Слов нет, трудно было. Тоже ведь и он, Петр, – человек, а потому уставал да еще оказывался вдруг в окружении таких людей, от которых ждал помощи и поддержки, а они, с вражескими целями, совали тому возу палки в колеса.
   – Эх, Петр Михайлов, Петр Михайлов… – обращался Петр сам к себе, называясь тем именем, под которым был в обучении у голландских кораблестроителей. Петром Михайловым назывался еще и тогда, когда вызывал к себе жалость.
   Но, что бы только ни случилось, надо крепить свою волю и преодолевать все невзгоды.
   Встряхнуться, сбросить отягощающие вериги уныния помогали ему празднества, которые устраивал он, давая пиры, зажигая фейерверочные огни, проводя шумные маскарадные шествия, на которых ему же приходилось больше трудиться, нежели отдыхать, руководить всеми игрищами. Он без устали колотил в барабан; называясь тамбур-мажором, трубил в трубу; предводительствовал в замысловатых танцах.
   Так вчерашним днем гуляли и развлекались в Летнем саду на празднике, устроенном в честь заморской богини Венус, а вот нынче с утра он вынужден был разразиться гневным указом на имя президентов коллегий и господ сенаторов.
   «Понеже, как я слышу, что зело лениво съезжаетесь для врученного вам дела, что как я сюда приехал, ни одного съезда вашего не было; того для сим накрепко объявляется, чтоб непременно два дня в неделе, а именно – вторник да четверг, съезжались для своего дела, не мешая никаких дел иных; так же, как для сего дела, так и в Сенате лишних слов и зряшнего болтания не было, а в то время ни о чем ином, токмо о настоящем говорить; также кто станет говорить речи, другому не перебивать, но дать окончить, и потом другому говорить, как честным людям надлежит, а не как бабам торговкам».
   Управители обязаны каждый раз подписываться под протоколом заседания, а они опасаются явить свою дурость. Сенатор князь Михайло Долгорукий вовсе не умеет писать, да и светлейший Меншиков немногим опередил его в этом искусстве, с трудом рисуя буквы своей фамилии. И такие люди – вершители государственных дел! Видимо, придется учить и проучивать.
   Коробила Петра мысль о том, что, несмотря на все меры, принимаемые полицией, много нищих в самом Петербурге, а в других городах и подавно. Хватали их на улицах, нещадно батожьем били, чтобы они по миру не смели ходить; которые оказывались на самом деле слепые и убогие, те отсылались в богадельни, а здоровые – прежним хозяевам с приказом, чтобы им давалась работа, дабы они даром хлеба не ели. Кроме нищих полиция воевала с кликушами, выяснив среди них немало притворных. Недавно кричала в Троицкой церкви Плотникова жена Агафья Логинова, а потом призналась, что выкрикивала нарочно, стараясь досадить мужу за то, что он бил ее брата. Забирала полиция гулящих девок и баб, отправляя их на прядильный двор да на ткацкую фабрику.
   В Москве, как только пришел конец розыску и всем казням, связанным с делом царевича Алексея, и царь со своими приближенными выехал в Петербург, первопрестольную столицу заполонили нищие да монахи, и среди них были скрытые разбойники. По ночам на темных и тесных московских улицах убивали кистенями прохожих и догола обирали их.
   Много еще темных и злых дел творится на грешной земле.
   С некоторым облегчением вздохнули было люди, порадовались тому, что царь правеж запретил и, стало быть, за неуплату долгов бить не станут, ан новая тягота радость ту заглушила. Военная надобность в огнестрельном оружии требовала дополнительных денежных сборов, да на покупку пороха собирали селитренные подати, да на выкуп у шведов пленных – деньги полоняничные. А где их взять вдрызг обедневшему люду? Как добыть?.. Ежели и поставят опять на правеж, они не появятся. И мало того, что трудны, непосильны подати, вконец разоряют людей лихоимства тех, коим поручено подати собирать. Казна ничего от бедствия людей не теряет, все опять ей пойдет, потому как время от времени имения уличенных в лихоимстве отписывают на царя, а это значит, что на казну. Но народу от того нисколько не легче.
   Знал обо всем этом Петр, но ничего сделать не мог. Надо людям терпеть, ждать, когда война кончится, а чтобы неприятеля-шведа насовсем сокрушить, для того порох, ружья – новые налоги нужны. Терпеть надо, терпеть…
   Сделано много, а предстоит еще больше. Долгую жизнь прожить надо для ради свершения многих дел.
   Много мелкой стружки насы´палось из-под резца, когда Петр обтачивал дубовую болванку, делая колесную втулку, и под равномерное жужжание обдумывал свои нескончаемые думы.
   Пришел типографский служитель, принес свежие «Ведомости» и доставленные из Парижа труды французской Академии наук, почетным членом которой Петр стал со времени своего пребывания в Париже в минувшем году. Принес служитель и присланные из Амстердама голландские газеты. Петр любил их читать. Узнавая о чем-либо особенно интересном, делал на газетных полях карандашные пометки. Прочитал сообщение о найденных в Голландии редкостях и вспомнил о своей куншткаморе – что-то давно уже ничего нового в ней нет. Надобно указ обновить и добавить, чтобы опричь монстров доставляли бы найденные в земле или в воде редкостные камни, старинную посуду, иные какие предметы, может, с давними на них надписями, – все то, что окажется необыкновенным, и за то будет даваться денежная плата. Надо, чтобы куншткамора пополнялась.
   В «Ведомостях» сообщалось об увеселительном гулянии в Летнем саду, в этом вертограде царском, «где же все чувства насладилися: зрение – видяши неизреченную красоту различных древес в линию и персшективу расположенных и фонтанами украшенных; тут же речные устремления, веселящие и град и огород царский; ухание – от благовонных цветов, имущее свою сладость; слышание – от мусикийских и трубных и пушечных гласов; вкушение – от различного и нещадного пития; осязание – приемлющие цветы к благоуханию».
   Денщик доложил, что из Тайной канцелярии явился с важным сообщением Ушаков.
   – Пусть входит, – отложил Петр газеты в сторону.

IV

   – Что?.. В Летнем саду?.. Заколоть хотел?.. Еще того не легче… А ну, рассказывай по порядку.
   – Поп, государь. Преступных злодейств на нем много. Начало тому – побег с галерной каторги. Потом в разбойничьей шайке в лесу был. По письменному виду – Гервасий Успенский, коломенский уроженец, но выдает себя за другого. Стало быть, еще и такое на нем воровство, что под чужим именем долго скрывался. На Выге у раскольников жил, а прежнее свое иерейство анафеме предал. Много лет таил замысел повстречать тебя, ваше царское величество, кинжал себе раздобыл, чтоб тебя, как ан… – замялся Ушаков и отвел взгляд в сторону.
   – Чего смолк?
   – Поганым словом в ту пору тебя обзывал. Язык не поворачивается повторить…
   – Говори, – велел Петр.
   – Обзывал, что… антихрист ты.
   – Эку новость сказал! – усмехнулся царь. – Сколь годов уже слышал. Далее что?
   – А далее – в Летнем саду вот… Перед самым началом празднества со своим умыслом встречь тебе побежал, да, споткнувшись, упал, а кинжальный нож на нем полицейский стражник нашел. В тот же час к нам злодея-попа и доставили. Просидел он в застенке ночь и придумал хитроумное покаяние сделать, будто все заблуждения ему враз открылись и теперь он готов тебе, государь, верой и правдой служить. Думал, что такими словами от дыбы избавится. А как на ней повисел, то все злодейства свои подтвердил. Всякое плел, что к делу совсем не относится, – как сына давно не видал, да это пустое все. Много лет убить тебя помышлял, вот что главное. Сообщников не имел, считал, что один такое богоугодное деяние совершит, от ан… от этого… избавит народ. Злодей из злодеев, вор из воров. Что прикажешь с ним делать?
   – А сам не знаешь? – недоуменно посмотрел Петр на Ушакова.
   – По мне – ясней ясного: казнить надо.
   – Ну и казни.
   – Знать хотел, как прикажешь: голову отрубить или как?
   – Да хоть колесуй, твое дело… Недосуг мне пустое слушать. Мог бы вовсе без моего ведома такие дела решать.
   – Считал нужным, ваше величество, сперва тебе доложить.
   – Мало ли их, полоумных, – махнул Петр рукой. – Еще какие новости есть?
   – За вчерашний день главная – эта.
   – Ну и баста. Ступай.
 
   Мичман Михаил Пропотеев проходил по Торговой площади, где недавно был маскарад. Два плотника прилаживали на возвышенном месте колесо, коим станут ломать кости приговоренного к смертной казни. У помоста на столбе прилеплена афишка, и в ней объявлялось, что колесован будет поп Гервасий Успенский за многие преступные действа и другие воровские злоумышления.
   – Про что написано? – спросил подошедший мужик в латаном зипуне.
   Михаил прочитал ему.
   – Ну и поп пошел в нонешные времена, – осуждающе заметил мужик. – Нет того, чтобы богу молиться, а он воровством займался. Ну, одним татем убавится. Верно я говорю?
   – И я так скажу, – поддержал его слова Михаил.
   – Сталоть, поделом вору и мука.
   – Сталоть, так.
   – Это вроде нам в наставление, – говорил мужик, указав на укрепляемое плотниками колесо. – Тебе, молодому, в зарок на предбудущее, и мне, малоумному, в упрежденье – ни на что чужое не зарься, не воруй, не озорничай.
   – Да тут не про такое воровство говорится, как ежели что украл, а за преступные дела и злоумышления, – разъяснял мужику Михаил. – Его воровство, наверно, поважней любой кражи.
   – Вон, значит, как!.. – понимающе закивал мужик головой. – А я по-простецкому думал… Ну, а коли так, то об чем и говорить. За то и живота лишать станут. Придешь смотреть?
   – Не знаю, – неопределенно повел рукой Михаил.
   – А я беспременно приду. Завтрашним днем казнить станут?
   – Написано – утром, в восемь часов.
   – Приду, – повторил мужик и заторопился идти.
   С вечера заволокло небо тучевой мглою, и захолодало. Налетавший ветер трепал листву деревьев и примерялся, как ему по осени завывать в печных трубах, нагонять тоску на людей. А потом начался дождь, и похоже было, что петербургское лето кончилось.
   Долго в ту ночь не спал Михаил Пропотеев. Лежал и прислушивался к налетавшим порывам ветра, к дождевому шороху и, коротая часы бессонницы, перебирал в памяти последние годы, проведенные в заграничном учении. В трех странах привелось ему побывать – в Италии, Франции и Голландии. Думал, что увидит и Англию, но не пришлось.
   Никогда не забудет, как в Амстердаме сам царь Петр Алексеевич экзамен навигаторам производил. Его, Михаила, про парусную снасть спрашивал. Самому царю довелось отвечать! Главней такого экзамена ничего быть не может, и выдержал его хорошо.
   А какие трудности во время учения приходилось переживать, – не дай бог никому. Числились они гардемаринами морской гвардии, а случалось, что жили хуже каторжников или пленных. Жалованье выдавалось с большими задержками; в комнате не имелось полов, пожгли их потому, что дрова покупать было не на что. Плохо одетым, голодным гвардейцам не так-то просто приходилось мореходные науки заучивать, от холода еле-еле попадая зубом на зуб. Иным богатым ученикам удалось от навигацкого обучения откупиться и перейти в другие училища – по живописному искусству, механике, врачеванию, экипажеству, инженерству, или по ремеслам – столярному, медному, типографскому, а то даже и такие были, что обучались танцевальному делу, на шпагах биться, на лошадях верхом ездить, а то и вовсе от наук бегать, посещая увеселительные заведения, где пили, в карты играли, отцовские деньги проматывали и, в короткий срок промотавши их, продавали что у них было, дабы избавить себя от заграничной долговой тюрьмы, но зато пользовались славой «добрых кавалеров». Когда такие возвращались домой, то по царскому повелению за незнание наук назначались на самые грязные работы, на посмешище людям. Вон как им гульба оборачивалась.
   А потом вспоминал, как, окончив учение и получив чин мичмана, захотел побывать в своем Серпухове. Начальство на недолгий срок отпустило.
   Ничего не знал Михаил, что с родными. Приехал, увидел, узнал. На месте своего дома недавно поставлен новый, чужой. От соседки узнал обо всем. Рассказала она об умерших и о том, что года два назад, в зимнюю пору, в Серпухов отец приходил. Значит, жив был. Неведомо где скитался и вдруг объявился. И по сей день, наверно, живой, только неизвестно где обретается. Как же сыскать его?..
   Из Серпухова приехал Михаил в Петербург за день до праздничного гуляния в Летнем саду. Повстречался с однокашником по навигационному обучению Дмитрием Шорниковым, с которым предстояло им начинать свою мичманскую службу во флоте, и они договорились держаться вместе.
   Воспоминания о пережитом скоротали Михаилу ночные часы, и он начал было во сне заглядывать в свое будущее, якобы оказавшись опять в заграничном плавании капитаном нового корабля «Лиска». Приятный был сон, и брала досада, что его прервали.
   – Ишь, разоспался! – тормошил его за плечо Шорников. – Поднимайся живей, пойдем.
   – Куда?
   – Казнь смотреть, как колесовать будут.
   – Знаю, читал вчера.
   – Скорей, а то опоздаем.
   Михаил поднялся и, уже одевшись, сел снова на койку.
   – Нет, не пойду.
   – Пошто так?.. А вчерась говорил… Дождь перестал, пойдем, – уговаривал его Шорников.
   – Кричать он станет… Нет, не пойду, – решительно сказал Михаил.
   Шорников подумал-подумал, представил себе корчащегося на колесе человека и, почувствовав прокрадывающийся к спине холодок, зябко передернул плечами.
   – Ну, тогда и я не пойду.

V

   Осень. Дожди. А то пойдет еще мокрый снег и, не успев укрыть землю, растает в грязи. Дни без утренней и вечерней зари. Виснет над парадизом застойная хмарь, переходя в ночную непроглядную темень. Сыростью да туманами, дождевой наволочью увлажняется и без того топкий Петербург, да в довершение всего вспученная река иной раз поднатужится и оплеснет его своей невской водой.
   – Ну и парадиз!.. Ну и ну!.. Вот так рай земной… А как по-французскому ад будет?..
   Не успев согреться на чахлом летнем солнце, зябли в Летнем саду голые мраморные бабы и мужики вместе с достославной богиней Венус. Плакали они дождевыми слезами, уныло белея между черных деревьев с кое-где еще уцелевшей, поржавевшей от сырости листвой. А вот и накрылись они деревянными футлярами, оказавшись словно в тесовых гробах, сшивных на английский манер.
   Всяким гуляниям на свежем воздухе конец наступил. Что делать? Как коротать долгие осенние вечера?..
   Слава богу, царь Петр нашел выход из столь скучного положения, и к французскому слову «парадиз» добавилось еще – «ассамблея». Много этих иноземных слов, и ужель они все с французского на русский лад перейдут?..
   «Ассамблея – есть слово французское, которое на русском языке одним словом выразить невозможно, но обстоятельно сказать – вольное, где собрание или съезд делается не только для забавы, но и для дела, где можно друг друга видеть и переговорить или слышать, что делается».
   Петр сам начертал и узаконил правила проведения ассамблей, и они должны были быть таковы: хозяину дома, в коем должны будут собраться люди, вменялось заранее письменно, как бы афишкой, объявить, что всякому вольно приезжать, как мужчинам, так и женщинам, будь то люди чиновных званий, дворяне, купцы, начальные мастеровые или знатные приказные, опричь людей подлой породы. Всем знатным девицам старше десяти лет надлежало являться в танцевальные собрания ассамблеи. Начинаться сбору гостей не ранее четырех часов пополудни и кончаться ассамблее не позднее десяти часов. Лакеям и служителям на то время должно находиться в сенях либо в каких иных домашних пристройках, чтоб они не занимались прислужничеством. Сам хозяин не обязан встречать, развлекать, провожать гостей, а должен только обеспечить свечное освещение комнат, выставить на столах игры – шахматы, шашки, но ни в коем разе карты, – игре в них накладывался строжайший запрет, и обеспечить жаждущих питьем, но отнюдь не хмельным, а всего лучше квасом.
   Царский ассамблейный указ был четок и строг, и в самые первые дни хозяева, послушные объявленному правилу, выставляли для жаждущих квасы да простую невскую воду, а потом мало-помалу начали своевольничать потому, что разной жаждой томились люди. Кого бражкой, пивом, а кого и зеленым вином ублажать приходилось. За такое своеволие царь не карал, пригубливая и сам то из малого, а то и из большого кубка да закусывая своими любимыми флесбургскими устрицами, солеными лимонами или ряпушкой. Вскоре после того повелось так, что хозяева один перед другим старались в грязь лицом не ударить, щегольнув угощениями, и случалось, что вместо путных душевных или деловых разговоров многие напивались допьяна, горланили песни да веселыми ногами выкаблучивали такие российские менуветы, что только пыль стояла столбом.
   Для ассамблеи полагалось отводить четыре покоя: в одном танцевать, в другом играть в шашки и шахматы, в третьем курить да беседовать, а в четвертом играть дамам в фанты. На деле же чаще всего тот распорядок бывал до того перепутанным, что не разобрать, где чему надлежало быть. В дамской фантной комнате густой пеленой повисал едкий табачный дым; в деловой мужской разговорной комнате дамы хлестали пиво и водку, хрумкали солеными огурцами, и такое творилось кругом от славного ассамблейного провождения времени, что, протрезвев и очухавшись, многим невмоготу было минувшие куриозности вспоминать. Хорошо еще, что с ассамблеи всякий гость мог уйти или уехать когда хотел, но бывало, что, вопреки правилам, задерживались до глубокой ночи и даже там ночевали.
   Но все те людские сборища являлись как бы пробой, образчиком, а настоящая ассамблея в подлинном ее виде была у президента адмиралтейской коллегии графа Федора Матвеевича Апраксина, и была примерной для предбудущих.
   «Сухопутный адмирал», как его называли заглазно, граф Федор Матвеевич Апраксин приходился дальним родственником царю Петру, был братом царицы Марфы. Стольник с 1682 года, двинский воевода, а затем губернатор в Архангельске, он участвовал в кораблестроительных работах в Соломбале и Воронеже. Назначенный потом начальником Адмиралтейского приказа, он получил вскоре чин генерал-адмирала. Будучи другом Петра, Апраксин в то же время являлся и тайным противником его реформы. Петр ему говорил:
   – Хотя ты, Федор Матвеевич, всегда одобрял мои намерения и действия, особенно по морской части, но я читаю в сердце твоем, что, ежели я умру прежде тебя, ты будешь одним из первых осуждать все, что я сделал.
   – А вдруг возводишь на меня напраслину, тогда как?
   – Думаю, что так случится.
   – Ну, а я думаю, что мне ни в коем случае не придется тебя, государь, пережить, а потому не опасайся никаких моих суждений… Пойдем-ка лучше выпьем за нашу обоюдность.
   Нигде не пили так много, как у графа Апраксина. Он всегда зорко наблюдал за гостями и, если замечал, что кто-нибудь неисправно осушал бокал, хмурился, сразу впадал в уныние и чуть ли не на коленях умолял ослушника проявить покорность хозяину, и когда гость соглашался, то Федор Матвеевич, сияя от радости, восторженно рукоплескал. Не было гостя, который только бы вполпьяна уходил от него.
   Совершенной противоположностью адмиралу графу Апраксину был канцлер граф Гавриил Иванович Головкин, скаредный крохобор. После его прижимистого угощения гостю надо было спешить домой обедать или ужинать.
   Под стать Апраксину был подканцлер барон Петр Павлович Шафиров, он как бы состязался с Апраксиным в гостеприимстве и хлебосольстве. Чтобы царедворцу задавать пиры, надо было иметь соответствующий погреб, кухню с первейшими поварами, выписывать голландскую анисовую водку, особенно любимую царем, и другие фряжские хмельные напитки, но, как ни старался Шафиров, а первенство в устройстве ассамблеи оставалось за Апраксиным, большой дом которого стоял поблизости от Адмиралтейства, и к нему в назначенный день гости валом валили.
 
   Дочки царицы Прасковьи, герцогини Анна и Катерина, находились в Петербурге, и мать хотела доставить им удовольствие побывать на апраксинской ассамблее. И Парашку взять. К тому же государыня царица Екатерина Алексеевна – дай ей господь бог здоровья на множество лет – предложила после ассамблеи переночевать в их дворце, что стоит в углу Летнего сада у Невской набережной, дабы в темную вечернюю пору не переезжать на баркасе через Неву на тот берег. Великое за то ей спасибо, заботливице.
   Одета была царица Прасковья по-старинному – в повойнике, в суконном шушуне смирного вдовьего цвета. Дочери-герцогини и Парашка облеклись в новомодные гологрудые платья, а чтобы не зазябнуть от уличной стужи, укутались теплыми шалями и поехали в поданной царской карете.
   В холодных сенцах апраксинского дома царица Прасковья и ее дочки платья-юбки расправили и, миновав небольшое коридорное коленце внутренних теплых сеней, вошли в раскрытую настежь дверь первой зальной комнаты, хотя и большой, но уже довольно заполненной гостями. Потолок был низкий, и дым от усердных курильщиков кружился, как в черной мыльне после затопу. Царица Прасковья как глотнула этого табачного смрада, так и зашлась в неуемном кашле. Едва-едва отдышалась.
   Хотя по правилам ассамблеи не положено было кого-либо встречать, но, увидев царицу Прасковью с ее царевнами, хозяин Федор Матвеевич не преминул радостно приветствовать сверхпочтенную гостью и ей ручку облобызал. Катерина, Анна и Парашка учтиво ответили ему за мать книксеном.
   В клубах дыма тускло мерцали сальные свечи, воткнутые в рогатые подсвечники, а голубые кафельные изразцы, коими были выложены стены, отражали свечные огни. Кирпичный пол был усыпан свежим желтым песком.
   Гости сидели за длинным столом, протянувшимся от стены до стены, и немилосердно курили, словно стараясь превзойти друг друга. У окна – другой стол, поменьше, с картузами табаку, грудой глиняных трубок и пучками тонких лучинок для раскуривания. На шахматных досках расставлены шахматы и разложены шашки, но из игравших – только в самом конце стола сидел в кожаной куртке голландский шкипер и, подперев кулаком подбородок, сосредоточенно думал над ходом, а его противник, скуки ради, ковырял лучинкой в зубах.
   Разносился разноголосый и разноязыкий говор. Были тут, у президента Адмиралтейской коллегии, московские бояре, кои с неким испугом приглядывались к житью-бытью и порядкам новой столицы. Гладкие заморские женки корабельных мастеров сидели и вязали шарфы, чулки, душегреи, нанизывали петлю за петлей и слово за словом, болтая по-своему без умолку, как у себя дома.
   А вон и давний знакомец царицы Прасковьи немец Остерман, названный ею Андреем Ивановичем.
   – Как живешь-можешь, Андрей Иванович? – поинтересовалась она.
   – Благотарствую, госутарыня, са вашу памьять, – кланялся Остерман и улыбался. – Сердешно щастлив витеть вас тобром зтрафии.
   – А брательник твой? – вспомнила царица Прасковья Дидриха Остермана, тоже бывшего воспитателя ее дочерей.
   – Благотарствую, благотарствую! – прижимал Андрей Иванович руку к груди и снова угодливо кланялся.
   Был еще у царевен учитель Рамбурх, танцевальных дел мастер и обучавший царственных девиц телесному благолепию – как румяна да белила на щербинки накладывать, шею пудрить, – и о нем спросила царица Прасковья, и за него почтительно кланялся, благодарил Остерман.
   А вон еще двое поднялись с мест приветствовать царицу Прасковью, – братья Яков и Роман Брюсы. Оба в Москве в Немецкой слободе родились, и с ними еще в младости лет водился царь Петр. Роман все такой же рыжий, с костлявым лицом. И парик на нем под стать рыжине.
   От каждодневного бритья все лица мужского пола будто помолодевшие и ни одного плешивого, на каждом в мелких либо в крупных кудряшках парик. И сам хозяин Федор Матвеич выглядит молодцом, не то быть бы ему в подлинном своем естестве почти старцем с седой бородой да с лысиной до самой макушки, – помнила Прасковья, каким прежде он был, когда ходил в Москве по старому боярскому обыку.
   Хозяин провел царицу Прасковью с ее дочерями в другую зальную комнату, что в ассамблейные часы предназначалась для женского пола, для танцев, фантной игры и прочих легких забав. Сидевшие на помосте музыканты словно дожидались появления царицы Прасковьи и стали оглушать ее ревом труб. Разом в царицыной голове зашумело, и Прасковья почувствовала, что у нее почему-то вспотело под мышками.
   Воздух здесь оказался полегче, хотя такой же низкий был потолок, и если бы не эти оглашенные трубачи, то можно бы и вправду посидеть-отдохнуть и для ради приятности с людьми какой-нибудь душевный разговор завести.
   Прасковья посадила рядом с собой дочерей, окинула взглядом комнату. По окнам спущены гарусные шпалеры, в простенках висят зеркала, в шандалах горят не сальные, а восковые свечи, и от них исходит как бы церковный дух. На потолке, будто разомлев от жары, раскидались голые амуры, все, как один, с цветками в руках, круглолицые, пухлощекие, с толстыми ножками в складочках. Иные из них будто летят, другие – лежат, перепрокинувшись кувырком, а посредине – похожий на кудрявого арапчонка, будто в длинную дудку дудит.
   На стене большая картина: нарисована почти что голая девка с собакой и самострелом в руке. Именованье той девки – Диана, как шепнула матери Катеринка.
   У стен на скамьях, покрытых коврами, мамаши с девицами, какие-то тетушки и прочие женского пола персоны. В одежде на них – парча, дородоры, глазеты, алтабасы и другие дорогие ткани. Иные орешки грызут, иные просто так скучают и млеют. У особо знатных модниц почерненные зубы – белые-то у арапов да обезьян, и эти модницы явно свысока смотрели на остальных белозубых.