Тем временем некоторые из компании снова принялись за игру, кое-кто занялся едой, остальные кричали; люди уходили и приходили. Хозяин внимательно следил за всеми. Впрочем, всё это не имеет никакого отношения к нашей истории. А незнакомый провожатый всё ещё не собирался уходить; казалось, у него не было здесь никаких дел, однако он не хотел уйти, не поболтав ещё немного с Ренцо с глазу на глаз. Обратившись к юноше, он возобновил разговор о хлебе, и после нескольких фраз вроде тех, что с некоторых пор были у всех на устах, выдвинул своё собственное предложение:
   — Вот если бы я распоряжался, я бы нашёл способ, как устроить дела по-хорошему.
   — А что вы бы сделали? — спросил Ренцо, впиваясь в него глазами, блестевшими больше обычного, и даже разинув рот, чтобы слушать повнимательнее.
   — Что бы я сделал? — отвечал тот. — Я бы сделал так, чтобы хлеба хватило всем — и бедным и богатым.
   — Ага! Вот это так! — сказал Ренцо.
   — Послушайте. Я бы вот как сделал: назначил бы правильную мету, всем по карману. А потом стал бы распределять хлеб по числу едоков. А то ведь есть такие прожорливые и жадные, что всё готовы забрать себе, — так они всё и расхватывают. А бедным-то людям хлеба и не хватает. Стало быть, хлеб надо распределять. Как же это сделать? А вот как: каждой семье дать карточку, прописать там число едоков, с ней и ходить к пекарю за хлебом. Мне, скажем, они должны выдать карточку такую: Амброджо Фузелла, по профессии шпажный мастер, с женой и четырьмя детьми, — все в возрасте, когда уже едят хлеб (это очень важно!), выдавать ему столько-то хлеба, платить столько-то сольди. Но чтобы всё было по справедливости, — всегда по числу едоков. Вам, скажем, они должны были бы выдать карточку такую… Как вас по имени-то?
   — Лоренцо Трамальино, — ответил Ренцо; увлечённый проектом, он не обратил внимания на то, что он весь был построен как раз на бумаге, пере и чернилах и что для его осуществления надо прежде всего всех переписать.
   — Отлично, — сказал незнакомец, — а есть у вас жена и дети?
   — Да я было собирался… детей нет… и рано ещё, а вот жена… конечно, если бы всё в мире шло как полагается…
   — А, так вы одинокий! Стало быть, потерпите, паёк вам поменьше.
   — Это справедливо; но если скоро, как я надеюсь… с божьей помощью… Ну, да ладно. А если у меня будет жена?
   — Тогда карточка обменивается, а паёк увеличивается. Как я уже сказал вам, всегда — по числу едоков, — произнёс незнакомец, вставая.
   — Вот это было бы славно, — воскликнул Ренцо и, стуча кулаком по столу, продолжал: — А почему же они не издают такого закона?
   — А кто их знает? Ну, пока пожелаю вам покойной ночи, я пойду. Поди жена и дети давно уж меня заждались.
   — Ещё глоток, ещё глоточек, — закричал Ренцо, поспешно наполняя стакан сотрапезника. Проворно вскочив, он уцепился за полу его куртки и сильно потянул вниз, стараясь усадить на место. — Ещё глоточек, не обижайте меня.
   Но приятель, рванувшись, высвободился и, предоставив Ренцо изливаться в сбивчивых просьбах и попрёках, повторив: «Покойной ночи», вышел из остерии. Незнакомец был уже на улице, а Ренцо всё ещё продолжал упрашивать его. Потом повалился на скамейку, уставился на стакан, только что им налитый, и, увидя проходившего мимо слугу, сделал ему знак остановиться, словно желая сказать ему что-то очень важное. Он указал на стакан и медленным, торжественным тоном, как-то по особенному отчеканивая слова, сказал:
   — Я налил его для этого хорошего человека, — видите, как настоящий друг, до самых краёв, — но он не захотел его выпить. Странные у людей бывают иной раз фантазии! Я тут ни при чём и сделал это, можно сказать, от всей души. Ну, раз дело сделано, не пропадать же добру, — с этими словами он взял стакан и одним духом опрокинул его.
   — Я вас понял, — сказал, уходя, слуга.
   — А, и вы поняли, — подхватил Ренцо, — значит, всё правильно. Раз доводы основательны…
   Дальше потребуется вся наша любовь к истине, чтобы заставить правдиво продолжать рассказ, делающий так мало чести такому важному, можно сказать, даже главному действующему лицу нашей истории. Однако то же самое беспристрастие вынуждает нас вместе с тем предупредить читателя, что подобный случай произошёл с нашим героем в первый раз. Отсутствие привычки к кутежам и было в значительной мере причиной того, что первый же из них явился для Ренцо столь роковым. Немногие стаканы, которые он в самом начале опрокинул, вопреки своему обыкновению, один за другим, — отчасти вследствие мучившей его жажды, отчасти из-за некоторого душевного волнения, заставившего его потерять всякое чувство меры, — разом ударили ему в голову. А настоящий любитель выпить почувствовал бы при этом лишь некоторое утоление жажды. По этому поводу наш аноним делает некое замечание, которое мы повторим, — и «имеющий уши да слышит». «Хорошие и умеренные привычки, — говорит он, — имеют, между прочим, и то преимущество, что чем прочнее они укоренились в человеке, тем скорее он, немного отступив от них, спохватывается и старается как можно скорее вернуться к ним; и даже ошибка служит ему лишь уроком».
   Как бы то ни было, когда опьянение ударило в голову Ренцо, вино и слова так и полились, вино — в него, а слова — из него, без всякой меры и толка, так что к тому времени, когда мы его оставили, он уже ничего не соображал. Юношу разбирало желание поговорить, а в слушателях или по крайней мере в людях, которых можно было принять за таковых, недостатка не было. Какое-то время слова выходили из него сами собой и размещались в положенном порядке. Но вот мало-помалу необходимость заканчивать фразы стала для него дьявольски трудной. Мысль, представлявшаяся его сознанию живой и определённой, вдруг затуманилась и стала ускользать, а слова, не сразу приходившие на ум, оказывались не теми, что нужно. В такие трудные минуты он, в силу одного из тех ложных инстинктов, которые в подобных случаях окончательно губят людей, прибегал к злосчастной бутылке. Но какую помощь могла ему в этих обстоятельствах оказать бутылка, понимает всякий, у кого есть хоть капля здравого смысла.
   Мы приведём лишь небольшую часть того, что он сказал в этот злополучный вечер. Гораздо более значительное количество слов мы опускаем, слишком уж они резали бы ухо, будучи лишены не только смысла, но даже и видимости его, — условия, необходимого для всякой напечатанной книги.
   — Ах, хозяин, хозяин! — говорил Ренцо, провожая глазами хозяина, когда тот ходил вокруг стола или усаживался под колпаком очага. Порой юноша искал его глазами там, где того вовсе и не было, и всё говорил и говорил, не обращая внимания на шумевшую компанию. — Хозяин, ты, хозяин! Не могу я стерпеть, что ты выпытывал имя, фамилию, занятие… Да ещё у такого парня, как я! Ты поступил нехорошо. Что за удовольствие, какой смысл, какая охота… прописать на бумаге бедного малого? Правильно я говорю, синьоры? Ведь хозяева тоже должны держаться хороших ребят… Послушай-ка, послушай… хозяин… я тебе приведу сравнение… так, для примера… Что? Они смеются? Я, конечно, немножко навеселе… но доводы мои правильные. Ты мне скажи только, от кого и от чего твоё дело процветает? От бедных ребят, а? Правильно я говорю? Ты только послушай, разве эти синьоры, те, что марают бумагу, хоть когда-нибудь заходят к тебе пропустить стаканчик?
   — Всё народ, пьющий воду, — сказал сосед Ренцо.
   — Они хотят быть трезвыми, — прибавил другой, — чтобы можно было врать поскладнее.
   — Ага! — воскликнул Ренцо. — Вот теперь заговорил и поэт! Послушайте же, что я скажу. Так вот, хозяин, отвечай мне: что же, Феррер, — а он, пожалуй, лучше других, — заходил он когда-нибудь сюда выпить, оставить здесь деньжонки? Или вот этот пёс и злодей, дон… Молчу, потому что я в своём уме и даже очень… Феррер и падре Кр… преотлично знаю, оба благородные люди; но благородных людей мало. Старые хуже молодых, а молодые… ещё хуже старых. Уж и доволен же я, что обошлось без крови. Боже сохрани, пусть палач занимается этим. Хлеб, — вот это — да! Пинков я получил немало… но я в долгу не остался. Дорогу! Изобилие! Да здравствует! И всё-таки даже Феррер… нет-нет да и латинское словечко ввернёт… сиэс бараос траполорум…[103] Проклятая привычка! Да здравствует! Правосудие! Хлеба! Вот это настоящие слова!.. Они были бы кстати там, эти господа… когда раздался этот проклятый… дон-дон-дон и потом опять и опять… дон-дон-дон. Вот тогда бы не пришлось убегать, нет! Задержать бы его там, этого синьора курато. Уж я знаю, о ком говорю!
   При этих словах он опустил голову и некоторое время был поглощён какой-то мыслью; потом тяжко вздохнул и поднял лицо; глаза его блестели и были влажны. В них горела такая дикая злоба, что, пожалуй, жутко стало бы при взгляде на него тому, кто был причиной этого. Но окружавшие юношу грубые люди, которых страстное и бессвязное красноречие Ренцо уже начинало забавлять, стали ещё больше потешаться над его удручённым видом. Ближайшие соседи говорили другим: «Глядите-ка!» И все поворачивались к нему, так что он сделался мишенью всеобщих насмешек. Нельзя сказать, чтобы все были в твёрдом рассудке и в своём обычном состоянии; однако, по правде говоря, ни один из них не вышел из него до такой степени, как бедняга Ренцо; да к тому же он был из деревни. Вот и взялись за него наперебой, — кто стал раззадоривать его грубыми и глупыми вопросами, кто, наоборот, издевательской вежливостью. Ренцо то делал вид, что обижается, то обращал всё в шутку, оставляя без внимания эти выпады, говорил совсем о другом, спрашивал и сам же отвечал что-то, и всё это сбивчиво и не к месту. К счастью, в этом полубреду он всё-таки сохранил какую-то подсознательную осторожность и не называл имён, так что не произнёс даже того, которое должно было особенно глубоко засесть у него в памяти. Было бы крайне огорчительно, если бы это имя, к которому и мы чувствуем некоторую любовь и уважение, стали трепать в этой остерии и оно сделалось игрушкой для злых языков.

Глава 15

   Видя, что игра зашла слишком далеко, хозяин присоседился к Ренцо и, вежливо попросив остальных оставить юношу в покое, стал трясти его за руку, стараясь внушить ему, что пора идти спать. Но Ренцо всё возвращался к вопросу об имени и фамилии, к указам, к хорошим ребятам. Однако слова «постель» и «спать», повторяемые над самым ухом, в конце концов дошли до его сознания, заставив более определённо почувствовать необходимость того, что они означали, и на мгновенье наступило просветление. Небольшая частица разума, вернувшаяся к нему, заставила его до некоторой степени понять, что значительная его доля улетучилась, подобно тому, как последний горящий факел иллюминации даёт возможность увидеть остальные, уже погасшие.
   Юноша расхрабрился, вытянул руки, ухватился за стол, попытался подняться раз, другой, вздохнул, покачнулся и на третий раз, поддерживаемый хозяином, стал на ноги. Хозяин, всё время направляя Ренцо, помог ему пробраться между столом и скамьёй и, взяв одной рукой свечу, другой с грехом пополам не то повёл, не то потащил его к лестнице. Тут, в ответ на шумные одобрения тех, кто гоготал ему вслед, Ренцо быстро повернулся, и, не будь рядом поддержки — ибо хозяин очень ловко сумел подхватить его под руку, — он, вместо того чтобы повернуться, просто-напросто полетел бы кувырком. Итак, он всё же повернулся и свободной рукой несколько раз провёл по воздуху, вычерчивая в знак приветствия какие-то магические знаки.
   — Идём спать, спать! — твердил тащивший его хозяин; он заставил Ренцо войти в дверь и с ещё большим трудом дотащил его до верхней площадки маленькой лестницы, а потом и до отведённой ему комнаты. При виде ожидавшей его постели Ренцо повеселел: он дружелюбно поглядел на хозяина сузившимися глазками, которые то вспыхивали, то угасали, точно пара светлячков. Он попытался сохранить равновесие и протянул руку к лицу хозяина, чтобы потрепать его по подбородку в знак дружбы и благодарности, но это ему не удалось. Зато удалось сказать:
   — Молодец хозяин! Теперь я вижу, что ты благородный человек. Доброе дело дать постель хорошему парню, а вот эта штука насчёт имени и фамилии, скажу я тебе — неблагородно. Хорошо ещё, что я человек тоже не без хитрости…
   Хозяин и не подозревал, что Ренцо ещё способен что-то соображать, и так как он, имея большой опыт, знал, что у людей в таком состоянии настроение быстро меняется, то он решил воспользоваться этим временным просветлением и сделал ещё одну попытку.
   — Сынок, дорогой, — сказал он с лаской в голосе и в обращении, — ведь я же сделал это вовсе не из желания побеспокоить вас или разведать про ваши дела. Что поделаешь? Закон! Ведь и нам приходится слушаться, иначе нас же первых притянут к ответу. Лучше уж сделать по-ихнему… Да и о чём же в конце концов речь? Подумаешь, великое дело — сказать два слова! Не для них, а для того, чтобы сделать мне удовольствие, — ну-ка, с глазу на глаз, между собой справим все наши дела: скажите мне ваше имя, а потом — потом идите себе спать со спокойным сердцем.
   — А, негодяй! — закричал Ренцо. — Мошенник! Ты опять пристаёшь ко мне с этим мерзким требованием — имя, фамилия, занятие?
   — Тише, дурень ты этакий, иди спать, — попробовал урезонить его хозяин.
   Но Ренцо продолжал ещё громче:
   — Всё ясно — ты с ними заодно. Погоди же, погоди, я тебе покажу!
   И, повернувшись в сторону лестницы, заорал ещё громче:
   — Друзья, хозяин тоже из…
   — Да я же пошутил, — закричал хозяин прямо в лицо Ренцо, толкая его к кровати, — пошутил. Разве ты не понимаешь, что я сказал это в шутку?
   — А, в шутку! Вот теперь ты заговорил правильно. Коли ты сказал в шутку… Действительно, это всё шутки.
   И он ничком упал на постель.
   — Ну, раздевайтесь-ка, да поживее! — сказал хозяин, присоединяя к совету и помощь, в которой действительно была необходимость. Когда Ренцо стащил с себя куртку (а это только и требовалось), хозяин быстро схватил её и стал шарить по карманам, нет ли там денег. Обнаружив их и рассудив, что его гостю назавтра предстоит, чего доброго, сводить счёты не с ним, а совсем с другими людьми, и что наличность эта, вероятно, попадёт в такие руки, откуда хозяину остерии едва ли удастся её вызволить, он решил попробовать уладить хоть это дело.
   — Вы ведь хороший малый и благородный человек, не правда ли? — сказал он.
   — Хороший малый и благородный человек, — отвечал Ренцо. Пальцы его тщётно боролись с пуговицами одежды, которую он никак не мог снять.
   — Так вот что, — сказал на это хозяин, — вы бы теперь, не мешкая, и оплатили свой небольшой счётец, а то мне завтра придётся отлучиться из дому по делам…
   — Правильно, — сказал Ренцо, — я хоть и с хитрецой, но человек благородный… Только вот деньги… где же их теперь искать?
   — Да вот они, — сказал хозяин и, пустив в ход весь свой опыт, терпенье и ловкость, добился-таки своего — подсчитал всё и заставил Ренцо уплатить.
   — Ты мне помоги, а то я никак не могу раздеться, — сказал Ренцо, — я, видишь, тоже понимаю, что мне чертовски хочется спать.
   Хозяин оказал юноше просимую помощь и, кроме того, укрыл его одеялом, грубовато пожелав спокойной ночи; но тот уже храпел вовсю. Затем, движимый своеобразным любопытством, которое порой заставляет нас рассматривать неприятный нам предмет так же внимательно, как предмет любимый, и которое, вероятно, есть не что иное, как желание узнать, что же так сильно волнует нас, он на мгновение задержался и стал разглядывать докучливого гостя, подняв свечу и вытянув руку так, чтобы свет падал прямо на лицо Ренцо — примерно в позе, в какой обычно живописуют Психею, украдкой созерцающую черты неведомого супруга.[104] «Осёл! — мысленно обратился он к спящему бедняге. — Сам в петлю лезешь! Завтра, пожалуй, ты мне расскажешь, как всё это тебе понравится. Неучи! Шатаются по свету, не зная, что к чему, только впутывая в истории и себя и других».
   Подумав это и пробурчав что-то, он убрал свечу, вышел из комнаты и запер дверь на ключ. На лестничной площадке он окликнул хозяйку, сказал ей, чтобы она оставила ребят под присмотром девочки-служанки, а сама шла на кухню сменить его.
   — Мне надо отлучиться по милости одного пришельца. Свалился, дьявол его знает зачем, на мою бедную голову, — прибавил он и рассказал ей вкратце про досадный случай. И заключил:
   — В такой проклятущий день нужен глаз да глаз, а пуще того — благоразумие. У нас там внизу целая шайка всякого сброда, все они перепились, да и вообще-то любят непристойности — чего только не наговорят! Достаточно одному из них сгоряча…
   — Так ведь и я не ребёнок, знаю, что мне делать. До сих пор, кажется, нельзя было сказать, чтобы…
   — Ну, ладно, ладно! Да смотри, чтобы платили. А вся их болтовня про заведующего продовольствием, про губернатора да про Феррера, декурионов, кавалеров, Испанию, Францию и тому подобные глупости, — делай вид, что ничего не слышишь! Стоит только начать возражать, тебе тут же придётся плохо, а станешь поддакивать, плохо придётся потом. Сама знаешь, что иной раз те, кто больше всего кричит… Ну, хватит! Как только начнутся этакие речи, — поворачивай голову и говори: «Иду!» — словно тебя зовут с другого конца комнаты; я же постараюсь вернуться как можно скорее.
   Закончив наставления, он спустился вместе с женой в кухню, попутно осмотрев всё вокруг, — не случилось ли чего нового, — снял с колышка шляпу и плащ, взял в углу палку, многозначительно взглянул на хозяйку, подтверждая данные уже распоряжения, и вышел. Но при этом он опять подхватил нить рассуждений, начатую у постели бедняги Ренцо, и развивал её, идя по улице.
   «Упрямый горец! — Ибо как ни старался Ренцо скрыть своё происхождение, оно невольно обнаруживалось во всём его виде, в произношении, в поступках. — Такой денёчек, как сегодня… при моей изворотливости и смекалке всё обошлось бы благополучно; и нужно же было явиться тебе к концу дня и сразу испортить мне всё дело. Мало разве остерий в Милане, что тебя принесло именно ко мне? Да будь ты один, я бы на этот вечер, да и на всё закрыл бы глаза, а утречком научил бы тебя уму-разуму. Так нет же, синьор! Ты заявился в компании, да к тому же ещё для надёжности в компании сыщика».
   На каждом шагу хозяину встречались праздношатающиеся — то парами, то группами, которые шептались между собой. В разгар своего мысленного обращения к Ренцо хозяин остерии увидел приближавшийся патруль. Посторонившись, чтобы дать солдатам дорогу, он посмотрел на них краешком глаза и продолжал про себя: «Вот они — розги для дураков! А ты, осёл ты этакий, увидав, как кучка людей ходит и галдит, тут же вбил себе в голову, что всё в мире должно измениться! И на этом прекрасном основании ты и себя погубил и меня хотел загубить, а это уж совсем несправедливо. Я ведь всё делал, чтобы спасти тебя, а ты, скотина, в знак благодарности чуть было не перевернул мне всю остерию вверх дном. Теперь тебе и придётся выпутываться из беды самому, а уж о себе я сам позабочусь. Как будто я из праздного любопытства хотел узнать твоё имя! Какое мне дело до того, зовёшься ли ты Таддео или Бартоломео? Подумаешь, охота мне брать в руки перо! Так ведь не вы же одни хотите, чтобы всё было по-вашему. Я тоже знаю, что бывают указы, ничего не стоящие — ишь, какая новость, стоило горцу приходить для этого сюда и сообщать её нам! Но ты не знаешь того, что указы имеют в виду и хозяев. Туда же, лезешь шататься по свету и разглагольствовать, а того не знаешь, что коли хочешь действовать по-своему и плевать на указы, перво-наперво следует говорить о них с большей оглядкой. А для бедняги-хозяина, который думал бы так же, как ты, и не спрашивал имени у тех, кто оказывает ему честь своим посещением, знаешь ли ты, скотина, чем это пахнет? «Под штрафом в триста скуди кому бы то ни было из означенных хозяев, трактирщиков и т. п., как выше указано…» Триста скуди! Их ведь надо заработать, а тут — отдай их ни за что ни про что; две трети из них отчисляются в королевскую казну, а треть — обвинителю или доносчику, — хорош гусь! А в случае несостоятельности — пять лет каторги и сверх того денежное или телесное наказание, по усмотрению его превосходительства». Покорнейше вас благодарим!»
   С этими словами хозяин переступил порог здания полиции.
   Здесь, как и в других учреждениях, кипела работа: повсюду отдавались приказания, которые казались наиболее целесообразными, чтобы предотвратить события завтрашнего дня и устранить всякую возможность и повод для подстрекательства к новым беспорядкам со стороны лиц, жаждущих этого, и сосредоточить силу в руках тех, кому полагается охранять порядок. Увеличен был отряд солдат у дома заведующего продовольствием: улица с двух сторон была забаррикадирована брёвнами, заставлена телегами. Всем пекарям было приказано бесперебойно печь хлеб; в окрестные селения разослали нарочных с приказом доставлять зерно в город; к отдельным пекарням были прикомандированы знатные граждане, которые отправились туда с раннего утра следить за распределением хлеба и своим присутствием и уговорами сдерживать беспокойных. Но для того чтобы, как говорится, с одной стороны ударить по обручу, а с другой — по бочке, придать большую силу увещаниям, задумано было для острастки поймать нескольких мятежников. Это дело было возложено, главным образом, на капитана полиции. И всякий без труда может себе представить, какие чувства питал он к мятежу и мятежникам, если один из органов его метафизического глубокомыслия красовался в повязке с целебной примочкой. Его ищейки уже с самого начала волнений были за работой, и мнимый Амброджо Фузелла был на самом деле, как сказал хозяин остерии, переодетым сыщиком, как раз и посланным в обход для того, чтобы застигнуть на месте преступления кого-нибудь, чью личность можно было бы легко установить, запомнить и проследить. А потом, когда наступит ночная тишина, либо же на другой день — схватить замеченное лицо.
   Услыхав несколько слов из проповеди Ренцо, сыщик сразу остановил на нём свой выбор: юноша показался ему самым подходящим человеком для роли обвиняемого, именно таким, какой ему и был нужен. Узнав к тому же, что он человек пришлый, сыщик попытался было нанести мастерский удар, доставив его прямо тёпленьким в тюрьму, как в самую надёжную гостиницу города, но, как вы видели, это ему не удалось. Однако он смог сообщить в полицию точные сведения об имени, фамилии, происхождении подозрительного лица, помимо сотни других, предположительных сведений. Так что, когда хозяин остерии явился в полицию сообщить все сведения о Ренцо, там уже знали больше него.
   Он вошёл в знакомую комнату и дал показание о том, как ему пришлось поместить у себя пришельца, который ни за что не хотел назвать себя.
   — Вы исполнили свой долг, осведомив полицию, — сказал полицейский уполномоченный, кладя на место перо, — но нам это уже известно.
   «Вот тебе и тайна, — подумал хозяин, — большая нужна ловкость, чтобы так всё пронюхать».
   — Мы знаем также, — продолжал уполномоченный, — и его почтенное имя.
   «Чёрт возьми, даже и имя! И как это они ухитрились?» — подумал на сей раз хозяин.
   — Но вы, — снова заговорил тот, сделав серьёзное лицо, — вы не совсем с нами откровенны, рассказывайте всё начистоту.
   — А что ж я ещё должен сказать?
   — А вот, видите ли, нам достоверно известно, что он принёс к вам в остерию большое количество краденого хлеба, притом украденного с применением насилия, путём грабежа и бунта.
   — Приходит ко мне человек с хлебом в кармане, — почём мне знать, где он его взял? К тому же я прямо как на смертном одре могу сказать, что видел у него всего-навсего лишь одну булку.
   — Ну, конечно, всегда выгораживать, защищать! Послушать вас, — все они хорошие люди. Чем же вы докажете, что этот хлеб приобретён был честным путём?
   — А что мне доказывать-то? Я в это дело не вхожу, я ведь всего лишь хозяин остерии.
   — Однако вы не посмеете отрицать того, что этот ваш завсегдатай имел дерзость высказываться против указов и позволил себе мерзкие, непристойные выходки по отношению к гербу его превосходительства?
   — Помилосердствуйте, ваша милость, как он может быть моим завсегдатаем, когда я и вижу-то его в первый раз? Сам дьявол, извините за выражение, прислал его ко мне в дом, я знай я его хорошо, посудите сами, ваша милость, — зачем было бы мне тогда спрашивать его имя?
   — И однако в вашей остерии, в, вашем присутствии имело место подстрекательство, раздавались призывы к мятежу, стоял ропот, крики, шум.