоченился. - Да! А что?.. Будет ещё тут всякая бездарность разоблачать мои лучшие качества.
   - Сам по себе никто не существует, - усмехнулся Хрумкин с портрета. - Либо человек со своей, с позволения сказать, родиной - либо он с нами. То есть, против своей, с позволения сказать, родины. Третьего не дано.
   - Ну, меня, допустим, подчинить вообще невозможно! - нисколько уже не боялся рогатого портрета Кеша. - Прошу заметить: принадлежащий всем не принадлежит никому в отдельности. Даже родине - одной родине - меня подчинить никогда не удавалось! Особенно, во время осенних и весенних армейских призывов. Я от дедушки ушёл - вполне успешно. Я от бабушки ушёл, вообще-то, тоже. А от вас...
   - От бабушки? - словно эхо, переспросил портрет. И страшно возмутился: - Ушёл - от бабушки?!! Ты?!!
   Знаки над его головой сотряслись снова. Но Кеша только презрительно дёрнул плечом и попытался шагнуть за порог.
   Тогда молодой Хрумкин вытащил из-за голенища сапога блок-флейту, быстро и привычно скосил глаза на дырочки и заиграл нечто заунывное, чарующее, влекущее - и невыразимо сладостное, мелко дребезжащее. Кеша сделал сильный рывок, пытаясь вырваться из плена музыки на волю, однако споткнулся о порог, шлёпнулся на живот. И пополз вдруг назад, на звук флейты, извиваясь по-змеиному.
   - Я шёл сюда только "на кадры"! - протестовал Кеша с пола, пытаясь сопротивляться неуклонному продвижению собственного тела к флейте, по мучнистой древесной пыли. - Я рассчитывал встретить здесь девиц, между прочим!.. А кому я редьку безвозмездно нажёвывал, как беззубому младенцу? Безобр-р-разие...
   Однако флейтист Хрумкин дудел и дудел, не разводя глаз. А Кеша уже стоял перед ним на коленях, возле круглого кособокого cтола, извиваясь и раскачивая головою в такт мелодии, будто заворожённый.
   - Будут тебе "кадры". Вино и девки - будут! - раскатисто пообещал Хрумкин с портрета, и масонские знаки, сотрясаясь, запрыгали над его головой: - Будет тебе всё, делающее тебя окончательной скотиной. Каждому - своё.
   - Так вот где - фашизм!.. - растерялся Кеша, не переставая раскачиваться. - Суперфашизм... Вот где оно - настоящее человеконенавистничество... Сладкий Бухенвальд, пр-р-роклятье. Ловко!
   Однако его сознание уже крепко и радостно ухватило обещанное - "будет тебе всё!" Раскачиваясь, извиваясь в приторных волнах музыки, он успевал выжидательно поглядывать по сторонам. Кеша больше никуда не спешил.
   Как вдруг он заметил то, чего в квартире флейтиста раньше не было никогда - а именно, три закрытые двери, подёрнутые густой шелковистой паутиной. Девушки, однако, всё не появлялись. "Обманул, суперфашист пресловутый, - огорчился Кеша и чуть не заплакал. - Надул, рогатый. Обещал же растлить, а сам..."
   Но тут паутина дрогнула, затрепетала всюду, будто серая шелковистая кисея - двери начали открываться одна за одной с невероятным, пронзительным скрипом. И из каждой на звук блок-флейты выходило по нарядной странной женщине! На первой раскачивались мерно шкуры мёртвых зверей. На второй глухо стучали частые бусы, выточенные из умершего дерева. На третьей были браслеты и ожерелья из костей покойных слонов. Все три сжимали в руках медленно погибающие цветы, отрезанные от своих корней. И приторный запах корицы разлился в пыльном сквозняке. Седые как волки, женщины двигались к Кеше с пылающими, колючими от вожделения, глазами.
   - Ну и "кадры", гадство, - опешил коленопреклонённый Кеша.
   Он вскочил с пола, преодолев музыкальный плен в одно мгновенье. Потом попятился, заорал от ужаса и забился в тоске, упав спиною на шаткий стол. Он озирался ещё, отыскивая глазами флейтиста, и не находил его нигде:
   - Хрумкин! Сволочь. Мы так не договаривались!.. - дрыгал он ногами.
   Но только невидимая флейта всё играла и играла, подвывая сама себе. И три плотоядные седые старухи тянули скрюченные пальцы к Кешиной шее, приближаясь неотвратимо и клацая фарфоровыми ровными зубами.
   - Цыц! Лярвы! - приказывал им Кеша, пытаясь спрятаться под стол и брыкаясь. - Цыц, лярвы, цыц!
   И все три вцепились в его плечи одновременно. Они затрясли, задёргали Кешу в разные стороны.
   - Господа женщины! Давайте по-доброму. Господа женщины! - кричал он, отбиваясь. - Согласен на всё. Как всегда, на всё. По ходу жизни.
   Он сильно надеялся на какой-нибудь обманный манёвр в далёком будущем. Но флейта взвыла вдруг по-волчьи!.. Кеша вздрогнул, проснулся и расстегнул ворот полушубка трясущимися руками.
   - ...Ну, вот, сходил на "кадры", называется, - забормотал он в автобусе, не слыша своего голоса за гулом мотора. - Ну, Хрумкин: привёл! К высшим идеалам, гадство... Всем лярвам лярвы - хрумкинские лярвы: чуть без наследства не оставили... А как ведь хорошо играл поначалу! Косая бездар-р-рность.
   Он стряхнул с себя дурной сон, оттолкнул женщину, теребившую его за рукав и что-то кричащую, и начал быстро рисовать ногтем на заиндевевшем окне автобуса клетки и углы, пряча подбородок в рыжий ворот полушубка. Из них получались многочисленные слепые домики. Они подтаивали немного от пальца - и подтаивали ещё сильнее, если Кеша на них дышал.
   - ...Эй! Мычишь и мычишь! - кричала женщина. - А чего мычишь-то? Рассказал бы, что ль. Ску-у-учно!
 
   Долгое время Кеша посматривал на неё с опаской. И всё удивлялся тому, что женщина - не старая. В короткой куртке и в дешёвых синих джинсах, она склоняла к нему голову в волосатом вязаном берете, ложилась на плечо и пронзительно сообщала всякую дребедень прямо в ухо - сначала про мужей, потом про свекровей, потом про золовок. Он втыкал холодный влажный палец в ушную раковину и тряс, чтобы не так свербило. Но кивал женщине:
   - Говорите, говорите. Я пытаюсь выяснить, что у вас в подсознании. Вы раскрываетесь по Фрейду!
   Кеша снова рисовал ногтем на окне слепые, подтаивающие дома.
   - Какому Пофрейду? Раскрываюсь? - не понимала женщина. И допытывалась: - Ты, что ль, Пофрейд? А по тебе не скажешь.
   - Это псих такой один был, Фрейд! - перекрикивал он шум мотора. - Умер уже! По ходу жизни. Но я успел изучить его. Досконально!
   - А-а-а, - понимающе кивала она.
   Он пояснял ей:
   - ...Иностранец - Фрейд! Вы его не знаете, - потом тёр пальцем и царапал ногтем старые бороздки на окне, быстро затягивающиеся льдом, как туманом.
   - Они слабые. Иностранцы, - норовя сказать в самое кешино ухо, женщина стукалась лбом в его скулу. - Наши психи крепче - наших даже связывают. Я санитаркой работала два месяца, знаю.
   - Зато иностранные психи умнее, судя по Фрейду. Женщина! Зачем вы всё время колотите меня своей головой? - отодвигался Кеша, трогая ушибленную скулу с осторожностью. - Почему вы стремитесь меня хоть чем-нибудь, да травмировать? Я же вас ничем не обижаю. Ни головой, ни руками.