Первое пробуждение после случившегося несчастья, когда сознаёшь тяжесть положения, бывает очень горьким. Сознание, едва прояснившись, возвращается к привычным представлениям предшествовавшей спокойной жизни, — но вдруг мысль о новом состоянии дел грубо вступает в свои права, и горечь становится ещё сильнее от этого мгновенного сопоставления. Пережив эту горькую минуту, дон Абондио быстро перебрал намеченные ночью решения, утвердился в них, привёл их в порядок, затем встал и принялся ожидать Ренцо с некоторой боязнью, но в то же время и с нетерпением.
   Лоренцо, или, как его все звали, Ренцо не заставил себя долго ждать. Как только, по его мнению, наступил час, когда можно было, не нарушая приличия, явиться к курато, он отправился к нему с радостной поспешностью двадцатилетнего юноши, которому предстоит в этот день вступить в брак с любимой девушкой. Осгавшись сиротой с юных лет, он занимался ремеслом прядильщика шёлка — ремеслом, так сказать, наследственным в его семье и достаточно доходным в прежние годы; теперь оно уже находилось в упадке, однако не в такой степени, чтобы умелый работник не мог выработать достаточно для безбедной жизни. Работа со дня на день шла на убыль, но беспрерывная эмиграция рабочих, которых привлекали в соседние итальянские государства[15] всякими посулами, привилегиями и хорошими заработками, вела к тому, что для оставшихся дома не было недостатка в работе. Кроме того, у Ренцо был небольшой клочок земли, который он отдавал в обработку, а равно обрабатывал и сам, когда прядильня стояла без дела, — так что для своего круга он мог считаться человеком зажиточным. И хотя этот год был ещё скуднее предыдущего и уже давал себя чувствовать настоящий голод, всё же наш паренёк, который сделался бережливым с той минуты, как ему приглянулась Лючия, был достаточно обеспечен и с голодом ему бороться не приходилось.
   Он предстал пред доном Абондио в полном параде: шляпа его была в разноцветных перьях, из кармашка штанов торчала красивая рукоятка кинжала; на лице его был отпечаток торжественности и вместе с тем лихости, свойственной в те времена даже самым мирным людям. Сдержанный и загадочный приём, оказанный ему доном Абондио, необычайно расходился с весёлым и решительным обращением парня.
   «Знать, у него голова чем-то занята», — подумал про себя Ренцо, а потом сказал:
   — Я пришёл справиться, синьор курато, в котором часу вы прикажете нам явиться в церковь.
   — А вы о каком дне говорите?
   — Как о каком дне? Разве вы не помните, что венчание назначено на сегодня?
   — На сегодня? — возразил дон Абондио, словно услышав об этом в первый раз. — Сегодня, сегодня… нет, вы уж потерпите, сегодня я не могу.
   — Сегодня не можете? Что же случилось?
   — Во-первых, я не очень хорошо себя чувствую, — вы же видите!
   — Очень жаль. Но ведь дело это не столь уж долгое, да и не утомительное…
   — Ну, а затем… затем… затем…
   — Что «затем», синьор курато?
   — Затем… имеются кое-какие затруднения.
   — Затруднения? Какие же могут быть затруднения?
   — Надо побывать в нашей шкуре, чтобы знать, сколько в таких делах бывает всяких трудностей, сколько приходится нам отчитываться. А я человек слишком мягкосердечный, я только и думаю, как бы устранить с пути препятствия, как бы облегчить всё, сделать к удовольствию других, — и из-за этого пренебрегаю своими обязанностями; а потом на меня же сыплются упрёки, — а то и того хуже…
   — Но, ради самого неба, не томите вы меня, скажите мне просто и ясно, в чём же дело!
   — Известно ли вам, сколько надо исполнить разных формальностей, чтобы совершить венчание по всем правилам?
   — Уж мне ли этого не знать, — сказал Ренцо, начиная горячиться, — ведь вы мне уже достаточно морочили голову. Но разве теперь не всё закончено? Разве не сделано всё, что полагалось сделать?
   — Всё, всё! Это вам так кажется! А в дураках-то, с вашего разрешения, оказываюсь я, — я нарушаю свои обязанности, чтобы только не заставлять страдать других. Но теперь… хватит! Я знаю, что говорю. Мы, бедные курато, попадаем между молотом и наковальней. Вам не терпится, — что же! я вам сочувствую, бедный молодой человек, — но начальство наше… ну, впрочем, довольно, всего ведь сказать нельзя. А попадает за всё нам же.
   — Да разъясните мне толком, какую там ещё надо выполнить формальность, как вы говорите, — я немедленно её выполню.
   — Вы знаете, сколько существует безусловных препятствий к венчанию?
   — А откуда мне их знать, эти ваши препятствия?
   — «Error, conditio, votum, cognatio, crimen, cultus disparitas, vis, ordo, ligamen, honestas, si sis affinis…»[16] — начал было дон Абондио, перебирая по пальцам.
   — Вы, видно, издеваетесь надо мной? — прервал его юноша. — На что мне сдалась она, ваша латынь?
   — Ну, а раз вы ничего не понимаете, имейте терпение и положитесь на тех, кто знает дело.
   — Хватит, синьор курато!
   — Потише, милый мой Ренцо, не извольте гневаться, я готов сделать… всё, что зависит от меня. Мне очень хочется видеть вас довольным, я желаю вам только добра. Эх, как подумаешь, ведь как вам хорошо жилось, — чего вам недоставало? Влезла же вам в голову эта дурь — жениться.
   — Это что ещё за разговоры, синьор? — прервал его Ренцо, не то удивлеёный, не то разгневанный.
   — Да нет, я ведь только так. Вы уж потерпите… я так только… Хотелось бы видеть вас довольным.
   — Одним словом…
   — Одним словом, дорогой сынок, я тут ни при чём; не я составлял закон! И прежде чем совершить венчание, мы действительно обязаны провести кое-какие расследования и удостовериться, что препятствий к этому нет.
   — Однако скажите же мне, наконец, какое прибавилось препятствие?
   — Потерпите малость, не такие это дела, чтобы их можно было разрешить так просто. Я надеюсь, ровно ничего тут не окажется, но, невзирая на это, мы всё-таки обязаны произвести розыск. Текст ясно и отчётливо гласит: «antequam matrimonium denunciet…»[17]
   — Я же сказал вам, что не нужно мне никакой латыни!
   — Но ведь надо же мне объяснить вам…
   — Так разве вы не закончили этих расследований?
   — Я же говорю вам, я сделал ещё не всё, что полагается.
   — Почему же вы не сделали этого вовремя? Зачем же было говорить мне, что всё готово? Чего же ещё ждать?
   — Ну вот, вы меня же и попрекаете за мою излишнюю доброту! Я делал всякие облегчения, чтобы поскорее услужить вам… но, видите ли, тут случилось кое-что такое… ну, будет, это уж моё дело.
   — Что же мне, по-вашему, делать?
   — Потерпеть несколько деньков. Сынок ты мой дорогой, несколько деньков — не вечность! Уж потерпите!
   — А долго ли?
   «Кажется, дело налаживается», — подумал про себя дон Абондио и с необычным для него жеманством произнёс:
   — Что же, недельки за две я постараюсь… сделаю, что могу…
   — Две недели! Вот это действительно новость! Сделано всё по вашему желанию, вы сами назначили день; день этот пришёл, — и вот вы мне говорите, чтобы я ждал ещё две недели! Две недели!.. — запальчиво повторил он, повышая голос, и, подняв руку, потряс кулаком в воздухе; и кто знает, какой выходкой сопроводил бы он своё восклицание, если бы дон Абондио не прервал его, поспешно и вместе с тем осторожно и ласково схватив его за другую руку.
   — Стойте, стойте, — ради самого неба, не сердитесь! Я посмотрю, постараюсь, нельзя ли в неделю…
   — А что же мне сказать Лючии?
   — Скажите, что это моё упущение.
   — А что станут говорить люди?
   — Да вы говорите всем, что это я ошибся, всё от излишней спешки, от доброты моей сердечной; валите всю вину на меня. Чего же вам ещё? Итак — через неделю.
   — А потом уж других препятствий не будет?
   — Раз я вам говорю…
   — Ну, что ж, я готов обождать неделю. Но помните, после этого никакие уговоры на меня не подействуют. А пока — честь имею.
   С этими словами он ушёл, отвесив дону Абондио поклон, несколько менее глубокий, чем обычно, и взглянув на него не столько почтительно, сколько выразительно.
   Выйдя на дорогу и — впервые за всё время — направляясь без всякой охоты к дому своей невесты, Ренцо с возмущением перебирал в уме происшедший разговор и всё более и более находил его странным. Холодный и смущённый приём, оказанный ему доном Абондио, его речь, сбивчивая и вместе с тем запальчивая, эти серые глаза, непрестанно бегавшие во время разговора по сторонам, словно боясь встретиться со словами, выходившими из его уст, это нарочитое изумление, как будто он первый раз слышит о венчании, уже согласованном с ним так определённо, а больше всего — эти постоянные намёки на какое-то важное обстоятельство, без ясного указания, в чём же дело, — всё это вместе взятое приводило Ренцо к мысли, что под этим кроется какая-то тайна, непохожая на то, что старался внушить ему дон Абондио. На мгновенье юноша остановился в нерешительности, не вернуться ли ему, чтобы прижать дона Абондио к стене и заставить говорить напрямик, но, подняв глаза, он увидел Перпетую, которая шла впереди него и свернула в огородик, находившийся в нескольких шагах от дома. Ренцо окликнул её, когда она отворяла калитку. Ускорив шаг, он нагнал Перпетую, задержал её у входа и, с намерением добиться от неё чего-нибудь более определённого, решил потолковать с нею.
   — Здравствуйте, Перпетуя, я надеялся было, что нынче мы вместе попируем.
   — Что ж поделаешь? Всё в божьей воле, бедный мой Ренцо.
   — Скажите на милость: этот непутёвый синьор курато наговорил мне чепухи про какие-то резоны, которых я так путём и не разобрал; объясните вы мне толком, почему он то ли не может, то ли не хочет обвенчать нас сегодня?
   — Ох, неужели же вы думаете, что я знаю секреты своего хозяина?
   «Я так и знал, что тут какая-то тайна», — подумал Ренцо. И, чтобы извлечь её на свет божий, продолжал:
   — Вот что, Перпетуя, будем друзьями: расскажите мне, что знаете, помогите бедному малому.
   — Плохое дело — родиться бедным, милый мой Ренцо.
   — Правильно, — подхватил он, всё больше утверждаясь в своих подозрениях, и, стараясь ближе подойти к делу, добавил: — Правильно, но полагается ли священникам плохо относиться к бедным?
   — Послушайте, Ренцо, я ничего не могу сказать, потому что… я ничего не знаю; но в одном я могу вас уверить: мой хозяин ни вас, ни кого другого обижать не хочет, — он тут ни при чём!
   — А кто же тут при чём? — спросил Ренцо с самым небрежным видом, но сердце его при этом замерло и весь он обратился в слух.
   — Но коли я говорю вам, что ничего не знаю… Только вот за хозяина своего я заступлюсь, потому что мне тяжело слушать, когда его обвиняют в желании сделать кому-либо неприятность. Бедняжка! Уж если он грешит чем, так излишней добротой. Хорошо всем этим негодяям, тиранам, этим людям, не знающим страха божьего…
   «Тираны! Негодяи! — подумал Ренцо. — Это никак не относится к духовному начальству».
   — Вот что, — сказал он, с трудом скрывая всё нараставшее в нём волнение, — вот что: скажите мне поскорей, кто это.
   — А! Понимаю — вам бы только заставить меня говорить, а я не могу сказать, потому что… я ничего не знаю: когда я ничего не знаю, это всё равно, как если бы я поклялась молчать. Хоть пытайте меня, слова из меня не вытяните. Прощайте, нечего нам обоим зря время терять!
   С этими словами она поспешила в огород и заперла калитку. Ренцо, отвесив ей поклон, пошёл обратно, потихоньку, дабы она не заметила, куда он идёт; но, оказавшись за пределами слуха доброй женщины, он зашагал быстрее, мигом очутился у дверей дона Абондио, вошёл в дом и направился прямо в комнату, где оставил старика. Увидя его там, Ренцо вытаращил глаза и с решительным видом приблизился к нему.
   — Ого! Это что ещё за новости? — сказал дон Абондио.
   — Кто этот тиран? — спросил Ренцо голосом человека, решившего во что бы то ни стало добиться определённого ответа. — Кто этот тиран, которому неугодно, чтобы я женился на Лючии?
   — Что? Что? Что такое? — пролепетал озадаченный старик; лицо его сразу побледнело и стало дряблым, как тряпка, вынутая из корыта. Продолжая что-то бормотать, он вскочил с кресла и бросился к выходу. Но Ренцо, который, очевидно, ожидал этого движения и был настороже, опередил его — повернул ключ и положил его в карман.
   — Ага, теперь-то уж вы заговорите, синьор курато! Все знают мои дела, кроме меня самого. Ну так и я, чёрт возьми, желаю знать их. Как его зовут?
   — Ренцо, Ренцо! Бога ради, поберегитесь, что вы делаете? Подумайте о своей душе.
   — Я вот и думаю о том, что хочу всё знать немедленно, сию же минуту! — И с этими словами он, может быть без всякого умысла, взялся за рукоятку ножа, торчавшего у него из кармана.
   — Пощадите! — сдавленным голосом простонал дон Абондио.
   — Я хочу знать!
   — Кто сказал вам…
   — Ни-ни! Довольно болтовни! Отвечайте, и без увёрток.
   — Вы что — моей смерти хотите?
   — Я хочу знать то, что имею право знать!
   — Но если я проговорюсь — то мне конец. Неужели мне жизнь не дорога?
   — Вот потому-то и извольте говорить!
   Это «потому-то» произнесено было с такой настойчивостью и вид у Ренцо стал таким угрожающим, что дон Абондио даже и думать не смел о дальнейшем сопротивлении.
   — Вы обещаете, вы клянётесь мне, — сказал он, — ни с кем об этом не говорить?..
   — Я вам выкину такую штуку, если вы мне сию же минуту не назовёте его имени…
   В ответ на это новое заклинание дон Абондио, с выражением лица и глаз человека, которому зубодёр засунул в рот щипцы, произнёс:
   — Дон…
   — Дон? — повторил Ренцо, словно желая помочь пациенту выплюнуть наружу остальное. Он стоял нагнувшись, наклонив ухо к губам дона Абондио и заложив за спину сжатые кулаки вытянутых рук.
   — Дон Родриго! — скороговоркой произнёс пытаемый, стремительно вытолкнув из себя эти немногие слоги и проглатывая при этом согласные, отчасти от волнения, отчасти потому, что, применяя оставшуюся у него малую долю внимания на установление некоторого равновесия между двумя одолевавшими его страхами, он, казалось, хотел изъять из обращения и заставить исчезнуть эти слова в тот самый момент, когда его принудили произнести их.
   — Ах он пёс! — завопил Ренцо. — А как же он сделал это? Что он сказал вам про…
   — Как! Как! — почти негодующим голосом отвечал дон Абондио, который после столь тяжёлой жертвы, им принесённой, сознавал, что Ренцо теперь до известной степени его должник. — Хотел бы я, чтобы это вас задело так же, как это задело меня, который тут совсем ни при чём, тогда бы у вас всю дурь сразу вышибло из головы!
   И он принялся самыми мрачными красками описывать ужасную встречу, и, рассказывая, он всё больше давал волю своему гневу, которому до этой минуты страх не давал излиться наружу. Вместе с тем, видя, что Ренцо, взбешённый и подавленный, стоит перед ним с опущенной головой, дон Абондио довольно весело продолжал:
   — Нечего сказать! Хорошенькую же вы затеяли историю! И услужили же вы мне!.. Сыграть такую штуку с благородным человеком, с вашим духовником! В его же собственном доме! В святом месте! Какой, подумаешь, совершили подвиг! На погибель мне, на погибель и себе самому вынудили меня сказать то, что я скрывал из благоразумия, вам же на благо! Но вот теперь вы всё знаете! Хотел бы я посмотреть, что вы со мной сделаете… Ради самого неба! Тут не до шуток. Дело не в том, кто виноват, кто прав, — дело в том, кто сильнее. Давеча утром, когда я давал вам добрый совет… как вы сразу взбеленились! А ведь я думал и о себе и о вас… Ну, так что же? Отоприте хотя бы дверь, верните мне ключ.
   — Я, может быть, и виноват, — обратился к дону Абондио Ренцо, и голос его зазвучал мягче, хотя в нём и кипела ещё ненависть к обнаруженному врагу, — может быть, я и виноват, но, положа руку на сердце, подумайте только, если бы на моём месте…
   С этими словами он вынул из кармана ключ и пошёл отпирать дверь. Дон Абондио направился вслед за ним, и, пока Ренцо поворачивал ключ в замке, старик приблизился к нему и с лицом серьёзным и озабоченным, подняв к глазам Ренцо три пальца правой руки, словно желая в свою очередь помочь ему, произнёс:
   — Поклянитесь, по крайней мере…
   — Может быть, я и провинился, так простите меня, — отвечал Ренцо, отворяя дверь и собираясь уйти.
   — Поклянитесь… — повторил дон Абондио, схватив его за плечо дрожащей рукой.
   — Может быть, я и виноват, — повторил Ренцо, стараясь освободиться, и стремглав вылетел, взбешённый, прекращая таким способом спор, который, подобно любому литературному, философскому или иному спору, мог бы затянуться навеки, потому что каждая из сторон только и делала бы, что твердила свои доказательства.
   — Перпетуя! Перпетуя! — закричал дон Абондио после тщётных попыток вернуть убежавшего. Перпетуя не откликалась, и дон Абондио перестал понимать, что происходит.
   Людям и позначительнее дона Абондио не раз случалось переживать такие неприятные передряги, такую неопределённость положения, при которой лучшим выходом кажется сказаться больным и улечься в постель. Этого выхода ему не приходилось даже и искать, он последовал сам собой. Вчерашний испуг, тревожная бессонница минувшей ночи, новый, только что пережитый испуг, тревога за будущее — всё это возымело своё действие. Подавленный и отупевший, уселся он в кресло и, почувствовав какой-то озноб во всём теле, стал, вздыхая, разглядывать свои ногти, взывая время от времени дрожащим и сердитым голосом: «Перпетуя!» Та, наконец, явилась с огромным кочном капусты подмышкой. Лицо её выражало равнодушие, словно ничего не произошло. Я избавлю читателя от всех жалоб, соболезнований, обвинений, оправданий, от всяких «вы одни только и могли сказать», да «ничего я не говорила», — словом, ото всех обычных в таких случаях разговоров. Достаточно сказать, что дон Абондио приказал Перпетуе запереть дверь на засов, ни под каким видом никому не отпирать, а если кто постучится, говорить через окно, что синьор курато нездоров и лежит в приступе лихорадки. После этого он медленно стал взбираться по лестнице, повторяя через каждые три ступени: «Влип! влип!» Да и в самом деле улёгся в постель, где мы пока его и оставим.
   Тем временем Ренцо в бешенстве зашагал по направлению к дому. Он ещё не решил, что ему делать, но им уже овладело неотступное желание совершить что-нибудь необычное и страшное. Тираны, бросающие вызов, все те, кто так или иначе обижает других, виновны не только в творимом ими зле, но и в том потрясении, в какое они повергают души обиженных ими. Ренцо был юноша смирный, далёкий от кровожадности, юноша прямой, чуждый коварных замыслов; но в данную минуту душа его жаждала крови, воображение было всецело поглощено измышлением какой-нибудь ловушки. Ему хотелось мчаться к дому дона Родриго, схватить его за горло и… Но тут он спохватывался, что жилище это было подобно крепости, охраняемой снаружи, а внутри кишевшей всякими брави; что только испытанные друзья и слуги имели в него свободный доступ, не подвергаясь осмотру с головы до ног; что незнакомого скромного ремесленника туда не пустили бы без проверки, а его, которого, вероятно, там очень хорошо знают, тем паче. Потом он подумал было взять ружьё, спрятаться где-нибудь за изгородью и подкарауливать, не появится ли дон Родриго как-нибудь в одиночку. Он с жестоким наслаждением тешился воображаемой картиной: вот он слышит походку, его походку; осторожно поднимает голову, узнаёт злодея, наводит ружьё, прицеливается, стреляет, видит, как тот падает и корчится; он бросает врагу проклятье и бежит по дороге к границе, чтобы оказаться в безопасности. А Лючия? Как только это имя прорезало зловещий мир его фантазии, тотчас же туда толпой ворвались и добрые мысли, привычные его душевному складу. Он вспомнил последний завет своих родителей, вспомнил бога, мадонну и святых, подумал об удовлетворении, не раз испытанном, от сознания, что за ним не водится никакого преступления, подумал об ужасе, какой не раз охватывал его при рассказе о каком-нибудь убийстве, — и со страхом и угрызениями совести, но вместе с тем с какой-то радостью опомнился от своих кровожадных замыслов, радуясь, что всё это только игра воображения. Но зато сколько размышлений повлекла за собой мысль о Лючии. Столько надежд, столько обещании, — будущее, о котором так мечталось, которое казалось уже почти в руках, наконец этот день, столь желанный. Как же теперь, какими словами сообщить ей эту новость? И далее, какое же принять решение? Как сделать её своею, назло этому всемогущему злодею. Заодно с этим в уме его промелькнуло не то чтобы определённое подозрение, но какая-то мучительная тень: наглость дона Родриго объясняется не чем иным, как его животной страстью к Лючии. Но Лючия? Неужели она подала к этому хотя бы малейший повод, малейшую надежду, — подобная мысль ни на мгновение не могла возникнуть в голове Ренцо. Но знала ли она хоть что-нибудь об этом? Мог ли он воспылать этой гнусной страстью и она не заметила этого? Посмел бы он прибегать к таким действиям, не испытав её как-нибудь иначе? А ведь Лючия никогда ни словом не обмолвилась об этом ему! Своему жениху!
   Обуреваемый такими мыслями, он прошёл мимо своего дома, находившегося посредине деревни, пересёк её и направился к дому Лючии, стоявшему на краю деревни, почти совсем у околицы. Перед домиком этим был небольшой двор, отделявший его от улицы и огороженный невысокой стеной. Ренцо вошёл во дворик и услыхал несмолкаемый гул голосов, доносившийся из комнаты наверху. Он догадался, что это подружки и кумушки, собравшиеся сопровождать Лючию, и ему не захотелось показываться на глаза этому сборищу с лицом, расстроенным полученной новостью. Девчурка, находившаяся на дворе, кинулась ему навстречу с криком: «Жених! Жених!»
   — Тише, тише, Беттина! — сказал ей Ренцо. — Поди-ка сюда, ступай наверх к Лючии, отзови её в сторонку и шепни ей на ушко… да только смотри, чтобы никто не слышал и ничего не заметил… скажи ей, что мне нужно с ней поговорить, что я жду её в нижней комнате… да пусть приходит сейчас же!
   Девчурка помчалась по лестнице, радостная и гордая данным ей секретным поручением.
   В эту минуту мать как раз закончила одевать Лючию, и подруги со всех сторон обступили разряженную невесту и вертели её во все стороны, чтобы получше разглядеть. А она поворачивалась, отбиваясь со свойственной крестьянкам немножко воинственной скромностью, загораживая локтем лицо, склонённое на грудь, и нахмурив густые чёрные брови, меж тем как губы её невольно складывались в улыбку. Чёрные девичьи волосы, разделённые узкой белой полоской пробора, собраны были на затылке во множество мелких косичек, свёрнутых кольцами и заколотых длинными серебряными шпильками, которые расходились веером, образуя как бы сияние ореола, как и поныне причёсываются крестьянки в окрестностях Милана. На шее у неё было ожерелье из гранатов, вперемежку с золотыми филигранными бусами. Её стан облегал богатый корсаж из расшитой цветами парчи, с отдельными рукавами, которые были привязаны красивыми бантами. На ней была короткая юбка из плотного шёлка со множеством мелких складок, красные чулки и узорчатые, тоже шёлковые, туфли. Помимо этого свадебного наряда, Лючию красила её скромная красота, ещё более расцветшая от множества переживаний, отражавшихся на её лице: радости, сдерживаемой лёгким смущением, тихой грусти, которая порой появляется на лице всякой невесты и, не умаляя красоты, придаёт ей особый отпечаток. Маленькая Бетина пробилась в кружок, подошла к Лючии и, осторожно дав понять, что хочет что-то сказать, шепнула ей на ушко словечко.
   — Я выйду на минутку и сейчас же вернусь, — сказала Лючия женщинам и поспешно вышла. Увидя изменившееся лицо Ренцо и его беспокойное состояние, она спросила, охваченная каким-то страшным предчувствием: — Что случилось?