Наши беглецы довольно долго шли молча, быстрым шагом, поочерёдно оборачиваясь назад, чтобы поглядеть, нет ли погони: все были удручены утомительным бегством, обеспокоены неизвестностью, в которой очутились, огорчены неудачей предприятия и полны смутным страхом перед новой, неопределённой опасностью. Это тревожное чувство усиливал непрерывно преследовавший их набатный звон, который, по мере удаления, долетал до них всё слабее и приглушённее, но зато, казалось, становился всё печальнее и зловещее. Наконец, он прекратился. Только тогда беглецы, находясь уже в безлюдном поле и не слыша вокруг ни малейшего шороха, замедлили шаг. Немного отдышавшись, Аньезе первая прервала молчание и принялась расспрашивать Ренцо, как было дело, а Менико — как случилось, что какой-то дьявол проник к ним в дом. Ренцо вкратце рассказал печальную историю, а затем все трое обратились к мальчику, который уже более обстоятельно передал предостережение падре Кристофоро и рассказал обо всём, что сам видел, и об опасности, какой он подвёргся. Всё это, увы, лишний раз подкрепляло предостережение падре. Слушатели поняли больше того, что сумел рассказать Менико: это открытие заставило их содрогнуться. Все трое сразу остановились, с ужасом глядя в глаза друг другу. И тут же, в единодушном порыве, все трое положили руку — кто на голову, кто на плечи мальчику, словно желая приласкать его и молча поблагодарить за то, что он явился их ангелом-спасителем. Выражая своё сочувствие по поводу пережитого им волнения и опасности, которой он подвергался ради их спасения, они почти готовы были просить у него за это прощения. «А теперь возвращайся домой, чтобы твои больше не тревожились за тебя», — сказала ему Аньезе и, вспомнив про обещанные две монетки, вынула из кармана целых четыре и отдала ему со словами: «Ну, ладно, моли бога, чтобы нам скорее увидеться снова, и тогда…» Ренцо дал Менико новенькую берлингу и долго внушал ему ничего никому не говорить о поручении падре Кристофоро; Лючия ещё раз приласкала мальчика и простилась с ним взволнованным голосом. Растроганный Менико простился со всеми и повернул назад. А те пошли своей дорогой в глубоком раздумье, — женщины впереди, Ренцо за ними, охраняя их путь. Лючия крепко держала мать под руку, мягко и осторожно отклоняя помощь, которую Ренцо предлагал ей в трудных местах этого путешествия, когда шли по просёлкам: ей было стыдно, что она, пусть даже при исключительных обстоятельствах, так долго оставалась наедине с ним и допустила подобную близость, — правда, она надеялась вот-вот стать его женой. Теперь, когда её мечты так горестно развеялись, Лючия раскаивалась в том, что зашла слишком далеко, и к многочисленным её волнениям прибавилось теперь ещё и чувство стыда, порождённого не печальным познанием зла, а стыда беспричинного, больше похожего на страх ребёнка, который дрожит в потёмках, сам не зная почему.
   — А дом? — вдруг сказала Аньезе.
   Но как ни важен был этот вопрос, никто ей не ответил, потому что никто не мог дать удовлетворительного ответа. Молчаливо продолжали они свой путь и немного спустя вышли, наконец, на небольшую площадь перед монастырской церковью.
   Ренцо подошёл к двери и тихонько толкнул её. Дверь тут же подалась, и луна, прокравшись в отверстие, осветила бледное лицо и серебряную бороду падре Кристофоро, который стоял на пороге и ждал. Увидя всех троих, он произнёс: «Слава богу!» — и жестом пригласил пришедших войти. Рядом с ним стоял другой капуцин, — то был послушник-пономарь, которого падре Кристофоро просьбами и убеждениями уговорил бодрствовать вместе с собой и, оставив входную дверь незапертой, быть на страже с тем, чтобы принять несчастных, которым угрожала страшная опасность. Только немалый авторитет падре Кристофоро и его репутация святого человека помогли добиться от послушника такой опасной и противной уставу уступчивости.
   Когда они вошли, падре Кристофоро тихо притворил за ними дверь. Тут уж пономарь не мог сдержаться и, отозвав падре Кристофоро в сторону, зашептал ему на ухо: «Как же это так, падре! Ночью… в церкви… с женщинами запираться… как быть с уставом-то… падре?» И он покачал головой. В то время как он выдавливал из себя эти слова, падре Кристофоро думал: «Вот подите же: будь то преследуемый разбойник, фра Фацио не стал бы чинить ему ни малейших препятствий, а бедная невинная девушка, которой удалось вырваться из волчьих когтей…»
   — Omnia munda mundis[61], — произнёс он, повернувшись вдруг к фра Фацио и забывая, что тот не понимает по-латыни. Но эта забывчивость как раз и возымела нужное действие. Начни падре Кристофоро спорить, опираясь на доводы, фра Фацио, конечно, нашёл бы другие, противоположные, и бог весть, когда и как закончился бы этот спор. Услыхав же латинские слова, полные таинственного смысла и произнесённые с такою решительностью, он подумал, что в них-то и должно заключаться разрешение всех его сомнений. Он сразу успокоился и сказал:
   — Ладно, вам это лучше знать!
   — Можете быть уверены, — ответил падре и, подойдя при слабом свете горевшей пред алтарём лампады к беглецам, которые стояли в нерешительном ожидании, сказал им: — Дети мои, возблагодарите всевышнего, который избавил вас от великой опасности. Быть может, как раз в эту минуту… — Тут он принялся разъяснять то, о чём намёками дал им знать через мальчугана, посланца; он и не подозревал, что они знали обо всём гораздо больше его самого, и считал, что Менико застал их дома, прежде чем разбойники успели туда проникнуть. Никто не стал разуверять его, промолчала даже Лючия, которая, однако, почувствовала тайное угрызение совести: «Такая скрытность пред таким человеком!» Но ведь то была ночь путаницы, уловок и всяких обманов.
   — Теперь вы видите, дети мои, — продолжал он, — что оставаться в родной деревне вам небезопасно. Вы в ней родились и никому не причинили зла; но — такова воля господня. Это испытание, дети мои. Переносите его терпеливо, уповая на всевышнего, не питая злобы, и будьте уверены: придёт время, когда вы будете довольны тем, что происходит сейчас. Я позаботился найти для вас приют на первые дни… Вскоре, надеюсь, вы сможете спокойно вернуться к себе домой: господь поможет вам во всех ваших делах и сделает всё вам на благо. Я же, разумеется, постараюсь оправдать милость, которую он оказывает мне, избрав меня орудием служения вам, его бедным и дорогим истерзанным созданиям. Вы, — продолжал он, обратившись к двум женщинам, — можете остановиться в ***. Там вы будете в достаточной мере защищены от всякой опасности и в то же время не слишком далеко от своего дома. Разыщите наш монастырь, велите вызвать отца настоятеля и передайте ему вот это письмо — он будет для вас вторым падре Кристофоро. Ты, Ренцо, тоже должен избавиться и от чужой ярости и от своей собственной. Снеси это письмо в наш монастырь в Милане, в тот, что у восточных ворот, к падре Бонавентура из Лоди. Он заменит тебе отца, будет направлять тебя и подыщет тебе работу, пока ты не сможешь вернуться и спокойно жить здесь. Ступайте на берег озера к устью Бионе, что протекает в нескольких шагах от Пескаренико. Там вы найдёте у причала лодку; кликните: «Барка!» Вас спросят: «Для кого?» Отвечайте: «Сан-Франческо». Лодка примет вас и переправит на другой берег, где вы найдёте повозку, которая доставит вас прямо в ***.
   Кто вздумал бы поинтересоваться, каким же образом падре Кристофоро так быстро получил в своё распоряжение эти средства перевозки по воде и по суше, тот обнаружил бы неосведомлённость насчёт того, как велик авторитет капуцина, который слывёт в народе святым.
   Оставалось позаботиться о присмотре за домами. Падре Кристофоро принял ключи и взялся передать их тем, кого укажут Ренцо и Аньезе. Последняя, вынимая из кармана свой ключ, тяжко вздохнула, вспомнив, что дом её сейчас отперт, что в нём побывал сам дьявол, и кто знает, есть ли там что беречь.
   — Перед отбытием вашим, — сказал монах, — помолимся все вместе господу, чтобы в этом странствии он всегда пребывал с вами и прежде всего дал бы вам силы и рвение желать того, что угодно ему самому. — С этими словами он опустился на колени среди церкви, остальные последовали его примеру. После того как все некоторое время молча молились, падре Кристофоро тихо, но ясным голосом внятно произнёс: — Ещё молимся за несчастного, который заставил нас пойти на этот шаг. Мы были бы недостойны милосердия твоего, о господи, если бы всем сердцем не просили этой милости и для него, — ведь он так в ней нуждается! В страданиях наших у нас есть великое утешение, ибо мы находимся на пути, который указан нам тобой, и когда мы придём к тебе с нашими горестями, они зачтутся нам. Он же — враг твой. О несчастный! Он тягается с тобой! Помилуй его, господи, умягчи сердце его, да станет он слугою твоим. Воздай ему все блага, каких мы можем желать для самих себя.
   Затем, поднявшись, он торопливо сказал:
   — Теперь в путь, дети мои, нельзя терять ни минуты времени. Да хранит вас бог, да будет спутником вашим ангел его, — ступайте.
   Когда же они уходили, в волнении, которое трудно передать словами, падре Кристофоро изменившимся голосом прибавил:
   — Сердце подсказывает мне, что мы скоро увидимся.
   Конечно, сердце всегда говорит человеку, который к нему прислушивается, о том, что его ожидает. Да много ли знает сердце? Так, разве самую малость из того, что уже случилось.
   Не дожидаясь ответа, фра Кристофоро пошёл к ризнице. Путники вышли из церкви, и фра Фацио запер дверь, простившись с ними взволнованным голосом. В полном молчании направились они к указанному месту на берегу озера. Там они увидели лодку и, обменявшись паролем, уселись в неё. Лодочник, упёршись веслом в берег, отчалил. Потом он взялся за второе весло и, гребя обеими руками, выплыл на простор, правя к противоположному берегу. Не было ни малейшего ветерка; озеро расстилалось гладкое и ровное, оно могло бы показаться неподвижным, если бы на нём не дрожал лёгкий и трепетный луч луны, глядевшейся в воду с высоты небес. Слышался лишь ленивый и мерный шум прибоя, ударявшего о береговой гравий, отдалённое журчанье воды, разбивавшейся об устои моста, да размеренный всплеск вёсел, которые, рассекая лазоревую поверхность озера, дружно поднимались из воды, разбрызгивая капли, и снова погружались в неё. Рассечённая лодкой волна, сливаясь снова за кормой, оставляла сзади полосу ряби, всё больше и больше удалявшуюся от берега.
   Молчаливые странники, обернувшись, смотрели на горы и местность, освещённую луной и кое-где покрытую густою тенью. Отчётливо выделялись деревни, дома, хижины. Палаццо дона Родриго со своей плоской башней, высившейся над домишками, теснившимися у подошвы горного выступа, казалось лютым злодеем, который, притаившись в темноте среди кучки спящих, бодрствовал, замышляя преступление. Лючия увидела его и вздрогнула. Взор её скользнул вниз по склону, к месту, где лежала их деревенька; она вгляделась в её окраину, отыскала свой домик, густую вершину фигового дерева, свешивающегося через стену дворика, окно своей комнаты и, как сидела в глубине лодки, облокотившись о борт и положив голову на руку, словно собираясь заснуть, так и всплакнула потихоньку.
   Прощайте, горы, встающие из вод и подъятые к небесам; изрезанные вершины, знакомые тому, кто вырос среди вас, и запечатлённые в его памяти не меньше, чем облик самых близких людей; ручьи, чьё журчание ты различаешь как звук привычных родных голосов; деревни, разбросанные и белеющие по склонам, словно стада пасущихся овец, — прощайте! Как скорбен путь того, кто, выросши среди вас, покидает вас. Даже в воображении того, кто расстаётся с вами добровольно, влекомый жаждой разбогатеть на стороне, в минуту расставанья самые мечты о богатстве теряют свою привлекательность, путник дивится своей решимости и готов повернуть назад, не будь у него надежды когда-нибудь вернуться богачом. Чем дальше продвигается он по равнине, тем чаще взор его, разочарованный и утомлённый, отворачивается от этого однообразного простора, воздух кажется ему тяжёлым и мёртвым; грустный и рассеянный, вступает он в шумные города, где дома тянутся непрерывной цепью, улицы, вливающиеся одна в другую, словно затрудняют ему дыхание, и перед зданиями, которыми восхищается чужеземец, он с беспокойной тоской вспоминает о небольшом поле в родной деревушке, о скромном домике, который он давно уже заприметил и собирается купить, когда вернётся, разбогатев, обратно в горы.
   Так каково же той, что никогда не устремлялась за пределы родных гор ни одним, хотя бы мимолётным, желанием, которая связала с ними все надежды на будущее и которую враждебная сила внезапно отбросила далеко от родимых мест! Той, которую разом оторвали от самых дорогих ей привычек, чьи надежды разбили. Покидая родные горы, ей приходится уходить к чужим людям, которых она знать не знает и от которых вернётся неизвестно когда! Прощай, родной дом, где, бывало, сидя в одиноком раздумье, она с тайным трепетом училась в шуме людских шагов различать звук шагов желанных. Прощай, дом, пока ещё чужой, на который так часто мимоходом поглядывала она украдкой, слегка краснея: дом, в котором рисовалась ей спокойная, мирная жизнь жены и хозяйки. Прощай, церковь, куда столько раз приходила она с ясной душой, вознося хвалу творцу, где готовилось свершение священного обряда, где затаённый сердечный вздох должен был получить торжественное благословение, а узаконенная любовь — своё освящение. Прощай! Тот, кто дал вам столько радости, вездесущ, и если он нарушает счастье детей своих, то лишь для того, чтобы дать им счастье ещё более надёжное и великое.
   Такие или почти такие мысли теснились в голове Лючии, и мало чем разнились от них мысли двух других путников, в то время как лодка подвозила их к правому берегу Адды.

Глава 9

   Толчок лодки о берег встряхнул Лючию, которая, утерев украдкой слёзы, подняла голову, делая вид, что проснулась. Ренцо высадился первым и подал руку Аньезе; та, выйдя, в свою очередь протянула руку дочери, и все трое с грустью поблагодарили перевозчика. «За что? — ответил он. — Мы для того и существуем на этом свете, чтобы помогать друг другу», и, содрогнувшись, словно ему предложили совершить кражу, отдёрнул руку, когда Ренцо попытался сунуть ему часть мелких денег, из тех, что он захватил в этот вечер с собой, намереваясь щедро вознаградить дона Абондио, если тот, хотя и против своей воли, сослужит ему службу. Повозка стояла тут же наготове, возница приветствовал тех, кого он поджидал, усадил их, прикрикнул на лошадь, ударил кнутом, — и повозка тронулась.
   Наш автор не описывает этого ночного путешествия, не упоминает он и названия того места, куда фра Кристофоро направил двух женщин; более того, он даже заявляет, что не желает говорить об этом. Из дальнейшего повествования выяснится причина этого умолчания. Судьба Лючии окажется вплетённой в тёмную интригу, затеянную одним лицом, принадлежавшим, по-видимому, к семье чрезвычайно могущественной в ту пору, когда писал автор. Чтобы объяснить странное поведение этого лица в нашем случае, автор должен будет даже вкратце рассказать его прошлую жизнь; и семья эта выступит в таких красках, которые разглядит всякий, кто прочтёт дальнейшее. Но то, что бедняга из осторожности хотел утаить, нам удалось найти в другом месте. Один миланский историк[62], которому пришлось упомянуть о том же самом лице, правда, не называет ни его, ни места действия, — но о последнем говорит, что это было старинное и славное местечко, которому не хватало лишь названия города; в другом месте он говорит, что там протекает Ламбро, наконец, что там есть архипастырь. Из сопоставления этих данных мы заключаем, что это не что иное как Монца. В обширной сокровищнице учёных индукций[63] найдутся, может быть, более тонкие, но вряд ли более достоверные. Мы могли бы также, опираясь на весьма обоснованные догадки, назвать и самую семью; но, хотя она окончательно вымерла, всё же лучше оставить это имя ненаписанным, дабы не рисковать задеть даже мёртвых и оставить учёным хоть какой-нибудь повод для изысканий.
   Итак, наши странники прибыли в Монцу вскоре после восхода солнца. Возница вошёл в остерию и, как знакомый с хозяином, распорядился отвести им комнату, куда и проводил их. Среди излияний благодарности Ренцо хотел было заставить и его принять какое-нибудь вознаграждение, но возница, как и лодочник, имея в виду иную награду, более отдалённую, но и более щедрую, тоже отдёрнул руку и, словно спасаясь бегством, поспешил к своей упряжке.
   После вечера, который мы описали, и ночи, которую каждый может себе легко вообразить, проведённой в невесёлых размышлениях, в непрестанном ожидании какого-нибудь неприятного происшествия, при дуновении осеннего холодного ветра и непрерывных толчках неудобной повозки, от которых просыпался каждый, кто чуть-чуть начинал смыкать глаза, — после всего этого им просто не верилось, что они сидят на устойчивой скамье, в какой ни на есть комнате. Путники позавтракали, как то позволяли тяжёлые времена и скудные средства, которые необходимо было экономить ввиду неизвестного будущего, — да и есть-то никому не хотелось. Все трое невольно вспомнили про пир, который они собирались задать два дня назад, — и каждый тяжело вздохнул. Ренцо хотел было остаться с женщинами по крайней мере до конца дня: посмотреть, как они устроятся, оказать им необходимые услуги. Но падре посоветовал немедленно отправить юношу своей дорогой; поэтому женщины стали ссылаться на этот совет и высказывать при этом всякие другие соображения: что народ, мол, начинает болтать, что отсрочка сделает разлуку ещё горестнее и что он ведь вскоре сможет вернуться и обменяться с ними новостями, так что в конце концов Ренцо решился удалиться. Они сговорились постараться увидеться как можно скорее. Лючия не скрывала слёз; Ренцо сдерживался с трудом; крепко-крепко пожимая руку Аньезе, он сказал сдавленным голосом: «До свиданья», — и ушёл.
   Женщины оказались бы в большом затруднении, если бы не добрый возница, которому дано было распоряжение проводить их в монастырь капуцинов и оказывать им всяческую помощь. Итак, наши путники отправились в монастырь, который, как всем известно, находится в нескольких шагах от Монцы. Когда они подошли к воротам, возница дёрнул колокольчик и велел позвать отца настоятеля. Тот явился немедленно и с порога принял письмо.
   — А, фра Кристофоро! — сказал он, узнав почерк. Голос и выражение его лица говорили о том, что он произнёс имя своего большого друга. Следует сказать, что наш добрый падре Кристофоро в своём письме весьма горячо отзывался о женщинах и прочувствованно сообщал их историю, ибо настоятель, читая письмо, временами выражал изумление и негодование и, оторвавшись от бумаги, смотрел на женщин с состраданием и участием. Окончив чтение, он призадумался, а потом сказал: «Тут не обойтись без синьоры: если синьора возьмётся за это дело…»
   Затем, отозвав Аньезе в сторону, на площадку перед монастырём, он задал ей несколько вопросов, на которые та ответила утвердительно. Вернувшись к Лючии, он сказал им обеим:
   — Я попытаюсь, милые сёстры, найти вам убежище не только надёжное, но и почётное, пока бог не позаботится о вас наилучшим способом. Угодно вам идти со мной?
   Женщины почтительно изъявили своё согласие. Монах продолжал.
   — Хорошо, я немедленно отведу вас в монастырь к синьоре. Однако вы следуйте за мной на некотором расстоянии — ведь народ любит позлословить, и бог знает какие поднимутся сплетни, если отца настоятеля увидят на улице с молодой красавицей… Я хочу сказать, вообще с женщинами.
   С этими словами он пошёл вперёд. Лючия вспыхнула; возница улыбнулся, взглянув на Аньезе, которая не могла удержаться и тоже улыбнулась. Когда монах успел уйти немного вперёд, все трое двинулись вслед за ним, держась на расстоянии десяти шагов. Тогда женщины спросили у возницы (расспрашивать отца настоятеля они не решились), кто такая эта синьора.
   — Синьора, — отвечал он, — монахиня, но не такая, как все. Не то чтобы она была аббатиссой или настоятельницей, наоборот, судя по тому, что говорят, она одна из самых молодых монахинь, но она — от Адамова ребра, и предки её были люди большие, прибывшие из Испании, откуда родом все власти, — потому-то её и зовут «синьорой». Этим хотят показать, что она — большая госпожа, и вся округа называет её так, потому что, говорят, в этом монастыре никогда не видывали подобной особы; да и вся её теперешняя родня, там, в Милане, много значит — это люди, которые всегда во всём правы, а в Монцо и подавно: её отец, хоть и не живёт здесь, считается первым в округе, поэтому и она может делать в монастыре всё, что ей угодно, да и за монастырскими стенами народ её очень уважает, и уж если она за что берётся, то добьётся своего, а потому, если этому доброму монаху удастся препоручить вас ей и она вас примет, то, уж прямо могу вам сказать, вы будете, как у Христа за пазухой.
   Поравнявшись с воротами местечка, в те времена защищёнными сбоку старинной башней, наполовину обвалившейся, и остатками какой-то крепостцы, тоже обрушившейся (может быть, некоторые из моих читателей припомнят, что видели всё это ещё в целости), настоятель остановился и обернулся, чтобы посмотреть, идут ли за ним остальные, затем он вошёл в ворота и направился к монастырю, где снова остановился на пороге, поджидая небольшую компанию. Он попросил возницу часа через два-три вернуться за ответом; возница обещал и распростился с женщинами, которые засыпали его словами благодарности и поручениями к падре Кристофоро.
   Настоятель пригласил мать с дочерью войти в первый дворик монастыря, ввёл их в келью привратницы, а сам отправился хлопотать по делу. Спустя некоторое время он вернулся радостный и велел им следовать за собой. Появился он весьма кстати, ибо дочь и мать уж и не знали, как отделаться от назойливых расспросов привратницы. Пока они проходили вторым двориком, монах напутствовал женщин, давая им указания, как надо вести себя с синьорой.
   — Она весьма расположена к вам, — сказал он, — и если захочет, может сделать вам много добра. Будьте смиренны и почтительны, отвечайте откровенно на все вопросы, какие ей будет угодно задать вам. Ну, а если вас спрашивать не будут, положитесь во всём на меня.
   Они очутились в комнате нижнего этажа, откуда был вход в приёмную. Прежде чем войти туда, настоятель, указав на дверь, сказал вполголоса женщинам: «Она здесь», как бы ещё раз напоминая о своих наставлениях.
   Лючия, никогда не бывавшая в монастыре, попав в приёмную, стала оглядываться, ища глазами синьору, чтобы поклониться ей, и, не найдя никого, стояла как заворожённая. Но, заметив, что монах и Аньезе направились в угол, она посмотрела туда же и увидела необычной формы окно с двумя толстыми и частыми железными решётками на расстоянии пяди друг от друга, а за решётками — монахиню.
   По лицу ей можно было дать лет двадцать пять и на первый взгляд оно казалось красивым, однако это была поблекшая, отцветшая красота, и я бы сказал — носившая следы разрушения. Из-под чёрного покрывала, наброшенного на голову и ниспадавшего по обе стороны лица, виднелась белоснежная полотняная повязка, до половины прикрывавшая лоб такой же белизны; другая повязка, падавшая складками, обрамляя лицо, переходила под подбородком в белый плат, спускавшийся на грудь и прикрывавший весь ворот чёрного монашеского одеяния. На чело монахини часто набегали морщины, как бы от мучительной боли, и тогда чёрные брови сурово сдвигались. Глаза, тоже чёрные, то впивались в лицо людей с какой-то высокомерной пытливостью, то поспешно вперялись в землю, словно желая укрыться. В иные минуты внимательный наблюдатель нашёл бы, что глаза эти искали любви, сочувствия, сострадания; в другой же раз он, пожалуй, подметил бы в них мгновенное выражение давней, но подавляемой ненависти, что-то угрожающее и жестокое. Когда глаза синьоры были неподвижно устремлены вдаль, одни могли увидеть в этом гордое отсутствие всяких желаний, другие — биение затаённой мысли или какую-то внутреннюю тревогу, снедавшую эту душу и владевшую ею сильнее всего на свете. Необыкновенно бледное лицо её имело тонкие и изящные очертания, заметно пострадавшие, однако, от медленного изнурения. Губы, едва розовеющие, всё же резко выделялись на этом бледном фоне, — движения их, как и движения глаз, были внезапны, живы, полны выражения и таинственности. Крупная, хорошо сложенная фигура проигрывала от известной небрежности в осанке либо казалась иногда нескладной от порывистых, угловатых движений, слишком решительных для женщины, не говоря уже о монахине. В самом одеянии кое-где сказывалась какая-то изысканность и прихотливость, говорившие о своеобразии этой монахини: лиф был отделан с каким-то светским изяществом, а из-под повязки на висок спускалась прядь чёрных волос — обстоятельство, свидетельствовавшее о забвении устава или пренебрежении к нему, ибо правила предписывали всегда носить волосы короткими, как они были обрезаны при торжественном обряде пострига.