Великий пост наступил, покаянные дни, когда должно быть и ребятишкам не до забав, а тут малый во грех себя вводит – книжку вздумал читать. Ну как фискал такое приметит, как тогда оправдаться?..
   Но это все нарушения не столь важные, а вон в Мстиславском уезде, в селе Шамове, что произошло: некий шляхтич, угрожая местному попу жестокими побоями, по своему произволу обратил приходскую православную церковь в униатскую. А в Оршанском повете еще того хуже: шляхтич со своими подвыпившими приспешниками явился в Лукомский монастырь, схватили они игумена Варлаама и одного иеромонаха, обрили им головы, бороды и усы, и от такого надругательства над его святым чином игумен богу душу отдал.
   Невесть что по уездам творится.
 
   Трое фискалов, Михайло Желябужский, Степан Шепелев и Алексей Нестеров, проявив себя весьма деятельно, подавали царю вполне обоснованную жалобу даже на Сенат, и особенной ревностью к своему делу отличался Нестеров. Подобно прибыльщику Курбатову, он немало денег передал казне, переняв их от уличенных больших и малых прохиндеев. Разыскал он в Монастырском приказе много тысяч старых денег и несколько пудов серебряной посуды; объявил царю, что иные сенаторы «не только по данным им пунктам за другими не смотрят, но и сами вступили в сущее похищение казны вашей под чужими именами, от чего явно и отречься не могут: какой же от них может быть суд правый и оборона интересов ваших?» Указывал на печальное положение многих торговых людей, когда «сильные на маломочных налагают поборы несносные, больше чем на себя, а иные себя и совершенно обходят, от чего маломочные в большую приходят скудость и бесторжицу». Получалось так, что вместо старания выбиваться в первостатейные негоцианты люди самовольно лишаются своего купецкого звания и бегут от непосильных тягостей хоть куда. Бегут в черкасские города, за Волгу, за Уральские горы, в Сибирь, имея там торги и промыслы. А Дорогомиловской слободы ямщики, коих зовут обыденки, покинули гоньбу, и не сыскать было их, тогда как почта стояла, а потом оказалось, что они записались в сенные истопники комнат царевны Натальи Алексеевны и под тем прикрытием имеют торги и лавки.
   Не опасался фискал кинуть некую тень даже на любимую сестру царя в ее потворстве скрытым торгашам.
   Доверенным лицом стал у царя Андрей Ушаков, получивший чин майора. Отличился он на поимках и клеймении лба бежавших с адмиралтейской корабельной верфи работных людей, и Петр поручил ему: «Смотреть: 1) подрядов, которые почитай все на Москве чинятся, и невозможно статься, чтоб без великой кражи государственной казны были, и чтоб хотя про одно такое дело проведать подлинно. 2) В канцелярии военной також собрав много, денег, сказывают, нет, а наипаче в мундирном деле посмотреть, понеже, чаю, и тут не без того ж, также и о денежных дворах. 3) В Московской губернии в ратушных и в иных делах сколько возможно проведывать зело тайно через посторонний способ, чтоб никто не знал, что сие тебе приказано. 4) Також об утайке дворов крестьянских, где возможно, проведать же. 5) Проведать также, которые кроются от службы, также которых можно послать для ученья, и, проведав о всем, а наипаче о деньгах, которые по зарукавьям идут, приехать сюды».
   Не довольствуясь стараниями фискалов, царь требовал, чтобы каждый объявлял о случаях казнокрадства, ежели что знает о том.
   Нестеров дознался о воровских делах сибирского губернатора, бывшего московского коменданта князя Матвея Гагарина, и на первых порах царь приказал Гагарину вывезти из Сибирской губернии всех своих свойственников, а за самим губернатором велел продолжать тайный догляд.
   Приблизив к себе людей, коим поручал вести большие государственные дела, Петр испытывал страшное раздражение, когда приходилось разуверяться в таких людях, узнавая об их противозаконных поступках. И среди них оказался тот, кого он возвысил и обогатил больше всех, дав ему звание светлейшего из княжеской светлости, а тот становился все более и более темнейшим в своих воровских дела. И какое он мог привести оправдание своей алчности, когда пресыщен всем, чего только можно достичь?
   Тяжелые минуты переживал Петр, видя себя обманутым в столь дружеских, почти любовно-родственных отношениях к недостойному, каким оказался его Алексаша.
   Впервые негодование Петра против давнего друга было возбуждено поведением светлейшего князя в Польше, когда сам Петр находился в Прутском походе и напрасно ждал обоза с провиантом и военными припасами, который Меншиков должен был отправить к нему, а оказалось, что не до того было сиятельному, занятому грабежом иноземцев. Вступив после замирения с турками в Польшу и слыша многие жалобы на своего любимца, Петр ограничился было первой бранью, порицающей его поведение, а когда возвратился в Петербург, узнал, что любезный друг Данилыч и в парадизе употреблял во зло оказанное ему доверие.
   Отправляя Меншикова в поход в Померанию, Петр говорил ему:
   – Ты мне представляешь плутов как честных людей, а честных выставляешь плутами. Говорю тебе в последний раз: перемени поведение, если не хочешь большой беды. Теперь ты пойдешь в Померанию; не мечтай, что там будешь вести себя, как в Польше. Ответишь своей головой при малейшей жалобе на тебя.
   А что – возьмет царь да, разозлившись, лишит всего, отобрав движимое и недвижимое. Действительно, допустил он, светлейший, немало злоупотреблений, управляя Санкт-Петербургской губернией. Фискалы открыли это и донесли царю. Холодный пот, озноб, противная дрожь сопутствовали тягостным раздумьям Меншикова о своем ненадежном будущем. Самое непредвиденное, из худших худшее может случиться вдруг. Что, ежели вздумает царь Петр его, меншиковскими, деньгами отощавшую казну пополнить? Надо бы не часть, а все деньги на сохранность в иностранные банки положить. Не сплоховать бы успеть сделать это.
   Отношения его к царю сразу переменились. Исчез прежний, зачастую шутливый и дружески-панибратский тон, а стал светлейший князь проявлять себя подобострастно-послушным подданным его царского величества, но удрученное состояние и тревожное ожидание вполне возможной опалы серьезно расстраивали здоровье Александра Данилыча. С ним случались даже такие припадки, что лекари не надеялись, как он сможет пересилить развившееся недомогание. Началось кровохарканье – верный признак чахотки. Только и оставалось князю, что находить забытье от тревог в тяжелом хмелю.
   Но неожиданно для больного и для его лекарей болезнь пошла вдруг на убыль, и Александр Данилыч стал поправляться. Решив его проведать, Петр проявил прежнее дружеское расположение к птенцу своего гнезда – ведь большие заслуги имеет, нельзя его бесстрашной храбрости и смекалки в делах забывать, но в то посещение не преминул Петр и укорить его в самых строгих словах за непохвальное поведение и поведение ближайших его подчиненных.
   Вроде бы при этом свидании они помирились, и Меншиков от умиления вытирал заслезившиеся глаза, но вскоре же после этого были схвачены все чиновники возглавляемой им Ингерманландской канцелярии, и опять светлейшего князя начинал трясти сильный озноб.
   По доносам фискалов арестованы были два сенатора, Волконский и Опухтин, за то, что под чужими именами брали выгодные подряды на доставку провианта и продавали его дорогой ценой, чем приключили народу большую тягость. В наказание им пожгли языки раскаленным железом. Арестован был и подвергнут пытке петербургский вице-губернатор Корсаков, верный слуга Меншикова, и за допущенные Корсаковым плутни его публично высекли кнутом. Схвачен был главный комиссар при петербургских казенных постройках Ульян Синявин, сумевший нажить большие деньги. Ходили слухи, что Меншиков потеряет свое Ингерманландское наместничество, которое перейдет к царевичу Алексею.
 
   Главный государственный фискал, он же – кукуйский всешутейший патриарх, восьмидесятичетырехлетний Никита Мосеевич Зотов возымел намерение жениться и сказал об этом царю.
   – Да ты что?.. Ваше полупочтенное преподобие, в уме ли? – удивился Петр.
   Пробовал царь вразумить его, говорил, что на много лет опоздал он со своей затеей, но сумасбродный жених никаких резонов не признавал и настаивал на своем.
   – Ну, ин быть по сему, – сдался Петр. – А невеста кто?
   – Вдова капитан-поручика Стремоухова, а допреже была по отцу Пашкова. Анной Еремеевной звать.
   – Годов сколь?
   – Моложава. До моих еще не дожила.
   Подумал-подумал Петр и улыбнулся.
   – Значит, веселая потеха будет, – отмахнул от себя строгость царь, и живо заблестели его глаза. – Давно уже не веселились мы. Отпразднуем свадьбу твою, всешутейший, на славу.
   – Вот путное слово сказал, – похвалил царя Зотов.
   – Моей дочери Лисавете пять годочков исполнилось, она у тебя, сироте, посаженой матерью будет.
   – Добро! – засмеялся, закашлялся Зотов.
   Узнав о намерении отца, сын его, колыванский комендант, обращался к милосердию царя, умоляя его избавить старость отца от такого позорного посмешища, но предстоящая свадьба уже получила огласку и велись приготовления к ней.
   Петр сам составил подробный распорядок всей церемонии и наметил список, каких гостей приглашать к свадебному столу.
   – Позвать надо сугубо вежливо и особенным штилем, – предупреждал он. – И особо таких, кто своей фамилией родовитей и старей жениха.
   Четверо самых сильных заик ходили по домам, едва выговаривая высокопарным слогом приглашение на бракосочетание именитого князь-папы.
   – Большой рот себе накричал, ишь, раззявил его, а понять ничего нельзя… Про что плетешь-то? – недоумевали хозяева.
   Наконец-то кое-как разобрались – куда, когда и зачем зовут. Не принять приглашение нельзя, грозил царский гнев.
   Всем приглашенным надлежало явиться в иноземных костюмах и чтобы не было более трех одинаковых. Канцлеру графу Головкину поручалось проследить за этим, заранее все обговорив.
   Венчание происходило в крепостной церкви Петра и Павла. Жених был в одежде верховного греческого жреца, а невеста являла собой как бы весталку, давшую обет целомудрия. Венчал их девяностолетний священник, нарочно ради этого выисканный в Твери и доставленный в Петербург на срочных почтовых перекладных. Народу в церкви было немного, только самые близкие, а многочисленные участники свадебного торжества, разряженные по-иноземному, ожидали своего выхода – одни в доме графа Головкина, другие – у князь-игуменьи Ржевской, бойкой и уже успевшей подвыпить.
   Пушечный залп возвестил о конце венчания и начале маскарадного шествия. «Молодым» подали высокую карету, на козлах которой сидел кучер, и голова его была украшена оленьими рогами, а позади кареты привязан козел. Четыре медведя впряжены в повозку дружков, а по бокам повозки на ослах сидели юнцы, наряженные амурами, с короткими крылышками за плечами.
   Впереди всего свадебного шествия под видом барабанщика выступал царь Петр и, не щадя барабанной кожи, изо всех сил отбивал частую дробь. Не прошло и минуты, как вся площадь запестрела разноцветными нарядами. Затрубили трубачи, изображавшие арапов, а за ними шел новый князь-кесарь в бархатной мантии, подбитой горностаем, в короне и со скипетром в руке, сопровождаемый слугами в старинных русских одеждах. Царица Екатерина Алексеевна была наряжена голландкой, в душегрейке и юбке из черного бархата и в накрахмаленном белом чепце. Все, кто был в этот день в столице – царские министры, старая высокородная и новая выслужившаяся знать, иностранные дипломаты, светлейший князь Меншиков, адмирал граф Апраксин, генерал Брюс, граф Витцум – посол польского короля Августа, бывшие царские денщики, а теперь генералы – Девьер, Ягужинский и кабинет-секретарь Макаров изображали как бы группу старцев-слепцов, игравших на рылях; а князья Яков и Григорий Долгорукие, Петр и Дмитрий Голицыны – в виде китайцев, играли на свирелях. Имперский посол Плейер, министр Ганновера Вебер, резидент Голландии де-Ви изображали лютеранских пасторов и играли на волынках. Царевич Алексей был тирольским охотником и трубил в рог. А царица Прасковья с Катеринкой своей и Парашкой, верховая боярыня Секлетея Хлудова и еще другие боярыни под видом полячек вразнобой свистели на свистульках. Будто бы шли испанцы, французы, колотили в бубен и били в литавры; румынцы пилили на скрипках, калмыки бренчали на балалайках; шли норвежцы, литовцы, чухонцы – тоже украшенные оленьими рогами; турки, персюки, итальянцы – все двигались пестрой шумной толпой. Звон и свист музыкальных инструментов, рев медведей, колокольный звон, пушечная пальба и крики многих тысяч зрителей смешивались в несусветную какофонию.
   Вечером в Посольском зале меншиковского дворца за свадебным столом «молодым» прислуживали заики. Два огромного роста гайдука были одеты как маленькие дети, их водили на помочах карлы с приклеенными длинными бородами. Некоторые гости сидели в прежних костюмах именитых бояр-царедворцев, в шелковых или парчовых охабнях и в горлатных собольих шапках. Ровесники жениха, а иные и постарше его, еле держась на ногах, исполняли обязанности виночерпиев.
   – Горько!.. Горько!.. – раздавалось со всех сторон, и «молодые» едва успевали «подслащивать» вино поцелуями, вконец истрепав свои обветшалые губы.
   Пятилетняя царская дочь Лисавета, посаженая мать, сидела у жениха на коленях, скручивала и раскручивала жидкую его бороденку.
   Свадебным подарком, на счастье «молодым», преподнесена была карлица. А она – девица молоденькая, собой пригоженькая, личиком беленькая, очи сокольи, бровки собольи, глазки с поволокой, роток с позевотой, а девичья краса – руса коса протянулась по спинке до самых пят.
   – Ах, хороша, умильна карлочка! – восторгался Никита Мосеевич.
   – Махонькая да курбатенькая! – вторила ему тоже довольная подарком супруга.
   И еще в подарок «молодым» для ради услаждения их ушей – клетка с соловьем-певуном.
   – Курский! – прищелкнув языком, восхищенно проговорил раздобрившийся владелец соловья. – Потому, что день такой нынче, вот и дарю, Никита, тебе. Владай. Более двадцати колен его пения слушать будешь.
   – Ой ли?
   – Ага. Как начнет он пулькать, клыкать, пускать дробь вперекат, а потом на клеканье да на цоканье перейдет, лешевой дудкой перехватит либо в кукушкин переклет вдарится, – отдай все, да мало!
   – Ой ли?.. Неуж так?
   – Ага. Тебе говорю… Он тебя и гусачком и стукотней ублажит, только не скупись, не жалей муравельными яйцами певуна подкармливать… На, держи. Помни свояка Финогена.
   – Ой, пичуга!.. – обрадовалась Лисаветка. – Дай, дед, я подержу.
   И так и сяк поворачивала она клетку, а приметив дверцу, захотела пичугу погладить и руку к ней протянула. То ли потренькать вздумалось соловью, то ли в каком ином колене свое певучее умение показать, – перескочил с жердочки на жердочку да пулей мимо Лисаветкина личика пролетел.
   – Ах!.. Ох!..
   А соловей уже под потолком перепархивает. Лисаветка – в слезы. «Молодые» пришли в уныние.
   – Не печальтесь, – сказал им царь Петр. – Ежели этого не изловим, то приказ дам, чтобы двух других певунов вам представить да вдобавку еще скворца-говорца. И вам, «молодым», не в огорчении пребывать, а свою медовую пору сладко справлять.
   – Спасибо тебе за ласку, – готов был прослезиться благодарный «молодой».
   И «молодая» улыбкою просветлела.
   – Пей, гуляй, про веселье не забывай!..
   Свадебное торжество продолжалось и на другой день, начавшись с «веселого утра».
   – Ох, расхвастаются на хмельном пиру люди: один хвастает добрым конем, другой – золотой казной, разумный хвалится отцом с матерью, а безумный – молодой женой. Поднялся ли с брачного ложа наш Никитушка, чем-то нам он похвастает?..
   – Жив ли стал?..
   Смеху, ёрничеству, озорному веселью конца не было.

Глава третья

I

   – Ох-ти-и!..
   Как же было ей, царице Прасковье, не охать, не вздыхать, когда у дочери такая беда стряслась?.. Хоть и не любимая, но ведь дочь! Не откажешь ей в родстве, из сердца да из памяти прочь не выкинешь. Вздыхай вот теперь, да терпи. Не раз подмывало со всей строгостью ей сказать: это бог, Анютка, тебя наказал за все твои продерзости, за непочитание матери, за то, что непослушной, своевольной была… Да уж ладно, смолчала, попридержала язык. И без того не медом жизнь Анну помазала. Да еще и то ладно, думала царица Прасковья, что это Анне такое незадачливое замужество выдалось, а не любимому детищу Катеринке, не то бы враз от ужасти обмерла. Пускай Анне наперед памятным уроком станет – мать чтить да слушаться, а то вон ведь что получилось: женой не успела побыть, а уж вдовкою сделалась. И тот паршивец… прости, господи, прегрешение, что так помершего помянула, – да ведь не стерпеть! Паршивец, истинно. Сам что куренок ощипанный, хилый, тощий, заморыш из заморышей, а на винное запойство падким был. Нет чтоб, как новобрачному, женою тешиться да ее собой радовать, а он, лыка не вязавши, нахлебается анисовки либо венгерского, ослабеет весь, и ничего-то ему больше не надо. Все с царем Петром по питью равняться хотел. Щенчишка белогубый, в шестнадцать лет пьянчужкой помер. А еще герцогом был! Тьфу, негодник, чтоб тебе пусто было!.. «Господи, прости и помилуй…» – истово перекрестилась царица Прасковья, снова уличив себя на ругани покойника.
   – О-ох-ти-и…
   И каково это было Анне ехать не знамо куда, да с поклажей такой, с мертвяком… Страх-то, господи… Да еще хотела, чтоб мать с ней поехала, нисколь родительницу свою не жалела. Похоронили небось, поверх земли герцога не оставили. Прах с ним совсем!
   И, уже не каясь в допущенном прегрешении и не прося у бога прощения за худые слова, отплевывалась и отмахивалась царица Прасковья от столь мерзкого зятя и от памяти о нем.
   Внезапная смерть курляндского герцога не должна была ничего изменить в намеченной Петром жизни племянницы Анны. Хотя она и вдова, но законная герцогиня, которую в Курляндии ждут ее верноподданные. Для ради политических соображений царя Петра герцогине Анне надлежало поселиться в Митаве. Петр думал даже водворить там все семейство покойного брата царя Ивана, но сделать это было затруднительно по разным причинам. Не так-то просто царице Прасковье с ее челядью, с уцелевшими дурками и карлами собраться в путь, да и кто их всех содержал бы там в разоренной шведами, нищей Курляндии? А кроме того, царица Прасковья противилась перебираться на жительство к немцам и жить вместе с дочерью, которую любила менее других, а вернее сказать – не любила. И Петру пришлось отказаться от своей мысли.
   Анна поехала в Митаву одна, в сопровождении лишь нескольких слуг, заочно ненавидя свою Курляндию.
   Старинный, словно весь в лишаях, с обомшелыми и заплесневевшими стенами, мрачный митавский замок Кетлеров, потомков рыцарей некогда могущественного ордена меченосцев, встретил новую владычицу-герцогиню промозглой сыростью и затхлым сумраком. Давно уже утратил замок лихую славу грозного разбойничьего притона, наводившего трепет и страх на всю округу, а теперь ветшал, окутываясь сумерками рано завечеревшего, дождливого и холодного осеннего дня.
   Настороженно-затравленной волчицей, втянув голову в плечи, вступила Анна в свое неприглядное жилище, кусая губы и едва сдерживая злобные слезы, исподлобья ненавистно озираясь по сторонам. Курляндцы, прислуживающие в замке, по-своему понимали состояние прибывшей к ним госпожи и сочувственно вздыхали: бедняжка, так сильно переживает смерть мужа, страдалица, какие слова утешения высказать ей, чтобы облегчить ее печаль?..
   Нет, не в замок, а в тюрьму попала она, в заточение, заламывая руки, стенала Анна, мечась по герцогским покоям, пугаясь теней и шорохов.
   Было отчего ей приходить в отчаяние: ни денег, ни припасов. Мать ничего не дала, будучи уверенной, что в Митаве ее дочери все обеспечено курляндцами, да и дядюшкой-царем было назначено племяннице хорошее приданное, а царь надеялся, что мать, царица Прасковья, на первое время снабдит дочь деньгами. Ему, Петру, некогда было заниматься этим, торопился ехать принимать новый корабль да смотреть, как обучают новиков из последнего рекрутского набора.
   – Выплатить надо деньги, что по приданому обещаны, – напомнила ему царица Прасковья.
   – Выплатить, выплатить, – дернулся шеей Петр. – А кому выплачивать, когда герцога в живых нет?! Ладно, – отмахнулся он. – В Митаве определен в гофмейстеры Бестужев Петр, он всеми делами курляндскими станет ведать и деньги Анне добудет.
   Сказал такое и уехал неведомо на какой срок. А кроме него, обратиться больше не к кому.
 
   В Митаве по вопросу обеспечения вдовы-герцогини возник великий спор. Курляндские чины, заседавшие в сейме, не были единодушны в своих суждениях – выделить Анне Ивановне вдовью часть из герцогских имений или нет. Некоторые говорили даже так, что ее брак следует считать недействительным, поскольку покойный герцог был женат, находясь еще под опекой из-за своего несовершеннолетия. А имения его были обширные, занимавшие третью часть всей Курляндии, но находились в аренде или в закладе у соседних владетелей – у рижского епископа, у бранденбургского курфюрста, и у других лиц. Чтобы выделить какую-то часть герцогине, надо те имения выкупить, а где деньги взять? Герцогская казна давно уже пустая.
   Вот и еще был повод у Анны для злых, досадливых слез: какая же она герцогиня, ежели никакого имения не имеет?.. Заглянул в ее апартаменты вечером гофмейстер Петр Михайлович Бестужев, а его госпожа чуть ли не навзрыд слезами разливается.
   – Герцогиня… Царевнушка Анна Ивановна, пошто так?.. – участливо наклонился над ней Бестужев и, проявляя жалость, по-отцовски приобнял ее вздрагивающие плечи.
   А она в отчаянии уткнулась головой в его живот и разрыдалась еще пуще.
   Уж он ее утешал, утешал, приголубливал с той же самой как бы отцовской нежностью. И в головку и в шейку поцеловал, чтобы только успокоилась. Чувствовал рукой, как она плотно упитана, должно, еще на прежних Измайловских обильных харчах, да и петербургская жизнь на ней худо не отразилась. И очень обрадовался, увидев, что она, перестав хныкать, вытирала рукой глаза.
   – Вот, моя радостная, ровно солнышком личик ваш проглянулся. И я вашу высокую светлость того больше развеселю, – заботливо говорил Бестужев.
   Анна задержала на нем вопросительный взгляд: чем это он развеселит ее?
   – Сейчас, герцогинюшка дорогая, сейчас, – засуетился он, быстро вышел и вернулся с двумя бутылками: в одной – венгерское, в другой – тенериф, и стал умело сервировать придвинутый к Анне столик.
   Краснощекие яблоки появились, с вазы свешивалась большая виноградная гроздь; жамки-прянички, халва-пастила на столике.
   – Герцогинюшка, царевнушка любезная, за здоровьице ваше драгоценное, чтобы никогда грусть-печаль не застила ваши глазоньки… – чокаясь с ней, сладкоречиво приговаривал Петр Михайлович Бестужев.
   Впили. Виноградинами тенериф заели, а венгерское яблочками закусили. У герцогини вскоре приятно так в ушах засвербело и голова вроде бы слегка закружилась, да вдруг и веселый смех прорвался. А Петр Михайлович еще и еще наливает. С ним хорошо, он заботливый; впрямь как отец родной. По годам – в самый раз такой. Ей, Анне, семнадцать, а ему – под пятьдесят Нет у нее, Анны, отца и пожалеть было некому. Дядюшка-государь чаще строг. А вот Петр Михайлович – он и целует-то ласково. Задержал свои губы у ее губ, как бы выжидая ее ответа, ну и она сама поцеловала его. И еще налил он выпить самый большой бокал. Просит, чтобы пригубила. А чего ж! Чать, губы от этого не потрескаются. И выпила его весь. Еще смешней стало, когда эта комната куда-то в сторону стала сдвигаться. И у него, должно, тоже голова закружилась, свечной шандал уронил, темно стало.
   – Ой, куда ж ты меня понес?.. А уронишь…
   Когда под утро они проснулись, Бестужев изумленно сказал:
   – Аннушка, а ведь ты вон как мне посчастливилась, вовсе девкой досталась. Мне, выходит, невестой была.
   – Ага, – подтвердила она. – Тот, мальчишка, померший… он только и знал, чтоб напиться скорей. Гребовала я с ним знаться, сопливый был.
   И Бестужев то ли как на отцовских или вроде бы уже на мужниных, хозяйских правах потеребил ее за щеку.
   Петр Михайлович Бестужев имел двух взрослых сыновей и замужнюю дочь, точно что примерным отцом был, и Анна вверяла ему себя целиком. С того самого вечера несколько повеселела ее жизнь. Гофмейстер не забывал, что на его попечении вдова-герцогиня, и старался чаще отвлекать ее от скуки, и Анне нравилось бывать с ним.
   Какими-то неведомыми путями дошли до царицы Прасковьи слухи, что в отдаленной от Петербурга Митаве ее дочь, находясь под приглядом гофмейстера Бестужева, повела жизнь, не соответствующую ее печальному вдовьему положению. Матери хотелось приставить к Анне людей, которым смело можно довериться, а гофмейстера оттуда изгнать, но царь Петр знал Бестужева как расторопного, исполнительного человека, облегчавшего управлять Курляндией. Племянница Анна – герцогиня только по званию, а власти у нее нет никакой. Доставка в Митаву припасов, содержание двора герцогини, благоустройство ее жилья и прочее, – со всеми нуждами Бестужев обращался к царю и ждал его повелений. Нет, гофмейстер в Митаве необходим, и царица Прасковья пусть ничего не выдумывает.