Застоявшийся полуденный зной здесь, посреди ставки, был насыщен каким-то невероятно тяжелым, густым, запоминающимся навсегда запахом, жизнь от которого начинала казаться невыносимой. В воздухе звенели тысячи слепней, махать в воздухе руками, отгоняя их, было бессмысленно: оводы не обращали никакого внимания на взмахи, мимику и жесты. Стремясь избавиться от разящих укусов, Апоница непрерывно водил руками по голове, лицу, шее, будто тщательно мыл голову. Замученный слепнями старик не заметил, как к нему подошли два толмача. Один из толмачей махнул рукой перед лицом деда, указывая в сторону Города, и, сунув в руку ему окровавленный мешок, сказал: «Неси домой!»
   Апоница понял, что это такое, что там, в мешке, но понял это каким-то вторым, отрешенным разумом, который заставил старика взять мешок. Продолжая вытирать лицо и шею одной рукой, Апоница начать передвигать ноги прочь.
   Очнулся он только час спустя, уже далеко – и от стана Батыя, и от города, – стоя по шее в реке, в старой бобровой запруде, в которой он, будучи мальчишкой, пытался ловить карасей. Прохлада вернула его к реальности, слепни здесь, в тени глухой чащобы, совсем перестали досаждать. Над самой водой гудело нескончаемое комарье.
   Очнувшись, Апоница вдруг увидел себя самого, – как бы со стороны, – стоящего по шее в темной от торфа, спокойно журчащей воде, держащего над водой грязно-бордовый мешок. Он увидел себя самого – старого, совершенно бессильного перед этим прекрасным, цветущим, одуряюще пахнущем травами, медом, пыльцой и грибами, журчащим, поющим, ужасно жестоким миром.
   Подняв руку с мешком повыше, Апоница окунулся с головой. «Надо идти в Город».
   Второй раз он пришел в себя и полностью осознал происходящее, уже подходя к Городу с мирной, с наветренной стороны.
   Отсюда, с опушки, не было слышно звуков сечи, все имело самый обычный вид. Город как замер, на фоне густо синеющей после полудня восточной части неба, вырастая из луга куполами церквей, шпилями княжьего терема. Белые стены детинца и храмов уже начали приобретать теплый красноватый вечерний отлив.
   «Вот жизнь и кончилась», – подумал Апоница.
* * *
   Внезапно сбоку по татарам ударил засадный полк, ведомый самим старым князем Юрием Ингваревичем, – лучшие, отборные дружины.
   Татарская конница, словно она давно ожидала этого удара, немедленно обратилась в бегство, рассыпаясь в разные стороны, стремясь избежать рукопашного столкновения. Татарские кони – выносливые широкогрудые, приземистые звери, легкое вооружение кочевников, – тулупы вместо кольчуг, меховые шапки с железным верхом вместо шлемов, – все это давало преимущество в скорости.
   Это был известный прием Орды: рассыпаться по полю, оторваться от тяжелой ударной конницы преследователей. Оторвавшись и находясь в недостижимой дали, татары сбивались вновь в дружную плотную стаю и бросались назад – на преследователей, – но, не вступая в рукопашный бой, начинали, маневрируя на отдалении, расстреливать преследующих из луков. Самое страшное, не ожидаемое русскими в этой тактике, состояло в том, что татары не целились в них: трудно попасть, трудно убить: кольчуга, щит, нагрудники. Ордынцы стреляли в коней.
   Конь, считавшийся на Руси ценной военной добычей в «обычных» междоусобных войнах, пользовался некоторой неписаной, но всеми соблюдаемой неприкосновенностью. Тут же было все наоборот – ни один богатырский скакун, тягловый конь-тяжеловес не имел в глазах монголо-татар никакой цены, – ни один бы конь, выросший здесь, не перенес бы степную зиму – с лютыми морозами и ветрами, выбивая копытом из-под заледенелого тонкого снежного слоя пучки травы, похожие на желтые паучьи ноги. Русский конь для ордынца годился лишь в пищу. Чем больше коней останется тут, ляжет на поле, тем будет обильнее вечером пир, тем больше вяленого конского мяса навьючишь себе впрок на одну из запасных своих монгольских низкорослых лошадей.
   Ни одному русскому и в голову не пришло бы стрелять в коня, убить лошадь татарина. Ведь ценен любой конь. Хоть плохонький, да свой. Хоть мал, да вынослив!
   Массовый расстрел коней засадного полка был воспринят сначала как нелепость, как совершенно немыслимое, безумное поведение отчаявшегося, видно, врага. Затем, когда невозможное превратилось в реальность, многим стало понятно многое, – задним умом.
   Да кто же мог предугадать, что конные дружины вдруг превратятся в пешие?! Кто мог заранее знать? Заранее известно только то, что знание – сила, а незнание – смерть.
* * *
   Влет, с удара, без всякого труда, второй тумен Батыя, сохраненный им в запасе, опрокинул княжеские дружины, подавив массой, рассек на сотни маленьких отчаянно оборонявшихся островков сопротивления.
   В каждый такой островок со всех сторон непрерывно летели десятки, сотни стрел. С верхней галереи княжьего терема было хорошо видно, как в серой массе плотно сдавленных со всех сторон пехотинцев непрерывно и обильно образовывались темные пятна: пораженный стрелой воин оседал вертикально вниз. Быстро упасть он не мог, сдавленный со всех сторон земляками-однополчанами. В этот момент в том месте, где оседал убитый, образовывалась темная брешь. Однако серый «остров» живых со всех сторон сдавливала татарская конница, и брешь быстро исчезала: живые топтали мертвых, затаптывали раненых.
   Сверху, в массе, это напоминало падение крупных редких капель начинающегося дождя на иссохшую пыльную землю: удар капли, что-то взметнулось, появилось темное пятно… Секунда-две – и пятно высохло.
   Однако, в отличие от пересохшей земли под дождем, серые островки защитников Владимира таяли, – каждая черная капля как бы уничтожала, втягивала в себя тот кусочек земли, в который попадала, растворяла его в себе и с ним испарялась.
   Татарская конница сбивала каждый островок сопротивления все плотнее и плотнее, рубя крайних, – безостановочно и умело. Пеший, сжатый со всех сторон своими же земляками, сминаемыми конской массой ордынцев, не мог оказать значительного сопротивления; всадник же, парящий над пехотой, работал саблей как заводной, убивая порой двух пеших с одного замаха, одним длинным, скользящим ударом.
   Сверху, с галереи княжеских хором, было отлично видно, чем ужасна сабля, – орудие, совершенно не сравнимое в тесноте рукопашного боя с мечом – прямым, тяжело и бесхитростно рубящим – как колун.
   Островки сжимались, уменьшаясь на глазах; казалось, еще чуть-чуть, и все будет кончено.
* * *
   Безвыходность ситуации была понятна и гибнущим внутри островков. Безумие от невозможности защититься, ответить ударом на удар мутило сознание, порождало панику. Небольшой отряд вольных охотников из прилежащих к Новгороду земель, пришедший на помощь, был уже практически уничтожен, – их осталось не более десяти человек. Игнач, избежавший татарской стрелы и вытесненный теперь прямо под сабельный удар, вдруг осознал, что если он сейчас же не придумает какую-нибудь уловку, то в его вольной жизни среди лесов здесь, стыдно сказать, на заливном лугу, на выпасе, будет через миг поставлена точка. Он на мгновение увидел впереди и выше себя вспышку, – лезвие сабли блеснуло на солнце, и в ту же секунду Окунь, сосед Игнача по угодьям, вскинул руку… Сабля коснулась левого плеча Окуня и, совершив плавное, режущее движение, рассекла все туловище и покинула тело, чуть-чуть не дойдя до середины живота.
   Окунь еще стоял на ногах, когда кровь обильно выбросилась фонтаном, – как только левая рука, оттягиваемая тяжелым щитом, немного отошла в сторону, открыв рассеченное надвое сердце.
   Не думая ни о чем, действуя чисто по чутью, наитию, Игнач выронил бесполезный меч и, выхватив из-за голенища нож, бросился под ближайшего татарского коня, не дожидаясь следующей вспышки татарской сабли над головой, на солнце.
   Конь захрипел в испуге. Не сумев отступить, осесть, конь тревожно заплясал на месте, сумев ударить Игнача копытом и оглушить.
   Однако сознание тут же вернулось. Он очнулся, лежа уже под татарским конем, опираясь рукой и коленями на окровавленное тело неподвижного Окуня…
   Конские животы над головой и лес лошадиных ног – без края, во все стороны!
   Ноги коней хаотично поднимались и опускались вновь, с силой врубая копыто в пружинящее, местами шевелящееся багровое месиво.
   Тела, руки, ноги, шкуры, кожи, металл, земля, обильно политая кровью, – кровавая грязь. Здесь, в этом мире – под брюхами низких степных лошадей, – не было ни неба, ни солнца, – в пространном сумраке полутеней то тут, то там возникали лишь световые пятна – солнца неверного блики… Лучи света в темном царстве вспыхивали почти всегда одновременно со звериным визгом, воплем, ударом… И тут же гасли – при смыкании лошадиных тел топчущейся на месте конницы.
   Там, наверху, и рядом, сбоку, идет резня.
   В ушах непрерывный, нескончаемый многоголосый звенящий гвалт, перемежаемый криками ужаса и беспредельной злобы.
   Но стрелы здесь, в мире конских ног и животов, не летали.
   Секунду, другую тут можно было отдохнуть и от сабли.
   Игнач увидел, – вверху и сбоку, – нога татарина, сидящего на соседней лошади, напряглась, упираясь в стремя при взмахе саблей…
   Удар!
   Под ноги соседнего коня покатилась голова Молчуна, известного всем на селигерском большаке неугомонного балагура и бабника.
   Нога расслабилась снова…
   В стороне от головы осело тело Молчуна…
   Нога татарина напряглась вновь – он привстал в стременах для нанесения очередного удара.
   Рука Игнача сама собой вынырнула из-под конского брюха, метнулась к напрягшейся ноге.
   Острый как бритва нож-засапожник полоснул по ноге, повыше пятки, перерезав икорную мышцу до кости…
   От крика всадника на мгновение заложило уши.
   Сабля в его безвольной руке опустилась вдоль бока коня и в ту же секунду дернулась: кривое короткое лезвие, появившееся откуда-то снизу, неуловимым скользящим движением перерезало локтевой сгиб – до сустава. На мгновение показались беленькие на срезе, загибающиеся кончики перерезанных сухожилий и, рядом с ними, светлая кость, и тут же все скрылось, залитое темной венозной кровью…
   Конские ноги вокруг Игнача мгновенно оживились, затеяв дикую пляску на грудах окровавленных тел: всадники попытались расступиться, но – тщетно: конница неумолимо сбивалась вновь в сплошную массу, стискивая, прессуя сама себя в монолитную массу.
   Он видел, как кто-то, как и он, нырнул под конницу, затем еще кто-то, еще… В сумрачной дали приземистого мира, ограниченного животами низкорослых монгольских коней, среди живой непроходимой тайги пляшущих, бьющих копытами ног замелькали быстрые тени, передвигающиеся на карачках…
   Игнач, ныряя и выныривая, быстро передвигался в новом, только что открытом им страшном, но спасительном мире.
   Истошный беспомощный визг ужаса и боли сопровождал его быстрый бег на четвереньках по окровавленным грудам трупов земляков, друзей, соседей…
* * *
   С галереи, с высоты холма, деталей сражения видно, конечно, не было, но общее изменение ситуации было очевидно.
   Островки сопротивления вдруг начали таять и быстро исчезли.
   Полный разгром.
   На поле битвы топталась на месте татарская конница, неистово вопящая и воюющая непонятно с кем. Особенно поражали некоторые всадники, которые, отбросив оружие, пытались, казалось бы, переобуться, сидя верхом, не покидая седла.
   Внезапно от края татарской конницы начали отделяться пешие фигуры, бегущие к реке, бросающиеся в нее.
   Пешие ополченцы бросались с разбегу в воду, ныряли, выныривая уже где-то на середине русла, и лихорадочно гребли, стараясь быстрее уйти от разящих татарских стрел под защиту стен Города.
* * *
   Игнач сидел в воде по глаза, под самым берегом, обрывистым, невысоким бережком. Гнилая коряга и кромка дерна вокруг нее слегка нависали над водой, – с суши головы Игнача видно не было.
   Впереди него, почти перед самым лицом, в воду падали бросавшиеся в реку ополченцы, спасавшиеся от орды. Монгольские лучники, стоящие прямо над головой Игнача, – он мог бы дотянуться рукой до копыт их плясавших на месте коней, – выпускали стрелу за стрелой, разя плывущих. Игнач понимал, что как только татары форсируют реку – ему конец: с того, с городского берега, он был хорошо виден в своем убежище.
   Спасающиеся прыгали в воду перед ним непрерывно. Некоторым из них везло: нырнув и сразу уйдя в глубину омута, они ухитрялись перенырнуть всю речку, не показываясь на поверхности. Им, хорошим ныряльщикам и пловцам, татарская стрела впивалась в спину уже на том, на городском берегу.
   Только одному удача улыбнулась широкой улыбкой: мужик вынырнул случайно прямо под самыми большими сходнями, с которых в мирное время полоскали белье. Всаднику, стоящему на берегу, он был не виден, прикрываемый сверху деревянным настилом.
   «Во! – мелькнуло в голове Игнача. – Он в такой же ситуации, как я. Как он оттуда выберется, так и я выберусь. Но как? Как он выберется?»
   Жизнь тут же дала ответ на возникший вопрос. Мужик, не остудивший, видно, разгоряченную битвой голову, высунул ее из-под мостков. Видно, он хотел оценить ситуацию всесторонне. В тот же миг татарская стрела со свистом пробила ему голову, войдя со свистом в одно ухо и показавшись окровавленным наконечником из другого. Убитый упал в воду лицом вниз, ноги его всплыли, вокруг головы расползлись поводья розового тумана.
   Тело медленно показалось из-под мостков и пошло вниз по течению, засасываемое стремниной…
   «Получил стрелу – пошел. Спиною вверх, – подумал Игнач. – А лучше б кверху брюхом. И мне бы стрелу… Стрелу в голову!»
* * *
   Старый князь Юрий Ингваревич будто помолодел в бою лет на двадцать, воспрял духом. Ни стрелы, ни копья не достигали его. Он крушил направо и налево, – вокруг него образовалась пустота, – ордынцы боялись приблизиться к нему на длину копья, войти в зону досягаемости. Князь пришпорил коня и поднял тяжелый меч, стремясь достичь замешкавшегося при его приближении монгола. Конечно, князь понимал, что Город удержать едва ли удастся, но урон, который понес Батый, надолго останется в памяти нечестивого дикаря. Только так можно сломить силу Батыя – отбирая пять, шесть, десять жизней за одну жизнь защитника.
   Батый, покинувший свою ставку и выехавший на опушку вместе с женами полюбоваться сечей, указал Хубилаю, старшему темнику, на русского старого князя, от которого татары разбегались веером:
   – Стар князь, но боек еще!
   – Я приказал нойонам не трогать старого князя! – почтительно склонился к хану Хубилай. – …И довести приказ до каждого десятника: чтоб волос не упал с его головы, – под страхом смерти! Прикажешь взять живым?
   – Нет. Он мне не нужен, – едва заметно Батый повел головой, отрицая. – Я просто так сказал. Славный старик… Конь под ним пляшет…
   – Пляску смерти, – согласился Хубилай и, попятившись в поклоне от Батыя, не разгибаясь что-то приказал, не обращаясь ни к кому конкретно. Тем не менее один из воинов свиты бросился вдруг сломя голову в сторону, вскочил в седло стоящего неподалеку коня и тут же помчался в самую гущу боя…
   …Рослый батыр вырос внезапно, как из земли, перед старым князем и стал теснить конем, поворачивая коня Юрия Ингваревича поудобнее, боком. Старому князю пришлось сильно повернуться в седле влево, чтобы достать напавшего мечом. Внезапно князю вступило в поясницу, он замер в седле, стоя в стременах, не в силах двинутся от охватившей его боли, не в силах даже вскинуть вверх левую руку с малым, облегченным щитом.
   Напавший батыр не спеша, но и не мешкая, ударил князя саблей по правому плечу, косо, рубя под основание шеи. Не останавливая движения руки, ордынец плавным, хорошо поставленным движением развалил тело до левой подмышки.
   Князь, стоявший в стременах, готовый нанести разящий удар мечом, вдруг резко осел назад – на седло. Голова великого князя вместе с шеей, левой рукой и плечом заскользила вниз, вдоль косого среза. Из середины груди вылетел вертикально вверх фонтан крови высотой почти в человеческий рост, но тут же иссяк, опал. Правая рука князя, продолжавшая сжимать меч, стала заваливаться вместе с туловищем набок, собравшись как бы упасть справа от коня, но затем, словно изменив намерение, туловище откинулось назад, на конский круп, и только после этого соскользнуло вниз. Рука выпустила меч и потащилась по земле: конь запоздало вздрогнул от запаха крови, всхрипел и понес…
* * *
   Подробности происшедшего не были видны с верхней галереи княжеского терема, но то, что великий князь Юрий Ингваревич убит, сомнений не вызывало, – все успели заметить, что фигура старика разделилась после удара.
   Княгиня Евпраксия в ужасе отступила от перил. Однако стоило ей отойти, как полуторагодовалый Иван Федорович недовольно захныкал у нее на руках, – княгиня лишила его интересного зрелища: через стену уже летели десятки огоньков зажигательных стрел, кое-где в Городе уже занялись соломенные крыши на сараях.
   Княгиня, опустив взгляд на ребенка, остановилась, поправила малышу чепец. Нет! Она до последнего ожидала спасительного появления там, внизу, мужа. Она прекрасно знала о его крайне опасном посольстве, с которого он должен был бы уже вернуться – давным-давно, но какая-то упрямая, упорная вера в Федора шептала ей, что она увидит мужа внезапно – там, внизу, на белом коне, врубающимся во главе мощных, внезапно появившихся, как в сказке, владимирских дружин в гущу ордынского войска. Но время шло, а чуда не случалось. Оставаться на галерее далее было опасно. Решительно повернувшись, княгиня пошла в сторону лестницы, ведущей вниз, – с галереи на грешную землю. И тут же остановилась вновь. Навстречу ей на галерею поднимался Апоница, держа перед собой в молитвенно полусогнутых руках темный мешок. Было видно, что руки его давно онемели, да и сам он то ли идет, поднимаясь по лестнице, то ли поочередно стоит на ступеньках, каждый раз на все более высокой, близкой к входу на галерею.
   Сознание Евпраксии мгновенно как-то обесцветилось, посерело, мысли стремительно заметались, не желая останавливаться ни на чем, делать выводы, приходить к итогу.
   Самое ужасное было лицо Апоницы. Старый советник сильно сдал за день, постарел как заколдованный: лет на двадцать. Его волосы, казавшиеся еще утром сиво-седой тяжелой гривой, были теперь белоснежными, редкими, легкими, как ковыль на ветру в лунном свете, лицо же его, наоборот, потемнело и все покрылось тысячами мелких морщин – как будто растрескалось.
   – Ты должна продолжать жить ради сына, – тихо сказала Евпраксии стоящая рядом кормилица, глядя себе под ноги: она боялась поднять взгляд.
   Евпраксия не ответила ничего: она не поняла смысла сказанного. Малыш у нее на руках, вывернув почти неестественно голову вбок и вниз, смотрел на расстилающийся внизу, в закатных лучах, Город. Зажигательные стрелы летели в Город все гуще и гуще – дружными группами.
* * *
   Батый с интересом проследил падение женщины с ребенком на руках с верхней галереи княжьего терема, цыкнул, затем повернулся к своему советнику, столетнему Бушеру.
   Бушер эль Риад, звездочет, прорицатель, кудесник, великий книжник, знавший бездну языков и наречий, был захвачен ордой Батыя в шахском дворце при разгроме Персии. Почему Бушер, несмотря на возраст оказавший неистовое сопротивление захватчикам, взятый ими на груде ордынских трупов с окровавленной саблей и кинжалом в руках, был оставлен Батыем в живых, не знал никто. Еще более непонятно было, ради чего этот почтенный старец, потерявший при татаро-монгольском нашествии всех своих родных и близких, верно служил Батыю – в том числе и в качестве личного врачевателя. Поговаривали о каком-то устном договоре, заключенном Бушером и Батыем в результате тайной беседы, тогда еще, на руинах шахского дворца… Но ни сути договора, ни содержания беседы никто не знал.
   – Княгиня Евпраксия, – пояснил Бушер, умевший видеть не только глазами, но и душой.
   Батый понимающе хмыкнул:
   – С младенцем, понимаю.
   Затем он повернулся к своим женам, стоящим в отдалении.
   – Сабира! – обратился хан к старшей жене. – А ты смогла бы так?
   Вопрос был оскорбителен, и Сабира могла не удостаивать мужа ответом: ни Ясса, ни обычаи предков не требуют отвечать на издевки. Но Сабира решила ответить.
   – Нет. Я не последовала бы за тобой в царство мертвых, мой повелитель. Тебя и тут для меня слишком много!
   Батый, соглашаясь как будто, кивнул: сокрушенно и с пониманием. Подумав немного, он произнес:
   – Сабира означает по-арабски «терпеливая»… Верно, Бушер?
   Бушер утвердительно качнул подбородком, подтверждая.
   – …Но излишнее терпение портит кровь и делает терпящего мучеником, – продолжил Бату. – …Я постараюсь избавить тебя от своего присутствия, Сабира.
   Он повернулся к Карагаю, начальнику своей охраны:
   – Пусть она умрет.
   Карагай склонился в глубоком поклоне и тут же, не спуская глаз с хана, начал пятиться в сторону ханских жен, – такой приказ выполняется лично, его нельзя никому перепоручить.
   Сабира тоже смотрела на Батыя, не обращая внимания на приближающуюся к ней спину Карагая. Взгляд ее ничего не выражал: она знала, что это должно было вот-вот случиться. Еще позавчера гонец принес весть о том, что ее отец убит и войлок власти занял его враг и его убийца – Юлдаш, самый молодой и жестокий хан из рода Менгу.
   Помилования не последовало.
   Карагай, встав за спиной неподвижной Сабиры, протянул через ее плечи руки и взял ее за лицо – левую руку положив на лоб, правой рукой охватив подбородок. Лицо Сабиры скрылось в огромных ладонях Карагая.
   На мгновение Карагай замер, напрягаясь, а затем быстро и резко повернул ей голову, рванув подбородок Сабиры вверх и назад. Раздался громкий хруст, и Карагай выпустил обмякшее тело Сабиры в руки охранников. Те тут же ловко подхватили его под руки и поволокли прочь, подальше и побыстрее, – в сторону.
   Батый закрыл глаза и долго молчал. Затем поднял голову и медленно обвел присутствующих спокойным, невыразительным взглядом. Взгляд его остановился на советнике. Лицо Бушера оставалось невозмутимо.
   – Я сначала хотел одарить Сабиру дорогими подарками – за честный и смелый ответ, – сказал Батый Бушеру. – Но потом подумал: мой поступок станет еще до заката известен во всей Орде… – Батый помолчал и продолжил: – Мои воины скажут: Сабира отказалась умереть за хана, а хан ее одарил. Нас бы за это удавили тетивой!
   – «Хан несправедлив», сказали бы в Орде, – предположил Бушер.
   – Поэтому я решил, – подытожил Батый, – пусть Сабира лучше умрет…
   – Хан Бату справедлив ко всем, скажут теперь в Орде.
   – Верно, Бушер, – согласился Батый. – Именно так в Орде и скажут.
* * *
   Начиная от леса по полю брани уже поползли сборщики. Ползли по двое. Первый выдергивал из убитого стрелу и передавал ее назад, второму, двигавшемуся за ним с огромной вязанкой окровавленных стрел за спиной. После этого первый осматривал, переворачивая тело с целью обнаружения мелких ценностей: нательного креста, ладанки, перстня.
   Крупные предметы – одежда, оружие – сборщики оставляли: завтра они же повторят проход с двумя повозками. Мечи, щиты, шлемы, кольчуги да бахтерцы никуда не денутся. Иное дело – стрелы. Нельзя оставлять. Стрелы могут понадобиться сейчас же, немедленно. Или серебряное кольцо. Как оставить? За ночь срежут вместе с пальцем.
   Сборщики ползли, потому что убитых и раненых было много, а нагибаться к каждому – кошмар. Нагнуться тысячу раз за вечер хуже, чем сутки без сна в седле, попробуй и поймешь. Тем более стрелы почти никогда не выдергиваются, – приходится из мяса ножом вырезать. Хоть мертвый, а тоже работа. Но каждый третий, четвертый – живой! Вырвать стрелу из раненого, вырезать, не теряя время, – большое искусство. Только молодым кажется просто – перережь ему горло и вырежи, – мертв. Да, так. Но ждать, ждать смерти порой приходится довольно долго, а сила в умирающих необычайная: почти любой, даже желторотый птенец, проживший четырнадцать весен всего, может сломать тебе горловой хрящ, если ему неверно перерезать горло или ударить не в самое сердце.
   Это великое мастерство и искусство – вынимать, вырезать стрелы. Этому учат с пеленок. К тридцати такие становятся мастерами: по три, четыре, а то и пять сотен стрел – с полудня до заката. Живых же мастер редко добивает, – только таких, кто смог бы еще выжить.
* * *
   Игнач, плывя над самым дном, понял, что достиг середины русла. Теперь впереди было самое трудное: вставить в рот себе тонкую трубку – ствол срезанного им дудника с примотанным к нему оперением татарской стрелы, развернуться под водой брюхом верх и медленно, никак не помогая себе руками, начать всплывать…
   Обычно, когда, выныривая, достигаешь поверхности, первой на воздухе появляется отплевывающаяся, жадно глотающая воздух голова. Сейчас ему этой роскоши не дано: голова должна остаться под водой. Дышать – через стрелу-тростинку. Только. Нельзя вдохнуть сразу, как только оперение «стрелы» окажется на воздухе: в трубке глоток воды, его надо сперва спокойно втянуть в рот и проглотить. Глоток – пустяк. Но если вдохнешь, поперхнешься. А это – мгновенная смерть.