Теперь в Петергофе он на радость Екатерине и Вилиму Монсу, которым можно чаще и дольше быть вместе. Неприятно только, что Петр вынуждает «сердешненького друга» отвечать на частые его письма. Можно подумать, что уехал в дальнюю даль, откуда и сообщает о своей тоске, томящей его в разлуке с любимой женой: «Дай боже вас видеть в радости, а без вас скучно очень… Я бы желал, чтобы и вы были здесь (приглашает он ее в Петергоф), ежели вам не трудно (уже не приказывает ей, как бывало, а просит), понеже пустить воду из фонтанов без вас не хочется… Очень скучно без вас, и для того по берегу мало хожу, а обретаюсь все дома».
   В своих ответных письмах она благодарит его за любовь и приглашение, но, к большому сожалению, приехать никак не может, – заботы о детях удерживают ее в Петербурге. Пусть батюшка государь не скучает, а изрядно отдыхает и набирается сил для радостной потом встречи.
   – Опять от него письмо? – с усмешкой спрашивает Монс.
   – Опять. Я боюсь, Вилим, что он вот-вот приедет. Если бы ты только знал, как я не хочу его видеть.
   – Знаю, Катрин. Уговаривай, чтобы он оставался там. Пиши, что на море воздух здоровее, чем в слякотном Петербурге. Пусть остается там до зимы.
   – Я так ему и пишу.
   Дети… Забота о них удерживает ее. Несчастный Шишечка. Теперь уже нет никакой надежды, что он может поправиться. Не ходит, не говорит, беспрестанно течет слюна, бессмысленный взгляд… Да, наследником престола царевичу Петру Петровичу стать не придется. В своего дядю, царя Ивана, пошел. Даже хуже. Тот хотя и косноязычно, но мог говорить и ходить умел, а этот…
   – Грабит, грабит меня бог сыновьями, – с неизбывной горечью говорил Петр.
   – Не утруждайте себя мрачными думами, государь, – советовал ему лекарь Блюментрост.
   – Как же не утруждать, когда они неотступны?
   – Поспите еще. Вы очень мало спали сегодня.
   – Мало, да. И никакая твоя микстура, Лаврентий, не помогает.
 
   Занимаясь по совету супруги отдыхом и накапливанием сил, Петр имел немало досужливого времени и вскоре почувствовал гораздо большую усталь, нежели от любой работы. С отдыхом следовало немедля кончать, чтобы не известись совсем, а чем занять свои руки, не желавшие никакого покоя? Токарного станка у него в Петергофе не было, а короткий осенний день все равно оказывался долгим потому, что начинался он при зажженных свечах с четырех-пяти часов пополуночи.
   Не любя просторных комнат с высокими потолками, царь жил в отгороженной для него каморке с низким, чуть выше его головы, натянутым парусиновым потолком. Денщик затапливал печку, а умывающийся государь, – в ночном колпаке, шлафроке и в домашних туфлях на босую ногу – начинал «отдыхать» в ожидании завтрака. Если было жарко, сбрасывал шлафрок, оставаясь в рубашке, не стесняя себя в одежде. Наскоро перекусив и записав на аспидной доске или в записной книжке пришедшие на ум мысли, в ожидании рассвета опять «отдыхал», а потом уходил к морю или бродил по петергофскому парку, встречаясь с садовниками и с фонтанными мастерами, нередко помогая им в их делах. К полудню возвращался к себе обедать, а случалось, что принимал приглашение кого-нибудь из петергофских служителей пообедать у него.
   Зная повадки царя, хозяину дома не нужно было сажать дорогого гостя в особо почетном месте и раболепствовать перед ним, не то царь мог подняться и уйти. Чем больше простоты и непринужденности, тем лучше для всех. Никаких особенных блюд Петр не признавал, предпочитая обычные, русские: щи да кашу, соленые огурцы да квашеную капусту. Ну, а если у хозяина оказывалась припасенной к обеду водка, то от поднесенной чарки неучтиво было отказываться. После обеда отдавал примерно часовую дань дрёме, хотя бы то было в гостях. Сам он никаких обедов в Петергофе никому не давал потому, что жизнь здесь похожа была на походную, да он и в Петербурге не проявлял себя хлебосолом. Дома в столовой у него могли поместиться за столом не более двенадцати человек. Подадут кушанье, хозяева всем семейством усядутся, а гостям – как придется. Без всякого смущения царь Петр скажет им:
   – Садитесь, кому достанется место, а прочие – поезжайте обедать к себе домой.
   Ну, а в Петергофе в его каморке вовсе стол небольшой, и обед готовился только для царя с денщиками, которые были у него вместо камердинера, кучера, истопника и других слуг. Так что дожидайтесь, гости, когда царь захочет вместе с вами попировать, но опять же не у него это будет, а в палатах светлейшего князя Меншикова или у кого из других вельмож, где соберет царь большое застолье.
   Набираясь в Петергофе здоровья, Петр на досуге перебирал в памяти, что было сделано у него в парадизе и что предстоит еще сделать. В летнюю пору, например, одним из любимых развлечений не только его самого, но и многих петербургских хозяев было катание на Неве. В указе сказано: «для увеселения народа, наипаче же для лучшего обучения, искусства и смелости в плаваньи» розданы безденежно от казны парусные и гребные маломерные речные суда градожителям в их постоянное пользование при условии: «ежели какая трата на какое судно придет, то владелец повинен будет такое же заново сделать и никак не менее того, а ежели более – на то воля его самого, на потомки его и наследники, и то будет похвально». Для постройки и починки таких судов основана партикулярная верфь на Малой Неве. Каждое судно следовало содержать в чистоте и исправности, и строго отмечалось, что «сии суда даны, дабы ими пользоваться так же, как на сухом пути каретой и коляской, а не как навозной телегой».
   Кто скажет, что такое было худо задумано? И задумано хорошо, и выполнялось многими хозяевами с большой охотой.
   А как приятно вспомнить, например, последнее катание по взморью! Катеринушка была очень довольна, и Ржевская с Монсом – тоже. Будущим летом установить надо такой порядок: в определенные дни в разных местах города вывешивать сигнальные флаги, а на крепостном флагштоке поднимать морской штандарт. Это будет означать, что хозяева приглашаются выезжать на своих судах и выстраиваться на Неве у крепости. Кто не явится, с того взимать штраф. Собравшиеся суда назвать невским флотом, а командующего над ними – невским адмиралом. Апраксин не сумеет с флотилией сладить, лучше себе самому адмиральские обязанности поручить. Проплыть на своей шняве подальше, как бы разведать путь, а потом повернуть назад, и все суда сразу замрут на месте, выжидая, пока адмиральское не пройдет мимо, и только потом следовать за ним, не имея права обогнать. Сделать все так, как было, когда командовал союзной эскадрой, выводя ее с копенгагенского рейда в Балтийское море. И еще – как было в давнюю мальчишескую пору на Переславском озере с потешной флотилией… Ах, как все это заманчиво! Хорошо, что почти в пятьдесят лет он остается с неутраченными чувствами юности… Нет, до старости еще далеко, и Катеринушка преждевременно старичком называет. Сам ей такой повод дал, начав прибедняться. Встретившись теперь, можно будет посмеяться над этим. У него еще отменная, матросская удаль.
   И действительно так. Никакая волна не могла остановить Петра от поездки по морю на яхте или на весельном боте. Отсюда, из Петергофа, ездил он в Кронштадт в ветреную штормовую погоду. У гребцов замирали сердца, когда бот, взобравшись на гребень крутой волны, словно проваливался с нее в пучину, а он, Петр, крепко держал штурвал и ободрял оробевших:
   – Чего боитесь? Царя везете! Не было еще такого, чтобы утонул русский царь.
   И счастливо прибыл в Кронштадт.

VIII

   Хотя и не частыми гостями, но наведывались к царю в Петергоф близкие ему люди – Петр Андреевич Толстой, человек тонкого ума, умевший все обладить, как тому нужно быть, всякое дело вывернуть лицом наизнанку, а изнанкой на лицо, как говорили о нем некоторые острословы; испытанный в неколебимой верности Павел Иванович Ягужинский – бывший гвардеец и денщик Петра, пожалованный потом в генерал-адъютанты и носивший звание действительного камергера и графа; сенатор старик Тихон Никитич Стрешнев и сводный брат Петра, незаконнорожденный сын царя Алексея Михайловича, тоже сенатор и граф Иван Алексеевич Мусин-Пушкин.
   Гости эти были неприхотливые, никаких хлопот хозяину не доставляли, приезжая даже со своей едой, и, как правило, в тот же день возвращались в Петербург.
   – Ну, рассказывайте, что хорошего нового, да и о плохом не забывайте, – радушно встречал их Петр.
   – Новость отменная, государь, – начал рассказывать Толстой. – Явились в Петербург ходоки-азияты из туркменской земли. Без малого два года были в пути и пришли бить тебе челом, просить, чтобы ты, великий государь, дал их земле воду.
   – Завистливо смотрели на Неву и на взморье, – добавил Ягужинский. – Ай, ай, как воды много!
   – Как же вы с ними беседовали?
   – Один из них толмачом был, знал по-русски.
   – Ну и как же я воду им дам?
   – Надеются на тебя, государь. Упирают на то, что такой долгий путь одолели и ни с чем им воротиться никак нельзя.
   – Надеются на царя… – скривил Петр губы горькой усмешкой. – Целый народ в детских розмыслах пребывает. Разуверили вы их в силе царя?
   – Разуверили, государь, сказали, что такое несбыточно, и они совсем огорчились.
   – Не случилось бы так, что, отчаявшись в твоей помощи, станут иной защиты себе искать, – высказал опасение Стрешнев.
   – А кто же другой от себя воду им даст?.. Послать к ним нужно толковых людей, чтобы разъяснили неразумность такой просьбы, а в чем можно, в том нужно им помогать, дабы видели заботу о них.
   – Трудно вести общение с ними, ежели в один конец весть подать около двух лет надобно да ответ через столько же лет придет, – усомнился Мусин-Пушкин в возможности иметь дело с чужедальними поселенцами.
   – Для того нарочный почтовый естафет держать надобно, а не пеши ходить, – сказал Петр. – Мы знаем места гораздо отдаленные, однако сообщаемся с оными. Несколькими годами назад дошло ко мне известие, что буря выбросила на берег Камчатки японца по имени Денбея и он стал жить там. От меня указ был, чтобы втолковать тому Денбею учить своему японскому языку и грамоте камчатских ребят, человек пять либо шесть. По нарочному почтовому естафету я справлялся потом о Денбее, учит ли он своему языку кого, а еще через год стало известно, что в помощь Денбею приискан другой японец и они приедут к нам. По их прибытии откроем в Петербурге школу японского языка и наберем учеников из солдатских детей. Загадочен и зело заманчив к познанию дальний камчатский край. Мыслю послать туда экспедицию, чтобы описали Камчатку с прилегающими к ней землями и водами и чтоб все на карту исправно внесли, а также установить, сошлась ли Америка с Азией и в каком именно месте. Я и сам с великой охотой поехал бы про все то разузнать.
   – Ой, государь, опасно такое, – несогласно покачал головой Стрешнев. – Мало ли что в столь дальнем пути приключиться может и даже погибельно.
   – Аль ты не слыхал, Тихон Никитич, что окольничий Засекин дома у себя, когда студень ел, то от свиного уха задохся? – посмеялся его опасениям Петр.
   – То так, – неохотно соглашался Стрешнев, – но говорится, что береженого и бог бережет.
   – А волков страшиться – в лес не ходить. Так или нет?
   – Тоже и то будет так, – посмеялся и Стрешнев.
   – И так еще говорят, – продолжал Петр, – глаза страшатся, а руки делают. Я здесь, в Петергофе, от одного чухонца такое поверье услышал, что и вам в назидание оно будет. Сказывают, что в давние годы многие люди принимались строить город на приневских топких местах, но каждый раз болото поглощало постройку. Но пришел раз туда русский богатырь и тоже захотел строить город. Поставил он один дом – поглотила его трясина, поставил другой, третий – так же и они один по одному исчезали. Рассердился тогда богатырь и придумал небывалое дело: взял и сковал целый город да и поставил его на болоте. Не смогло оно тогда поглотить богатырский тот город, и он стоит по сей день.
   – Похож тот богатырь на Илью Муромца, силу коего ничем сдержать невозможно, – сказал Мусин-Пушкин.
   Многими своими действиями Петр напоминал сводному брату почтенного богатыря, не гнушавшегося подлым людом. Как могучий и неустрашимый Илья Муромец пивал с кабацкими голями, так и царь Петр в часы отдохновения любил приятельские застолья с простолюдинами, якшаясь с ними и в делах и в гульбе. Подобно былинному богатырю мог бы он тоже стрелять по божьим церквам и рушить их золотые маковки, – порушил же колокольни, обезгласив многие из них снятием колоколов, чтобы переплавить их на пушки. И во многих других делах проявлял Петр богатырские повадки, готовый переиначить содеянное самим богом.
   – Когда нами взят был Азов и создавался азовский флот, – говорил Петр своим приверженцам, – думалось мне торговые наши пути направить к Черному морю, а для ради того потребно было бы с ним соединиться каналами. Одним каналом связать Волгу с Доном, а другим – подойти к Ивану-озеру, что в Епифанском уезде Тульской губернии, отколь с одной стороны начинает течь Дон, а с другой – речка Шаш, приток Упы, что впадает в Оку.
   И не только задумка была у Петра о сооружении тех каналов, но уже начинались работы. Десятки тысяч людей копали землю, расчищали и углубляли озера и реки, возводили плотины, отводили воду, но неудачный Прутский поход вынудил тогда оставить Азов, отказаться от выхода к Черному морю, и все работы были прекращены. Утвердившись на Балтийском побережье и основав новую столицу, Петр решил соединить Балтийское море с Каспийским, пользуясь для того на подступах к Волге многими речками и озерами. Уже связана была река Тверца с Цной, но препятствовало сообщению Невы с Волгой неспокойное Ладожское озеро, и тогда Петр решил миновать неприветливые его воды, провести обходной канал.
   Князь Меншиков напросился в том важном деле себя проявить, но, истратив больше двух миллионов рублей, без толку прокопавшись в земле, переморив дурным содержанием и болезнями тысячи работных людей, ничего не сделал, и Петр отстранил его.
   – Понеже всем известно, – говорил царь, – какой убыток общенародный есть нам от бурности Ладожского озера, то нужда требует, дабы канал от Волхова к Неве был учинен. Намерение наше есть к той работе незамедлительно приступить, передав начальство поступившему к нам на службу опытному инженеру Бурхарду Миниху. И о том намерен я указ учинить. Что можете по сему сказать?
   – То, государь, и скажем, что пожелаем делу успешного хода и завершения, – ответил за всех Ягужинский.
   – Не след уподобляться полусонным азиатцам, – продолжал Петр, – и путаться в длинных полах коснеющей жизни, когда мы для того и переменили прежние свои навыки, чтобы вести подвижную жизнь. Дабы нам не беднеть, должны мы стараться производить все потребное у себя, не нуждаясь в чужеземных изделиях, и, чтоб богатеть, надобно вывозить на продажу господам чужестранцам как можно больше сделанного у нас, а к себе от них ввозить как можно меньше. Для того ради строим и будем строить свои фабрики и заводы; для того помимо земного, дорожного, наладим еще водный торговый путь. Надо, – продолжал Петр, – чтобы вывозная торговля была в руках русских людей, а не у иноземцев. Станут наши суда ходить в Астрахань, учредим там главный торг с азиатскими странами. Иные из проживающих в Астрахани азиатов завели свои фабрики, вырабатывают шелка, а русские жители кроме рыбных и соляных промыслов занимаются скупкой в богатых кочевьях лошадей, скота, шерсти, и все то зело похвально. Скажем догадливым русским людям, пусть они выплывают на большую волжскую дорогу, ведут по ней свои торговые караваны, и то будет добро!
   Заводы олонецкие и уральские, тульский и сестрорецкий поставляли ружья, пушки, ядра и холодное оружие на всю армию, освободив казну от необходимости покупать вооружение за границей. При заводах открывались свои школы, в кои набирали учеников из солдатских и поповских сынов. Обучали их не только заводским делам, но и математическим наукам. Жалованье тем ученикам назначалось от казны – полтора пуда муки в месяц да рубль денег в год. А у кого отцы были зажиточными или получали на службе более десяти рублей за год, сыновьям тех ничего от казны не давалось, – во все время на своем коште могли их отцы содержать.
   Большая надежда была у Петра на молодых людей, обучавшихся за границей. Не все же там лодыря праздновали, а получали полезные знания, как получал их он сам во время своего пребывания у иноземцев.
   – Ох, ученье-мученье! – с глубоким вздохом произнес старик Стрешнев, вспомнив свою школярскую пору. – Бывает, что и теперь, при старости лет, во сне мучаюсь, будто все еще в учении нахожусь. Проснешься – и заплюешься на сон. А учился – нисколь не совру – по своим годам прилежно, и учитель задавал урок по силе, чтобы я затверживал скоро. Но как нам, кроме обеда, никакой иной отлучки не полагалось и сидели мы на скамейках безсходно, то в большой летний день приходилось великие мучения претерпевать, и я так от того сидения ослабевал, что становился снова беспамятливым: что с утра выучил наизусть, то к вечеру и половины не знал, за что меня, как нерадивого и непонятливого, нещадно секли. А ежели учитель днем отлучался, то жена его понуждала нас громко кричать, хотя б и не то, чему учены были, но только б наш голос ей слышен был, не то, дескать, сон нас сморит… Ох, ученье-ученье, истинно что мучение от него, – еще и еще вздыхал Стрешнев.
   – Такие твои побаски, Тихон Никитич, нам ни к чему, – недовольно замечал ему Петр. – Нам повсеместно надобно учение насаждать, а тебя послушать – завяжи глаза да бежи от школярства прочь. Негоже так.
   – Да я молчу, молчу, государь. Только тебе про то молвил.
   – И мне не для чего слушать такое.
   – К слову пришлось, – объяснял Тихон Никитич, чувствуя себя виноватым.
   – Как ни трудно бывает в учении, а пребывать неучем никак не возможно. Я неграмотных женихов венчать запретил, и никакого послабления тому быть не может, а что касательно розог, то они хорошо ученью способствуют, и обижаться на битье в молодости лет не след никому.
   – Ну, прости меня, государь, что душу твою взбередил, – взмолился Стрешнев. – Безо всякого умысла язык болтал. Сделай милость, прости.
   – Прощу, ладно, – отмахнулся от него Петр, но продолжал: – Срамно сказать, что у нас в Сенате такие есть, кои не умеют фамилию свою написать. Как же мне на них в важных делах полагаться?.. И жестокую войну вести надо, и большую торговлю налаживать, и обучение недорослей не запускать, и корабли, крепости, города строить, – за всеми делами не можно мне одному усмотреть. Не вездесущий свят-дух. Инде могу оказаться, а инде меня вовсе нет. И прошу вашей помощи общее наше дело править.
   – Всемерно стараться станем… За великое счастье почтем еще больше тебе служить… Помогать будем как только сможем… – в один голос проговорили Стрешнев, Ягужинский и Мусин-Пушкин, а Толстой поднялся с места и, поклонившись, сказал: – Дозвольте заверить царское ваше величество, что вся моя жизнь – служба вам.
   – Непорядков намного больше, нежели налаженных дел. На что, к примеру, такое похоже? – достал Петр из кожаной сумки листок с донесением. – Вот, фискал сообщает… – И прочитал: – «В Устрицком стану дворянин Федор Мокеев сын Пустошин уже давно состарился, а ни в какой службе и одной ногой не бывал, и какие посылки жестокие на него ни бывали, никто взять его не мог. Одних дарами угобзит, а кого дарами угобзить не может, то притворит себе тяжкую болезнь или возложит на себя юродство и в озеро по бороду влезет. И за таким его пронырством иные и с дороги его отпущали, а егда из глаз у посыльщиков выйдет, то юродство свое откинет и, домой явившись, яко лев рыкает. И никаковые службы великому государю кроме взбалмошного огурства озорного не показал, а соседи все его боятся; детей у него четыре сына выращены, и меньшому уже есть лет осьмнадцать, а по сей год никто из них ни в какую службу выслан не был». Придется не иначе как к Ушакову в застенок сего дворянина забрать, чтобы направить на путь истинный.,. Или вот… – достал Петр другой листок. – «У крестьян писцы ворота числят двором, хотя в избе народу сам-шесть или сам-десять, и пишут всех одним двором, а рядом, за другими воротами изба бобыльная, всего на одну душу, но пишут все равно – двором. По здравому рассуждению надлежит крестьянские дворы считать не по воротам и не по дымам избяным, а по проживающим в избе людям, по владению землей и засеву хлеба». О таком рассуждении фискала хорошо подумать надо, подсказка изрядная, и по ней должно истину изыскать, как дворы считать.
 
   Было над чем задумываться царю Петру. Безотрадную картину бегства посадских людей представлял ему фискал Нестеров. «Иные купцы, – сообщал он, – отбывая платежей и постоев, покинув или распродав жилища свои и всю утварь, разошлись в извощики, воротники, отдалились в заемщики разных господ на дворы их московские и загородные, а тако же живут в защите и в закладу у разных других людей, будто бы за долги; другие подлогом, как бы за скудостью и болезнями, в богадельни вошли, а еще иные разошлись в приказчики и сидельцы, несмотря на то, что свое имение довольное у них есть».
   Угнетаемые непомерными денежными поборами, люди искали малейшую лазейку, чтобы не платить подати. За взятку кому следует даже богачи записывались в придворные истопники и дворники, которые освобождались от платежей, а появлялись и такие, что не занимались ничем, жили бедно, а не то – воруя и разбойничая.
   Бежали люди разно, но одинаково – от царя. Крестьяне и посадские податные устремлялись от тяжкой жизни на широкое волжское воровское раздолье либо в заволжскую скитскую тихую и дремучую мать-пустыню, в казачьи донские степи, за Уральский каменный пояс, а то и в Сибирь; бояре сидели по своим подворьям, но тоже отдалялись от сущей действительности и как бы убегали своими воспоминаниями в давнее прошлое, все еще мечтая о возврате к старине, и, «брады свои уставя», печалились, что царь не жалует их великую природную знать, а снисходит к худородному простолюдью и бывает даже ласков до смердов, на что родовитые могли только плеваться. Где, когда, у каких государей видано было, чтобы худородный достигал высокой чести?! У теперешнего царского выродка Петра Алексеича только такое заведено.
   Был, скажем, самый простой работный мужик, числился в разряде тульских кузнецов и ствольных заварщиков, принадлежал к податному сословию, а хитроумной своей смекалкой в первостатейные заводчики вышел, и все это без роду, без племени. Как такое старозаветному боярину понимать? Только и оставалось думать, что к последним временам дни идут.
   Иностранцы, поступившие в русскую военную службу, советовали царю Петру так велеть вести обучение рекрутов, чтобы те навсегда забывали о своем прошлом, что были рязанскими или псковскими уроженцами, твердо помня только, что они драгуны полковника Роде или гвардейцы Бухгольца и дом их – казарма. А что было у одного в Сапожковском уезде, а у другого в уезде Гдовском, какие там родные места – вытравить из памяти прочь.
   Вроде бы хорошо это – помнить солдату, что он только драгун или гвардии рядовой, но какую же отчизну защищать такому воину? Помнить лишь о солдатской казарме?.. Да разве это его родительский дом?.. Нет, господа чужестранцы, у русского человека всегда в памяти его родина. За нее, а не за драгунское звание вступает он в бой с неприятелем, и это она, незыблемая память о родине, придает ему неустрашимую отвагу и доблесть. У русских людей – только так. Так это было и будет. И на том он, царь Петр, стоит.
   Вступившие в русскую службу господа иноземцы заняты были единственной мыслью о своем обогащении. Нарушая приказы о запрещении мародерствовать, старались чем-нибудь поживиться. Понадеявшись на немецкую аккуратность, зная, с какой бережливостью сохранились в Германии леса, Петр назначил нескольких немцев следить за сохранностью корабельного леса в окрестностях Петербурга, а немцы в этом источник доходов нашли, начав торговлю деревьями на корню. В острастку порубщикам по берегам Невы были расставлены виселицы с письменным пояснением, для кого они предназначены.
   По челобитным крестьян Петр разрешил выделить окрестные Петербургу земли под мызы, но с условием, чтобы там не рубили заповедных деревьев – дуба, клена, лип, ясеня, вяза. Все леса Петербургской губернии были в ведении Адмиралтейства, и разрешалось рубить только сухие деревья да подбирать бурелом.
   Нет, и в Петергофе не было у Петра времени для отдыха, – намечал вот, какие земли под мызы отдать, подготовлял указы по различным вопросам, принимал приезжавших из Петербурга должностных лиц, выслушивал их отчеты о сделанном, поучал – что и как делать дальше, нередко приходя в гнев от нерасторопности или явной нерадивости ленивцев. Редко приходилось поэтому любоваться морем и видневшимся вдали Кронштадтом с его укреплениями и эскадрой кораблей.
   Бывало и так, что становилось не по себе в петергофском дворце, и тогда Петр перебирался из него на крохотный островок, омываемый водами Финского залива, в поставленный там домик, по-французски называемый Монплезир, что в переводе означало – «Мое удовольствие».