– Ура!.. Дербень и Баки к нам прибавлены!
   По сему торжественному случаю господа сенаторы спешно снарядили особого курьера к государю – где только он его найдет: в Астрахани или уже на пути из нее – для извещения о том, что «по случаю победы и за здоровье Петра Великого всерадостно пили».
   Пили они легко и весело, а похмелье оказалось тяжелым и печальным. Пока государь находился в отъезде, чем они, господа вельможи, занимались? Лаялись между собой? Избрали Сенат местом для побрехушек?.. Оказалось, что подканцлер Петр Шафиров лаял Скорнякова-Писарева, утверждая, что оный происходит от площадного писаря и скорняка, а отец его от нищеты приучал сына пахать землю, подобно самому простому смерду, дядя же повешен за воровство. Помимо недостойного поведения в Сенате, где вступал в пререкания и в брань, Шафиров обвинен был в выплате лишнего жалованья своему брату Михаилу при его переходе из одной службы в другую, в трате государевых денег на свои расходы во время поездки во Францию да еще в том, что у полковника Воронцовского взял в заклад деревню, а денег ему никаких не дал. За все эти содеянные преступления осужден Шафиров к лишению имущества, чинов и к смертной казни.
   Досадно было Петру, что приходилось разуверяться в людях, которых он считал своими верными помощниками. Вспомнил, как более двадцати лет тому назад, проходя мимо одной лавки, заметил в ней ловкого сидельца. Вступил с ним в разговор и узнал, что тот хорошо сведущ в немецком, французском и польском языках, взял его к себе на государственную службу и определил переводчиком в Посольский приказ. Год от года все лучше, дельнее проявлял себя переводчик Петр Шафиров, став из былого худородного бароном и подканцлером, а теперь вот низвержен с достигнутой им высоты.
   В февральский морозный день барабанный бой известил московских градожителей, что завтра утром в Кремле будет казнь бывшего государственного министра барона Петра Шафирова.
   – Не все простому люду голову на плаху класть, привелось и вельможному господину потешить палача.
   – Топор, должно, так навострен, что с маху голову снесет.
   – А как же иначе?.. Любому кату похвала приятственна, – говорили в народе.
   Еще только рассветало, а в кремле уже было полным-полно желающих увидеть казнь вельможи. Осужденного привезли на простых мужицких санях под караулом солдат и взвели на помост, где его ожидал палач со своими подручными. Кабинет-секретарь Макаров огласил приговор, в котором перечислялись вины и злоупотребления Шафирова, и присужденная за это кара – отсечение головы. Кончив читать, Макаров отошел в сторону, а подручные палача сдернули с преступника парик, сняли старую шубу и подвели его к плахе.
   – Брюхо-то наел!..
   – Всыте жил, в жиру, – разглядывая осужденного, переговаривались, делились замечаниями стоявшие вблизи помоста. – Гляди-кось, бога помнит, крестится.
   Что-то шепча, Шафиров несколько раз торопливо перекрестился и, став на колени, положил голову на плаху.
   – Сейчас башку оттяпают…
   – Глядеть-то жуть…
   – Прижмурься, коли робкий.
   Палач дал знак подручным, и те за ноги оттащили Шафирова от плахи, растянув посреди помоста. Занесенный палачом топор мелькнул в воздухе и вонзился в плаху. Снова выступивший вперед кабинет-секретарь Макаров объявил, что его императорское величество, памятуя о прежних заслугах осужденного, дарует ему жизнь, заменяя смертную казнь ссылкой в Сибирь.
   Побледневший, с дрожащими губами и со слезами на глазах, Шафиров поднялся на ноги, и, поддерживаемый Макаровым, сошел с помоста. Среди собравшихся на зрелище казни пронесся ропот:
   – Зазря время потратили…
   – Обманно вышло…
   В кремлевской Ответной палате, где собрались вельможные люди и куда был приведен Шафиров, сенаторы поздравляли его с помилованием; во избежание дурных последствий от всего пережитого лейб-медик Блюментрост пустил ему кровь, но никакой радости Шафиров не проявлял.
   – Лучше бы открыли мне большую жилу, чтоб разом избавить от мучений, – мрачно произнес он.
   Но и ссылка в Сибирь была ему Петром отменена, а повелел он содержать осужденного под строгим караулом в Новгороде. Дозволялось находиться там всему опальному семейству и получать на содержание по тридцать три копейки на день.
   Поплатились былым своим благополучием и недруги Шафирова, с которыми он враждовал в Сенате. Генерал-майор Скорняков-Писарев отправлен на сооружение Ладожского канала, став разжалованным в солдаты, а обер-секретарь Поздняков – в рядовые писцы.
   Покончив с сенатскими скандалистами, Петр занялся разбором дела Василия Деревнина.
 
   После визита в Тайную канцелярию царицы Прасковьи со своими служителями старшой стражник по долгу службы донес начальству в обстоятельном рапорте обо всем случившемся. Он ничего не скрыл, но, сообщая о действиях главной виновницы происшедшего, подобострастно величал ее благовернейшей государыней. В рапорте приводилась «опись головы и тела Василия Деревнина», и по той описи значилось, что «голова изрядно избита во многих местах и произведено ее свечное жжение, тако же по носу, бороде и по щекам избито и обожжено. За почернелой опухолью не стало видно глаз; руки по запястьям тож побиты, а на груди под сердцем зело красно».
   Старшой делал вывод, что Деревнин может сильно расхвораться, а потому «необходима надобность лечить его из аптеки».
   Начальство Тайной канцелярии с этим согласилось. Не дай бог, Деревнин помрет, а государь захочет вести розыск по тайному цифирному письму и, ежели не найдет в живых подьячего, – не миновать, что спросит за него с начальства Тайной канцелярии, а потому генерал Бутурлин, хранивший за своей печатью цифирное письмо, напоминал лекарю о необходимости приложить все старания для выздоровления потерпевшего. Писал: «Господин доктор! Некоторый человек по тайным государственным делам содержится, сделан весьма больным и того ради объявляю вам его императорского величества указом, дабы вы изволили того человека хорошо лечить, понеже оный весьма нужен».
   Перетрудила себя Прасковья во время свидания с Василием Деревниным и сильно занедужилась: и в боку под сердцем было колотье, и дышала с большим затруднением, – вот до чего треклятый раб свою госпожу довел! Знала она, что государь Петр Алексеевич прибыл в Москву, но не явилась с поздравлениями по случаю его успешного Персидского похода, – можно было оправдаться приключившимся недомоганием. Сам Петр к ней не наведывался, занятый неотложными делами, и случилось так, что недуг царицы Прасковьи сразу усилился в связи с появлением в Измайлове государева гонца с требованием незамедлительно сообщить ключ шифра для прочтения цифирного письма.
   – Ой, горе… Ой, стыдобушка… Ой, ой… – разохалась она. – Неудобьсказуемые слова под цифирью кроются, про любовные утехи в письме говорится, про кои никому, опричь самого фаворита, не положено знать. О-ох-ти-и!..
   А не дать государю императору разгадку, он подумает, что в письме тайный государственный заговор, не остановится и перед пыткой, дабы подлинную правду узнать. Не отмолчишься и не схоронишься от него.
   Ох да ах – и, перемогая немочь, достала царица Прасковья из Часослова листок с ключом к тайнописи, в жар и в пот ее бросило, когда вручала гонцу.
   Не помнил Петр, когда еще так смеялся, как привелось ему при отмыкании полученным «ключом» цифирной тайны. Хотел было потешить и Бутурлина, пуще зеницы она сберегавшего тайное письмо, но решил не выставлять невестку на всеобщее посмешище. Разгадав все цифры, разорвал письмо на мелкие клочья, чтобы помина не оставалось, и приказал снять допрос со всех лиц, сопровождавших царицу Прасковью на свидание с Деревниным.
   Без малейшего запирательства поведали служители о походе благовернейшей государыни в застенок Тайной канцелярии и как она соизволила утруждать себя гневом на недостойного подьячего; подтверждая сказанное одними, другие дополняли еще кое-что от себя, воссоздавали картину свечного жжения и палочного рукоприкладства всемилостивейшей и достославной государыни. Всех опрошенных, раболепно исполнявших ее волю, Петр приказал подвергнуть наказанию батогами по двадцать ударов каждому, а особо старательно проявившему себя стременному дать добавочно еще десять ударов. Дворецкий Василий Юшков, коему предназначалось цифирное письмо, не был призван к допросу. Петр не велел его о чем-либо спрашивать, опасаясь, как бы фаворит невестушки с перепугу не поведал еще каких любовных их тайн, но своей доли наказания не избежал, будучи сослан из Москвы в Нижний Новгород. Конвойный унтер-офицер, сопровождавший его, имел на руках рескрипт императора для передачи нижегородскому начальству вместе с опальным человеком: «По нашему указу послан к вам в Нижний Новгород Василий Алексеев, сын Юшкова, коего примите и впредь до указу нашего велите ему жить, не отлучаясь никуда». И еще повелел Петр отобрать у царицы Прасковьи ее пажей, двух отроков братьев Воейковых, записав их в гвардию солдатами.
   Притихла и приуныла Прасковья Федоровна, ожидая чего-нибудь еще более худшего на болезную свою голову, но никакого другого перепуга испытать не пришлось. В первые дни она старалась совсем не подниматься с постели, ожидая, когда строгий деверь уедет из Москвы, и вдруг опрометью вбежала к царице Прасковье переполошенная служанка.
   – Государь пожаловал.
   И следом за ней вошел к болящей невестушке Петр.
   – Здравствуй, Прасковья Федоровна, на множество лет! – приветствовал он ее. – Чего это ты занедужила?
   Обошелся с ней весьма ласково, и ничто не показывало каких-либо признаков его гнева за содеянное, ни единым словом не обмолвился он о ее посещении Тайной канцелярии, как будто и не было ничего. Так же и она себя повела – словно ничего не случилось. Петр рассказывал ей про свой Персидский поход, какую жару в летнюю пору приходилось переносить, что находившаяся с ним в походе императрица Екатерина Алексеевна даже волосы себе велела состричь, дабы голову облегчало. Поклон она дорогой Прасковье Федоровне посылает и просит извинить, что приехать нынче к ней не смогла: прибыл из Петербурга управляющий всеми ее имениями Вилим Монс и она с ним в Преображенском деловые книги и бумаги сверяет.
   За здоровье невестушки откушал Петр поднесенную ему племянницей Катеринкой большую чарку вина, и царица Прасковья пригубила за его императорское здоровье. Заметил он, что Катеринка несколько прихрамывала, оберегала правую ногу от резких движений.
   – Что с тобой?
   – Мозоль на ноге натерла.
   – Давай, я тебе ее живо вырежу.
   – Ой, дядюшка миленький, не тревожься, – испугалась Катеринка, что он сделает ей операцию да и спровадит на тот свет, как это случилось с некоторыми его пациентами. – Мне уже вовсе не больно теперь.
   – Ну, как знаешь… Не в меру, смотрю, растолстела ты.
   – Мне, дядюшка, самой такая полнота досаждает, хоть я и стараюсь корсетом утягиваться.
   – Старайся меньше спать да вдосыть не наедаться, – советовал Петр племяннице.
   – Скоро настанет великий пост, вот она на редьке и похудеет тогда. А в мясоед да на масленицу грех досыта не наедаться, – сказала царица Прасковья.
   – Малость оклемаешься, невестушка, и дольше тут не задерживайся. Я поеду и попутно на ямских да почтовых дворах прикажу, чтоб тебя в переменах подвод не томили.
   – Премного благодарна за всю заботу и ласку, – расчувствовалась царица Прасковья и даже всплакнула, но вовсе не от умиления, а оттого, что придется Измайлово покидать и опять в ненавистный «парадиз» ехать.
 
   Будучи в селе Преображенском, Петр вспомнил о дедовском ботике, на котором в ребяческую пору плавал по Яузе-реке, и решил перевезти его в Петербург. Приказал с великим бережением без излишней торопливости везти его на санном ходу, а по весне от Новгорода переправлять дальше водным путем.
   – Слава богу, уехал, – перекрестилась царица Прасковья, узнав, что Петр отбыл из Москвы.
   Не повеселела ее жизнь. Хотя и собирались довольно часто гости, но не было, как прежде, безунывного и легкого провождения времени. Пили, угощались разной снедью, но будто за поминальным столом, с удрученным видом и уныло-протяжными вздохами.
   Как-то там, в распостылой ссылке, пребывал дворецкий Василий Юшков? – печалилась о нем царица Прасковья; ничем не радовала вдовья судьба ее сестру Анастасию Федоровну Ромодановскую, частую гостью в Измайлове и так пристрастившуюся к винопитию, что только в нем и находила, себе отраду.
   Заскучала и Катеринка после того, как, по вызову герцога, отбыл в Мекленбургию Ганс Бергер. Чтобы коротать время в скучные непогодные дни, принялась было за чтение и стращала маменьку с теткой рассказами о прочитанном: будто на каком-то сицилианском острове есть гора и на ней непрестанно горит огонь, а в самой горе – обиталище дьявола.
   – И для чего же в таком страшном месте люди живут? – поражалась тетка Анастасия.
   – А у одного венецейского человека, – продолжала рассказывать Катеринка, – собрано много натуральных диковин и среди них – каменные раки, от натуры весьма великие, курица о четырех ногах и дракон, что может умертвить человека одним своим взглядом.
   – Свят, свят, свят… Спаси и помилуй… – крестились мать и тетка и хоть своим испугом несколько развлекали Катеринку.
   – И еще вот написано, – показывала она книжку, – что в Иерусалиме виден пуп земли и щель, ведущая в ад.
   Рассказывала о страшенных великанах с песьими головами, о змеях с девьими лицами, и каждая до пупа человек, а от пупа – хобот змиев. Крылаты они и названы василисками… А в индийской земле живут люди мохнатые, без обеих губ, не едят и не пьют, только нюхают, да к тому ж об одной ноге. А когда солнце сильно печет, то могут ногой себя прикрывать.
   – И чего-чего только нет!.. Страсть на страсти живет, – ужасались мать, тетка и верховые боярыни, обретавшиеся в Измайлове.
   А то вдруг заломит Катеринка руки и не своим голосом завопит:
   – Скушно мне… Ой, как ску-ушно!.. Голова разломилась!
   И, чтобы избавиться от одолеваемой скуки-тоски, кинется в непрестанную гульбу, разъезжая по московским боярским домам на именины, на свадьбы, на девичьи посиделки, где плясала без устали, хохотала да любезничала с кавалерами, и было все это куда как приятнее, нежели глядеть дома на изможденную унылую маменьку, на упившуюся до бесчувствия тетку Анастасию да словно на заморышную сестрицу Парашку.
   А то приохотилась вдруг к театру. Нанятые актеры сами разносили по московским знатным домам афишки и приглашения пожаловать в Измайловский дворец на театральное представление. Приехали гости-зрители, но представление пришлось отменить потому, что самый главный актер, коему надлежало представлять заморского короля, был бит батогами, уличенный в том, что в кухне выкрал пирог с вязигой. После битья он ходил враскорячку, и представление заменили обильным застольем и танцами.
   Но как ни коротай дни в Измайлове, а надо было думать об отъезде в Петербург. Разгневается царь… да не царь теперь, а император, – пришлет гонца с приказом незамедлительно выезжать, и окажутся испорченными родственные отношения. Зачем, скажет, сама с приездом не собралась да своим непослушанием разозлила?
   – О-ох-ти-и…
   И Катеринка торопила с отъездом, – там, в северной столице, веселей жизнь пойдет.
   Собрались, поехали. Не так шибко, как ездит сам государь, а с остановками, с отдыхом на день-другой, глядя по тому, насколько приманчивым покажется то или другое подворье.
   С дороги царица Прасковья нет-нет да и посылала с подоспевшей оказией либо снаряжая специального гонца в Петербург, чтобы доставить грамотку государю да государыне для ради напоминания им о себе, чтобы не ослабевало милостивое их расположение. Сидя на ямском или почтовом дворе, под диктовку матери Катеринка писала: «Предражайшая и прелюбезнейшая государыня, императорское ваше величество, свет-царица матушка, здравия тебе на множество лет, купно с государем нашим дорогим батюшкой…»
   – Да хватит уж, мамань, все время – дорогой да дорогая, – делала замечание недовольная Катеринка.
   – Пиши, пиши, знай. Рука, чать, не отвалится, а умилостивить их надобно.
   Но, несмотря на пространные пожелания всяческого благополучия императорской чете и всему их семейству, писала на самом деле царица Прасковья далеко не от чистого сердца, памятуя ссылку Василия Юшкова, коея потрясла ее, и подогревала царица Прасковья свое охлаждение к деверю и к его супруге с немалой трудностью.
   Кое-как, при великой усталости, добрались до Петербурга. Едва миновали главную заставу, и зловещим видением встретил их «земной рай», украшенный несколькими виселицами. На одних – за шею, а на других – за ребра были повешены какие-то тати, – тьфу, тьфу, тьфу! – отвела поскорее от них взор царица Прасковья.
   – Глянь, мамань, подцепленный за ребро висит, – удивилась Парашка.
   Маманя стукнула ее по затылку и велела в ту сторону не смотреть.
   – Вы, маманька, притомились, так отдыхайте с Парашкой, а я к государыне и к светлейшему князю с визитом пойду, – едва успев переодеться с дороги, сказала Катеринка.
   Только ее дома и повидали, готовую незамедлительно принять участие в увеселениях, где бы они ни происходили – хоть в хоромах вельмож, хоть на улице.

III

   Верховая боярыня Секлетея Хлудова, находившаяся неотлучно при царице Прасковье, горюя горестью своей государыни о безотрадной судьбе дворецкого Василия Юшкова, посоветовала царице не сокрушаться о нем столь чувствительно, а постараться облегчить его участь, обратившись за помощью к вельми могущественному царедворцу Вилиму Ивановичу Монсу. И верно Секлетея подсказала. Монс заверил, что можно послать в Нижний Новгород указ от имени императрицы.
   Хотя не в Петербург, не к самой Прасковье, а в подмосковное Измайлово возвращен был Юшков из ссылки, и стоило это царице Прасковье двух тысяч рублей наличными, из рук в руки переданных Секлетеей Хлудовой Вилиму Монсу, да опричь того в благодарность за высвобождение опального дворецкого подарила царица Прасковья Монсу поместье под Петербургом близ поселка Стрельны. Поместье это тянулось вдоль морского берега на тысячу сажень в длину и на сто в ширину, имело пашню, лес, покосные угодья, хорошо обстроенный новый дом с надворными постройками и приданными к дому слугами. А от себя лично благодарный Юшков прислал Монсу тоже деньги и серебряный сервиз.
   И так все это ладно получилось, что царица Прасковья, в сущности, урона в поместье не понесла: находившееся под Стрельной отдала Монсу, и в то же самое время царь-деверь пожаловал ее Петровским островом, принадлежавшим до этого детям царевича Алексея. Огород, отделенный от острова небольшой протокой, Петр оставил было внучатам, но царица Прасковья завладела и огородом. Меншиков и Апраксин заметили, что такой ее поступок незаконный, но она ничего не хотела слушать, воспользовавшись отъездом царя в Шлиссельбург для встречи доставленного туда дедовского ботика, коего Петр любовно называл «дедушкой русского флота».
   Из Шлиссельбурга вниз по течению Невы ботик вел сам царь-государь, и его сопровождали девять галер и яхта. У Александро-Невской лавры почтенного «дедушку» встретила флотилия военных и партикулярных кораблей, приветствуя его пушечной пальбой, грохотом барабанов, звоном литавр, зычными трубными звуками и громогласными «ура» стоявшей на берегу многотысячной толпы. Эти приветствия дополнялись ружейной стрельбой и преклонением знамен выстроенных полков гвардии.
   Словно старчески кашлянув, «дедушка» отвечал на приветствия тремя выстрелами из своих крохотных слабосильных пушечек. На Неве не было мостов, и все корабли свободно проходили по реке, направляясь к Петропавловской крепости. Крепостные орудия салютовали тем кораблям, возглавляемым «дедушкой», слегка покачивающимся на волнах. Отдыхая на якоре у Адмиралтейства, он ожидал, когда на Неве выстроятся его «внуки» – корабли балтийского флота, чтобы поздороваться с ними. Почтительно подошла к нему шлюпка с сидящими на веслах десятью адмиралами и рулевым – генерал-адмиралом Петром. По веревочной лестнице поднялись они на «дедушкин» борт, готовые к параду. Сигнальным залпом возвестил об этом царь, и десятки многопушечных кораблей, фрегатов, галер и других судов, извергая из орудийных жерл пламя, дым и грохот, сотрясали воздух ответным салютом, произведшим большое впечатление на иностранных послов, приглашенных на торжество встречи «дедушки» с «юным» флотом России.
   Петербургские градожители – штатские и военные, сухопутные и морские – пировали по сему достославному поводу и, стараясь проявить свою преданность, любовь и уважение к своему государю, отцу отечества, пили так, как не мог того запомнить ни один иноземец во все время своего пребывания в России. Не было от «Ивашки Хмельницкого» никакой пощады и дамам во главе с самой императрицей. Ее дочки цесаревны Анна и Лисавета приветливо подносили пирующим стаканы да чарки, бокалы да кубки крепчайшего венгерского и грациозно пригубливали сами.
   В гостях у Петра на этом пиршестве был герцог голштинский, племянник убитого шведского короля Карла XII. Проявляя необыкновенную преданность богу Бахусу, герцог оказался поборником и российского «Ивашки Хмельницкого», что особенно умиляло царя Петра. В припадке нежности он срывал с головы голштинца парик и целовал его то в затылок, то в маковку. Гости обнимались, целовались, плакали, расчувствовавшись от непонятной им самим жалости, ссорились и тут же мирились, а не то наделяли друг дружку внезапной зуботычиной или оплеухой.
   Нарушив свой домашний покой, приходилось и царице Прасковье принимать участие в таком шумном пиршестве. Будучи не в состоянии подняться на борт «дедушки», она, сидя в баркасе, поднимала заздравные чарки и старательно выпивала их, предчувствуя, что вскоре придется навсегда проститься с празднествами земной жизни, а что последует в небесном царствии – ведомо лишь богу.
   – О-ох-ти-и…
   Хорошо, достойно приветила она достославного «дедушку» русского флота, после чего передала все бразды дальнейших увеселений свет Катюшке, и та во всю мочь веселилась за себя, за маменьку да за болезную сестру Парашку.
   Не изменяли поведения смешливой и беззаботной мекленбургской герцогини ни усиливающиеся материнские недуги, ни усугубившаяся размолвка с благоверным супругом. Некогда было ей думать о каких-то неприятностях, когда следовало предаваться очередному веселию, например, с камер-юнкером герцога голштинского Фридрихом Берхгольцем, которого она зазывала к себе, проводя с ним время в приятной болтовне, оделяя его подарками и не отпуская от себя иногда целыми днями.
   – Голоштанец он, голштинец этот, оберет тебя, – предупреждала ее мать.
   – Не беспокойся, маменька, я завсегда край помню. Больно-то щедрой себя не выказываю, по безделице только, зато имею полное свое удовольствие, – успокаивала ее Катеринка.
 
   Слухами земля полнится, и доходили до курляндской герцогини Анны слухи о том, какие торжества проводились в Петербурге в то время, как она вынуждена была прозябать в опостылевшей Митаве. Дядюшка-государь строго-настрого повелел без его соизволения в Петербург не являться. Вот и сиди тут затворницей, словно в монастырском или тюремном заточении. И досадливые, злые слезы – кап, кап…
   О сколь мизерно, ничтожно ее положение при великом дяде-императоре, а ведь у нее самой натура царственная, гордая, властолюбивая, вельми чувствительная к унижению. Все время перед ней одно препятствие сменяется другим, и надо каждое преодолеть. Сколько нареканий пришлось перетерпеть от матери за привязанность к гофмейстеру Бестужеву да к Бирону, – зачем они, простые служители, приближены к ее герцогской светлости? Зачем… Будто понять не может. Затем, зачем у маменьки-царицы в таком же приближении служитель Юшков. Других поучать горазда, а на себя оглянуться догадки нет.
   Ух, и злость же забирала Анну на сварливую и неуимчивую мать. Озлобленная и завистливая, она ненавидела и сестру Катеринку за то, что той разрешено было участвовать во всех петербургских празднествах и пиршествах, вольно и беззаботно жить в свое удовольствие, а вот ей, Анне… И опять – кап, кап – злые, безутешные слезы.
   Обленившаяся, нечесаная, не утруждавшая себя умыванием, она, полуголая, целыми днями валялась на пропылившейся медвежьей шкуре, расстеленной на полу, и, если не была в хмельном забытьи, то предавалась несбыточным мечтаниям: «Вот бы то, да вот бы это…» И мысленно жестоко расправлялась со своими недругами, включая в их число мать и сестру. Мысленно злобствовала, негодовала, а на деле приходилось унижаться, например, перед презренной, худороднейшей из худородных, прежней солдатской девкой, портомойкой, возвысившейся до разительного звания императрицы. А вот она, курляндская герцогиня, царевна от самого рождения, вынуждена содержаться в скудости и неприглядстве. (И опять слезы – кап, кап…) Справедливо ли такое?.. Презренной портомойке, чтобы была милостивой, приходилось время от времени разные презенты посылать: штофной материи ко дню рождения либо изукрашенную табакерку да просить ходатайства перед государем по разным нуждам или о желании хоть на недолгое время отлучиться из Митавы в Петербург, будто бы для того ради, чтобы их, дорогих царственных родичей, полицезреть, и еще – жаловаться на свою непомерную бедность, – писать: «Драгоценная моя тетушка-государыня, с превеликой печалью вашей милости сообщаю, что ничего у меня нет, и ежели к чему случаи позовет, а я не имею ни нарочитых алмазов, ни кружев, ни платья нарочитого, а деревенскими доходами насилу могу дом и стол свой содержать. Также отправлен ко мне по вашему указу Бестужева сын Алексей и живет другой год без жалованья, и просит денег у меня. И прошу я, государыня моя, не прогневайся на меня, зачем утрудила своим письмом, надеючись на вашу добрую милость к себе. И еще прошу, свет мой, чтоб моя маменька не ведала ничего, а я кладусь вся в вашу волю. Государыня моя тетушка (слезы – кап, кап – на листок), содержи меня в своей неотменной милости. Ей-ей, у меня кроме тебя нет боле никакой надежды, а маменька моя царица Прасковья Федоровна гневна на меня за то, что живу без замужества, и ничем я не могу радоваться (опять слезы на бумагу, да еще слюной размазала то место). Видишь, слез мне не сдержать, весь листок я обслезила. Попроси у дядюшки-государя обо мне, чтоб милость показал, привел мое супружеское дело к окончанию, дабы я больше в сокрушении от маменьки не была, а то она несносно в письмах на меня ругается. Дорогая моя тетушка государыня, опричь тебя не имею я на свете радости в моих тяжких печалях, и ты пожалей меня. При сем племянница ваша Анна кланяюсь».