Однако она не могла не заметить, что один паж, в отличие от прочих, проявлял к ней сочувствие и уважение особого рода. В поведении этого мальчика было что-то, напоминавшее ей жизнь, которую она так часто видела в своих мечтах, черты, которые она придавала выдуманным ею образам. Мало-помалу во всей повадке девушки обнаружилось что-то новое: умиротворённость и какое-то томление, столь не похожие на прежнее настроение, словно она нашла нечто такое, что ей дорого, что ей хотелось бы ежечасно лицезреть, не давая, однако, заметить это другим. За ней стали следить ещё строже. И однажды в одно прекрасное утро одна из служанок застала её в то мгновенье, когда она торопливо складывала листок бумаги. Лучше бы она этого никогда не делала! После короткой борьбы, когда каждая тянула записку к себе, она попала в руки служанки, а от неё — к князю.
   Ужас Гертруды при звуке его шагов нельзя ни вообразить, ни описать, — ведь это был её отец, разгневанный отец, а она чувствовала себя виноватой. Когда же он появился, хмурый, со злосчастной запиской в руках, она готова была провалиться на сто локтей в преисподнюю, не только что уйти в монастырь. Не много сказано было слов, но они были ужасны: наказание, тут же наложенное, состояло в том, что её заперли всё в ту же комнату, под надзор той самой женщины, которая всё раскрыла; но это было лишь началом, предварительной мерой, ей угрожало другое возмездие, что-то таинственное и поэтому более страшное.
   Пажа, само собой разумеется, немедленно выгнали. Ему тоже пригрозили чем-то ужасным, если он хоть когда-нибудь осмелится заикнуться о происшедшем. Делая это внушение, князь влепил ему две здоровенных пощёчины, дабы сопроводить происшествие таким воспоминанием, которое отбило бы у юнца всякую охоту хвастаться им. Найти какой-нибудь предлог, чтобы оправдать увольнение пажа, было не трудно; что же касается дочери, то говорили просто, что она занемогла.
   Итак, на долю Гертруды достались стыд, угрызения совести, страх за будущее и общество ненавистной ей женщины, живой свидетельницы её проступка и виновницы немилости. Да и та тоже ненавидела Гертруду, из-за которой она на неизвестное время была обречена на нудную жизнь тюремщицы, сделавшись к тому же на всю жизнь хранительницей опасной тайны.
   Первая тревога и смятение чувств мало-помалу улеглись. Но затем они поочерёдно воскресали в душе Гертруды, разрастались и неотступно мучительно терзали её.
   Что же это за возмездие, которым так загадочно угрожали ей? Множество разнообразных и странных наказаний рисовалось пламенному и неопытному воображению Гертруды. Наиболее вероятным казалось ей возвращение в Монцкий монастырь, вторичное водворение в нём, но уже не на положении синьорины, а в роли провинившейся, заключённой там бог весть на какой срок и в каких условиях. Думая об этой возможности, уже самой по себе столь мучительной, она, пожалуй, больше всего боялась неизбежного позора.
   Отдельные фразы, слова, запятые злополучного письма неотступно преследовали её: она воображала себе, как вглядывается в них, как взвешивает их непредусмотренный читатель, столь не похожий на того, кому они предназначались; она представляла себе, что они могли попасться на глаза также матери или брату, да мало ли ещё кому. И в сравнении с этим всё остальное казалось ей чепухой. Образ того, кто был источником её позора, также нередко являлся тревожить бедную заключённую. И подумайте, сколь причудливым должен был казаться этот призрак среди других, столь отличных от него — суровых, холодных, грозных. Но именно потому, что она не могла ни отделить его от них, ни хотя бы на мгновение обратиться к прежним мимолётным радостям без того, чтобы всякий раз тут же не вставали пред нею её настоящие страдания, — она мало-помалу стала реже возвращаться к этим образам, отталкивая от себя самое воспоминание о них, отвыкая от них. Гертруда уже не отдавалась, как прежде, подолгу и с охотой своим весёлым и блестящим мечтаниям, — слишком уж были непохожи они на настоящее и уготованное ей будущее. Единственной твердыней, какую Гертруда могла представить себе, убежищем спокойным и почётным — и притом не призрачным — оставался монастырь, прими она решение вступить в него навсегда. Она ни минуты не сомневалась, что это уладило бы всё, принесло бы ей прощенье и сразу же изменило бы её положение. Против такого намерения восставала, правда, мечта всей её жизни, — но времена изменились; и в той бездне, где оказалась Гертруда, по сравнению с тем, чего она опасалась в иные минуты, положение монахини, окружённой уважением и почётом, которой все послушны, казалось ей прямо сладостным.
   К тому же два совершенно различных чувства смягчали временами её давнее отвращение к монастырю: порой — мучительное сознание своей вины и мечтательно-нежная набожность, порой — гордость, уязвлённая и страдавшая от обращения её тюремщицы, которая (сказать по правде, нередко вызванная на это самой Гертрудой) в отместку то запугивала её грозной расплатой, то стыдила за совершённый проступок, а затем, желая проявить благосклонность, впадала в покровительственный тон, что было для Гертруды ненавистнее всякого оскорбления. В таких обстоятельствах желание Гертруды вырваться из когтей своей мучительницы и занять положение, которое поставило бы её выше и гнева и сострадания последней, — это привычное желание становилось настолько сильным и острым, что девушке казалось милым всё, что только могло привести его в исполнение.
   По прошествии четырёх-пяти долгих дней плена, как-то утром, раздражённая сверх всякой меры оскорбительной выходкой своей тюремщицы, Гертруда забилась в дальний угол комнаты и там, закрыв лицо руками, некоторое время старалась молча подавить своё бешенство. Она почувствовала безмерную потребность увидеть другие лица, услышать другие слова, испытать другое обращение. Девушка подумала было об отце, о семье, но мысль её в ужасе отшатнулась от них. Однако ей пришло в голову, что ведь от неё самой зависело сделать их своими друзьями, и она ощутила неожиданную радость. А вслед за ней — смущение, необычайное раскаяние в своей вине и столь же сильное желание искупить её. Не то чтобы её решение было окончательным, но никогда ещё она не отдавалась этим мыслям с таким пылом. Она встала, подошла к столику, взяла то самое роковое перо и написала отцу вдохновенное письмо, полное сожаления, скорби и надежды, умоляя о прощении и уверяя в своей беспредельной готовности ко всему, чего пожелает тот, от кого это прощение зависело.

Глава 10

   Бывают мгновения, когда душа, особенно душа людей молодых, настроена так, что при малейшей настойчивости от неё можно добиться всего, что имеет видимость добра и жертвы, — так едва распустившийся цветок мягко нежится на хрупком своём стебле, готовый отдать свой аромат первому дуновению ветерка, который повеет на него. Такие мгновения должны были бы вызывать у всех благоговейное и робкое удивление, но обычно корыстное коварство внимательно подстерегает их и ловит на лету, чтобы тем самым связать волю, не умеющую уберечься.
   Читая письмо Гертруды, князь сразу увидел, что открывается путь к осуществлению его давних и упорных стремлений. Он велел сказать дочери, чтобы она пришла к нему, и, поджидая её, решил ковать железо, пока горячо. Гертруда появилась и, не поднимая глаз на отца, бросилась пред ним на колени, с трудом вымолвив лишь: «Простите». Он подал ей знак подняться и голосом, вряд ли способным приободрить дочь, сказал ей, что недостаточно желать или просить прощения — это слишком просто и вполне естественно для всякого, кто совершил проступок и боится возмездия за него. Одним словом, он заявил, что прощение надо заслужить. Гертруда, вся дрожа, робко спросила, что же ей надо сделать. Князь (язык не повернётся назвать его здесь отцом) не ответил прямо, а начал распространяться по поводу виновности Гертруды, и слова его терзали душу бедняжки, как прикосновение грубой руки к открытой ране. Он продолжал высказываться в том смысле, что если даже… если когда-нибудь прежде у него и было намерение устроить её в миру, то она сама положила этому непреодолимое препятствие; ведь у благородного человека, каким он является, никогда не хватило бы духу предложить дворянину в жёны синьорину, которая показала себя с такой стороны.
   Несчастная слушала, вконец уничтоженная. Тогда князь, постепенно смягчая и тон и выражения, заговорил о том, что всякая вина всё же исправима; её же вина — из тех, искупление за которые предуказано вполне ясно. В этом злосчастном случае она должна видеть как бы предупреждение, что мирская жизнь слишком полна для неё всяких опасностей.
   — О да! — воскликнула потрясённая Гертруда, сгорая от стыда, охваченная каким-то внезапным приливом покорности.
   — О, так, стало быть, и вы понимаете это? — немедленно подхватил князь. — Ну, хорошо же, не будем больше говорить о прошлом, — оно зачёркнуто. Вы приняли единственно правильное решение. Но так как вы идёте на это добровольно и чистосердечно, то уж моё дело сделать ваше будущее лёгким и приятным во всех отношениях, устроить так, чтобы новое положение открыло перед вами все преимущества избранного вами пути. Всё это я беру на себя.
   С этими словами князь позвонил в колокольчик, стоявший на столике, и сказал вошедшему слуге:
   — Княгиню и молодого князя сюда немедленно. — Затем он продолжал, обращаясь к Гертруде:
   — Я хочу теперь же поделиться с ними своей радостью и желаю, чтобы все сейчас же начали обращаться с вами, как подобает. Вы частично испытали на себе отеческую строгость; отныне и впредь вы будете знать только любящего отца.
   Слова эти словно оглушили Гертруду. Она старалась понять, как же это вырвавшееся у неё «да» могло приобрести такое огромное значение, и искала предлога взять своё слово назад, сузить его смысл. Однако уверенность князя казалась настолько полной, его радость такой беспредельной, а расположение столь относительным, что Гертруда не решилась вымолвить ни единого слова, которое хоть сколько-нибудь могло помешать свершившемуся.
   Через несколько минут явилась княгиня с молодым князем. Увидев Гертруду, они неуверенно и удивлённо посмотрели ей в лицо. Но князь с радостным и ласковым видом, призывавшим их к тому же, сказал:
   — Вот — заблудшая овца; и да будет это слово последним отголоском печальных воспоминаний. Она — утеха нашей семьи. Гертруда не нуждается больше в советах: она добровольно пожелала того, чего мы хотели для её же блага. Она приняла решение, она сама заявила мне, что приняла…
   Тут Гертруда подняла на отца взор, полный ужаса и мольбы, словно прося его не договаривать до конца, но он уверенно закончил:
   — …решение уйти в монастырь.
   — Умница! Отлично! — воскликнули в один голос мать и сын и бросились обнимать Гертруду. Она отвечала на эти излияния слезами, которые были истолкованы как слёзы облегчения. Тут князь принялся пространно разъяснять, что он намерен сделать для того, чтобы будущее его дочери было радостным и блестящим. Он говорил о почёте, каким она будет пользоваться в монастыре и во всей округе; что она будет там настоящей княгиней, представительницей их рода; что как только позволит её возраст, она будет возведена в высший сан, а до той поры её подчинённое положение будет чисто формальным. Княгиня и молодой князь скова и снова поздравляли девушку и одобряли её решение. Гертруда была точно во сне.
   — Придётся нам теперь установить день, когда отправиться в Монцу с заявлением к аббатиссе, — сказал князь. — Как она будет довольна! Уверяю вас, весь монастырь сумеет оценить честь, которую ему оказывает Гертруда. А впрочем… почему бы нам не отправиться туда сегодня же? Гертруда с удовольствием прогуляется.
   — В самом деле, поедем, — сказала княгиня.
   — Я пойду распоряжусь, — вставил молодой князь.
   — Но… — робко произнесла Гертруда.
   — Не торопитесь, не торопитесь… — подхватил князь. — Пусть решает сама: может быть, сегодня она не расположена и ей угодно подождать до завтра. Решайте сами, когда вам угодно ехать. Угодно ли вам сегодня или лучше завтра?
   — Завтра, — упавшим голосом ответила Гертруда, надеясь как-нибудь поправить дело даже этой маленькой отсрочкой.
   — Завтра, — торжественно произнёс князь. — Она назначила отъезд на завтра! А я пока отправлюсь к викарию монахинь с просьбой назначить день для испытания.
   Сказано — сделано, и князь в самом деле отправился (что было немалым с его стороны снисхождением) к означенному викарию. Сговорились на том, что священник придёт через два дня.
   Весь оставшийся день Гертруда не имела ни минуты покоя. Ей хотелось отдохнуть душой от нахлынувших переживаний, собраться, так сказать, с мыслями, отдать себе отчёт в том, что она сделала и что из этого последует, разобраться в своих желаниях, задержать движение этого механизма, который, раз пущенный в ход, работал так стремительно, — но это оказалось невозможным. События следовали одно за другим, цепляясь друг за друга. После ухода князя Гертруду тотчас же повели в будуар княгини, где, по указаниям последней, её причесала и одела собственная камеристка княгини. Едва успели покончить с этим, как уже позвали к столу. Гертруде пришлось пройти мимо рядов прислуги, отвешивавшей низкие поклоны и поздравлявшей её с выздоровлением. В столовой оказалось несколько ближайших родственников, которых спешно пригласили, желая оказать им честь и вместе с тем отпраздновать в их обществе два счастливых события: выздоровление дочери и окончательный выбор ею призвания.
   «Наречённой» (так называли девушек, готовящихся в монахини; и Гертруду при её появлении теперь все величали этим именем), — наречённой то и дело приходилось отвечать на поздравления, которые сыпались на неё со всех сторон. Она хорошо сознавала, что каждый ответ её был как бы согласием и подтверждением, — но можно ли было отвечать иначе? Едва успели выйти из-за стола, как пришло время ехать на прогулку. Гертруда села в экипаж с матерью и двумя её дядями, которые были за обедом. Совершив обычную прогулку, выехали на Страда-Марина, которая в то время пролегала там, где теперь общественный сад, и служила местом, куда синьоры съезжались в экипажах отдохнуть от дневных трудов. Дяди, как полагалось в такой день, разговаривали и с Гертрудой, и один из них, который, видимо, лучше другого знал все лица, экипажи, ливреи, всё время рассказывал что-нибудь про синьора такого-то или синьору такую-то. Но вдруг он повернулся к Гертруде и сказал:
   — Ну — плутовка! Вы разом разделываетесь со всеми этими глупостями, хитрушка вы этакая! Оставляете нас, бедных мирян, в житейской суете, а сами обращаетесь к праведной жизни и въезжаете, так сказать, в рай в экипаже.
   Домой вернулись в сумерках. Слуги, поспешившие к подъезду с факелами, сообщили, что их дожидается много гостей. Весть уже распространилась, и родственники с друзьями явились исполнить свой долг. Вошли в гостиную. Наречённая сразу стала кумиром, игрушкой, жертвой. Каждый старался завладеть ею: кто брал с неё обещанье, что она угостит его конфетами, кто сулил навещать её, кто говорил о мадре такой-то, своей родственнице, кто о другой мадре, своей знакомой, кто расхваливал прекрасный воздух Монцы, кто с подъёмом рассуждал о той большой роли, какая предстоит ей там. Те, кому ещё не удалось пробиться к окружённой со всех сторон Гертруде, выжидали удобной минуты приблизиться к ней и чувствовали себя неловко до тех пор, пока не исполнили своего долга. Мало-помалу общество стало расходиться; все ушли удовлетворённые, и Гертруда осталась одна с родителями и братом.
   — Наконец-то, — сказал князь, — я имел утешение видеть, что все обращались с моей дочерью, как с равной. Надо, однако, признаться, что и она держалась отменно и показала, что ей не составит труда играть в монастыре первую роль и поддержать престиж семьи.
   Ужинали наспех, чтобы скорее разойтись и на следующее утро быть готовыми уже спозаранку.
   Расстроенная, сердитая и в то же время немного возгордившаяся выпавшими на её долю поздравлениями, Гертруда вспомнила тут же всё, что она претерпела от своей тюремщицы, и, видя, что отец готов угождать ей во всём, за исключением одного, захотела воспользоваться своим минутным превосходством, чтобы удовлетворить хотя бы одну из мучивших её страстей. Она сказала о своём великом отвращении к своей тюремщице и стала всячески жаловаться на её поведение.
   — Как! — воскликнул князь. — Она была с вами недостаточно почтительна? Завтра, завтра же я её как следует отчитаю. Предоставьте это мне, я ей покажу, кто такое она и кто вы. И, во всяком случае, дочь, которой я доволен, не должна видеть около себя лицо, ей неприятное.
   С этими словами он велел позвать другую женщину и приказал ей прислуживать синьорине. Между тем Гертруда, упиваясь полученным удовлетворением, с удивлением почувствовала, как мало в нём радости по сравнению с той жаждой мести, с какой она к нему стремилась. Вопреки желанию её душой овладевало сознание того, как быстро она за этот день приблизилась к монастырю, — мысль о том, что теперь для отступления потребовалось бы гораздо больше сил и решимости, которых она уже в себе не находила.
   Женщина, которая провожала Гертруду в её комнату, давно жила в доме. Она была нянькой молодого князя, которого приняла прямо из пелёнок и выхаживала до юношеского возраста. Всячески угождая ему, она видела в нём свою надежду, свою славу. Решение, принятое в этот день, было словно её личной удачей. И Гертруде, в виде последнего развлечения, пришлось проглотить целый ворох поздравлений, восхвалений и советов старушки, выслушать бесконечные рассказы о всевозможных тётках и двоюродных бабках, которые были очень довольны, постригшись в монахини, так как, происходя из столь знатного дома, они всегда пользовались величайшим почётом, всегда умели показать когти и в монастырской приёмной порой достигали того, чего не могли добиться самые важные дамы в своих гостиных. Она говорила ей о всевозможных посещениях, которые её ожидают в будущем. Вот в один прекрасный день она увидит у себя молодого князя с супругой, которая, разумеется, будет очень знатной синьорой, и тогда всколыхнётся не только весь монастырь, но и вся округа. Старушка тараторила, пока раздевала Гертруду и когда Гертруда уже лежала в постели; она всё ещё болтала без умолку, когда Гертруда уже засыпала. Молодость и утомление оказались сильнее всяких дум. Сон был тревожный, тяжёлый, полный мучительных сновидений, и всё же его прервал лишь скрипучий голос старушки, которая пришла будить Гертруду: пора готовиться к поездке в Монцу.
   — Вставайте, вставайте, синьора наречённая! Уж день на дворе, а пока оденемся да причешемся, пройдёт не меньше часу. Синьора-княгиня уже одеваются, их разбудили на четыре часа раньше обычного. Молодой синьор-князь уже сходили в конюшню и вернулись; они готовы ехать хоть сейчас. И проворный же он у нас, разбойник, точно заяц, — такой уж он с детства, уж это я могу вам сказать, ведь я его вынянчила. А уж раз он готов, нельзя заставлять его дожидаться, потому что, хоть он и из самого лучшего теста в мире, а частенько выходит из себя и покрикивает. Бедненький! Жаль мне его: такая уж у него природа. К тому же на этот раз он, пожалуй, и прав, ведь он для вас старается. Не дай бог, чтоб кто его задел в такую минуту! Всё ему нипочём, кроме разве самого синьора-князя. Но ведь когда-нибудь князем будет он сам, — дай-то бог, чтобы это случилось как можно позднее. Вставайте же скорей, синьорина! Что вы на меня так уставились? Пора бы вам уж давно быть на ногах!
   Вместе с образом разгневанного молодого князя разом поднялись, как стая воробьёв при появлении коршуна, все другие мысли, теснившиеся в сознании Гертруды. Она повиновалась, поспешно оделась, дала причесать себя и появилась в зале, где уже находились родители и брат. Девушку усадили в кресло и подали ей чашку шоколада, а это в те времена означало то же, что некогда у римлян облачение в мужскую тогу.[65]
   Когда доложили, что лошади поданы, князь отвёл дочь в сторону и сказал ей:
   — Смелей, Гертруда, вчера вы были на высоте, — сегодня вам предстоит превзойти самое себя. Своим появлением вы должны произвести самое приятное впечатление в монастыре и во всей округе, где вам предназначено занимать первое место. Вас ждут… — Стоит ли говорить о том, что ещё накануне князь послал аббатиссе предупреждение. — Вас ждут, и взоры всех будут обращены на вас. Достоинство и непринуждённость! Аббатисса спросит вас, что вам угодно. Это формальность. Вы можете ответить, что просите допустить вас облечься в монашеское одеяние в этом монастыре, где вас воспитали с такою любовью, где вам оказывали столько внимания, — ведь это же чистейшая правда. Постарайтесь сказать эти несколько слов непринуждённо, так, чтобы нельзя было подумать, что их вам подсказали и что вы не умеете говорить сама за себя. Добрые монахини ничего не знают о произошедшем, эта тайна должна быть погребена у нас в семье, а потому не делайте сокрушённого, расстроенного лица, которое может внушить подозрение. Покажите своё происхождение: будьте обходительны, скромны, но твёрдо помните, что среди присутствующих, за исключением нашей семьи, не будет никого равного вам.
   Князь стал спускаться, не дожидаясь ответа; Гертруда, княгиня и молодой князь последовали за ним. Все сошли по лестнице и уселись в экипаж. По дороге говорили о мирской суете и заботах, о блаженстве монастырской жизни, особенно для молодых девушек знатного происхождения. Под конец князь напомнил дочери о своих указаниях и несколько раз повторил ей, как надо отвечать.
   При въезде в Монцу у Гертруды сжалось сердце, но на мгновенье внимание девушки отвлекли какие-то синьоры, которые остановили экипаж и принесли свои поздравления. Снова тронулись в путь и почти шагом направились к монастырю под любопытными взглядами горожан, сбегавшихся со всех сторон на улицу. Когда экипаж остановился у монастырских стен перед воротами, сердце Гертруды сжалось ещё сильнее. Стали высаживаться, толпа теснилась по обе стороны экипажа, а слуги всячески старались осадить её. Взоры, устремлённые на бедняжку, заставляли её всё время следить за собой; но сильнее всего влияла на неё близость отца. При всём своём страхе перед ним, она ежеминутно искала его глазами, их взоры скрещивались, и взгляд отца управлял движениями и лицом девушки, словно посредством невидимых нитей.
   Пройдя первый дворик, все вошли во второй и увидели широко распахнутые двери внутреннего здания, переполненного монахинями. В первом ряду стояла аббатисса, окружённая наиболее уважаемыми монахинями, за ними в беспорядке остальные монахини, кто на цыпочках, кто как, а уже совсем позади, взобравшись на табуретки, — монастырские послушницы. То тут, то там иногда поблёскивали чьи-то глазки и виднелись среди монашеских одеяний чьи-то рожицы; то были наиболее ловкие и смелые из воспитанниц, которые ухитрились втереться в толпу монахинь и, незаметно пробираясь, устраивали себе подобие небольших окошечек, чтобы тоже что-нибудь увидеть. В толпе раздавались возгласы в знак приветствия и радости, суетливо поднимались бесчисленные руки.
   Подошли к вратам. Гертруда очутилась лицом к лицу с аббатиссой. После первых приветствий аббатисса, с весёлым, но торжественным видом спросила Гертруду, чего она желает в этом месте, где никто ни в чём не может отказать ей.
   — Я пришла сюда… — начала было Гертруда, но, уже готовая произнести слова, которые должны были окончательно решить её судьбу, она на минуту заколебалась и умолкла, глядя на стоявшую перед ней толпу. В это мгновение она увидела одну из своих близких подруг, — та смотрела на неё с состраданием и лукавством. Казалось, она говорила: «Так вот до чего дошла наша гордячка». Этот взгляд пробудил в душе Гертруды былые мечты, вернув ей частицу прежнего мужества, и она уже принялась было подыскивать в ответ что-нибудь совсем непохожее на подсказанное ей. Тут она взглянула в лицо отцу, как бы желая испытать свои силы, и увидела на нём столько мрачного беспокойства и грозного нетерпения, что сразу упала духом и поспешно закончила, словно спасаясь бегством от чего-то страшного.
   — Я пришла сюда… с просьбой допустить меня облечься в монашеское одеяние в этом монастыре, где меня воспитали с такой любовью.
   Аббатисса отвечала, что ей очень жаль, что при данных обстоятельствах устав не позволяет сразу же дать ответ, который должен исходить из общего согласия сестёр, а кроме того, предварительно требуется ещё разрешение высших властей; однако, зная о чувствах, которые питают к ней здесь, Гертруда может отлично предвидеть, каков будет ответ; пока же никакой устав не запрещает аббатиссе и сёстрам проявить чувства восторга и умиления, вызванные в них этой просьбой. Тут поднялся смутный гул поздравлений и приветствий. Немедленно появились большие подносы с конфетами, которые сначала были поднесены наречённой, а потом и родителям. В то время как одни монахини старались окружить Гертруду, другие — приветствовали мать, третьи — молодого князя, аббатисса велела спросить князя, не угодно ли ему пройти к решётке приёмной, где она будет ожидать его. Её сопровождали две старшие монахини. Увидев князя, аббатисса сказала: