Первой областью герцогства, на которую обрушились эти дьяволы, было Колико. Затем они бросились на Беллано. Потом вступили в Вальсассину, рассеялись по ней и уже оттуда вышли на территорию Лекко.

Глава 29

   Тут среди бедных напуганных людей и находим мы наших старых знакомых. Кто не видел дона Абондио в тот день, когда сразу со всех сторон поползли слухи о вторжении войска, о его приближении и его повадках, тот по-настоящему не знает, что такое смятение и страх. Уже подходят… их тридцать, сорок, пятьдесят тысяч… это дьяволы, ариане[176], антихристы… они разграбили Кортенуову… подожгли Прималуну… опустошают Интроббио, Пастуро, Барсио… они уже в Балаббио… завтра будут здесь, — передавалось из уста в уста. И тут началась паника. Люди останавливали друг друга, пошли шумные совещания, бесконечные колебания — не то бежать, не то оставаться, женщины собирались кучками, все в отчаянии хватались за голову. Дон Абондио, собравшийся бежать, решив это твёрдо и раньше всех, выискивал, однако, непреодолимые препятствия и ужасные опасности на каждом шагу, куда только не побежишь, во всяком месте, куда не спрячешься. «Как быть? — восклицал он. — Куда идти?» В горах, даже не говоря о трудностях пути, было небезопасно: уже докатились слухи, что ландскнехты лазили по ним словно кошки, лишь только узнавали, что там есть чем поживиться. Озеро бушевало, дул сильный ветер, а кроме того, большинство лодочников, боясь, как бы их не заставили перевозить солдат и поклажу, укрылись со своими лодками на другом берегу. Лодок оставалось немного, да и они потом отплыли переполненные людьми и, как поговаривали, им ежеминутно грозила гибель из-за чрезмерной тяжести и шторма. Чтобы отправиться куда-нибудь подальше, за пределы той дороги, по которой должно было пройти войско, нельзя было достать ни двуколки, ни лошади, ни какого-либо иного способа передвижения. Пешком дон Абондио долго идти не мог и боялся, что его настигнут в пути. Территория Бергамо была не так уж далеко, чтобы он не мог добраться туда, двигаясь без передышки. Но было известно, что из Бергамо спешно выслали отряд каппелетти[177], чтобы охранять пограничную полосу и держать ландскнехтов в повиновении. Эти каппелетти — сущие дьяволы, нисколько не лучше ландскнехтов и, со своей стороны, натворили столько бед, сколько могли. Бедняга в страхе бегал по дому, выпучив глаза; ходил за Перпетуей, чтобы прийти с ней к какому-то решению, но та, занятая выискиванием в доме всякого добра, чтобы запрятать его на чердаке и по всем укромным уголкам, запыхавшись, носилась по дому, озабоченная, нагруженная всякими вещами, и отвечала: «Вот погодите, сейчас кончу, уберу всё в надёжное место, тогда поступим по примеру других». Дон Абондио пытался остановить её и обсудить с ней возможности бегства, но она, в хлопотах и в спешке, и сама-то боялась до смерти, да и на хозяина своего злилась за его трусость, — словом, оказалась в подобных обстоятельствах куда менее сговорчивой, чем обычно. «Умудряются же другие, умудримся и мы. Вы уж меня извините, — но вы умеете только мешать. Что же вы думаете, другим-то не хочется разве спасти свою шкуру? Что же солдаты-то, с вами, что ли, пришли воевать? Кажется, в такую минуту вы бы могли помочь, а вы только под ногами путаетесь — хнычете да мешаете». Такими отповедями она всякий раз спроваживала его, решив про себя, когда закончится вся эта хлопотливая суматоха, взять его, как ребёнка, за руку и потащить с собой куда-нибудь в горы. Предоставленный, таким образом, самому себе, дон Абондио подходил к окошку, присматривался, прислушивался и, увидя какого-нибудь прохожего, кричал ему вслед полуслезливым, полуукоризненным голосом:
   — Сжальтесь над бедным своим курато, найдите ему какую-нибудь лошадь, мула или осла. Ужели никто не хочет помочь мне? Ну и народ! Подождите меня по крайней мере, чтобы я тоже мог уйти с вами. Погодите же, соберитесь так человек пятнадцать — двадцать, вот все вместе меня и проводите. Только не бросайте меня. Разве вы хотите оставить меня в руках этих псов? Не знаете, что ли, ведь большинство их лютеране, для них убить священника самое святое дело! Вы хотите бросить меня здесь, чтобы меня замучили. Ну и народ, ну и народ!
   Но к кому обращался он с этими словами? К людям, которые проходили мимо, согбенные под тяжестью своего нищенского скарба, занятые мыслями о том, что они оставляли дома, подгоняя своих коровёнок, ведя за собой ребятишек, тоже нагруженных сверх всякой меры, и женщин, нёсших на руках тех, которые ещё не умели ходить сами. Иные прибавляли шагу, не отвечая и не поднимая головы. Кое-кто говорил:
   — Эх, сударь! Устраивайтесь, как можете. Ваше счастье, что вам не приходится думать о семье. Помогайте себе сами, уж изловчитесь как-нибудь.
   — Бедный я! — восклицал дон Абондио. — Что за народ, что за сердца! Куда делась любовь к ближнему! Каждый печётся только о себе, а обо мне никто не хочет и думать. — И он опять принимался разыскивать Перпетую.
   — А кстати, — говорила она ему, — где же денежки?
   — Зачем они нам?
   — Давайте-ка их мне, а я пойду да закопаю их в огороде вместе со столовым серебром.
   — Но…
   — Это ещё что за новости? Давайте-ка их лучше сюда; оставьте несколько сольди на всякий случай, а уж остальное предоставьте мне.
   Дон Абондио повиновался, подошёл к сундучку, достал свои богатства и отдал Перпетуе, которая сказала: «Пойду закопаю их в огороде под корнем фигового дерева» — и тут же отправилась. Немного спустя она вернулась с корзиной, наполненной съестными припасами, и с небольшой порожней плетёнкой и принялась торопливо укладывать на дно её кое-что из белья, своего и хозяйского, ворча при этом:
   — Хоть молитвенник-то несите сами.
   — Но куда же мы направляемся?
   — А куда все другие? Прежде всего выйдем на дорогу, а там послушаем да поглядим, что надо делать.
   В эту минуту вошла Аньезе с небольшой плетёнкой за плечами и с таким видом, словно у неё было важное предложение.
   Аньезе тоже решила не ожидать прихода незваных гостей, так как была дома одна, да ещё с малой толикой золота, полученного ею от Безымённого. Некоторое время она сомневалась относительно места, куда ей спрятаться. И как раз остаток тех самых скуди, которые в голодные месяцы оказались так кстати, был главной причиной её тревоги и нерешительности, ибо она слышала, что в захваченных деревнях именно те, кто имел деньги, оказывались в наиболее опасном положении: с одной стороны, им угрожала жестокость иноземцев, а с другой — происки односельчан. Правда, она никому даже по секрету не рассказала о даре милосердия, свалившемся на неё, что называется, с неба, кроме дона Абондио, к которому она иной раз заходила, чтобы разменять скуди, всегда оставляя ему немного мелочи для раздачи тем, кто был беднее её самой. Но спрятанные деньги, особенно у тех, кто не привык распоряжаться большими суммами, постоянно заставляют их обладателя подозревать, что другие тоже знают об этом. И вот, в то время как она старалась понадёжнее рассовать по разным местам то, чего не могла взять с собой, и думала о тех скуди, которые были спрятаны у неё за пазухой, она вспомнила, что, прислав деньги, Безымённый великодушно предлагал ей свои услуги; вспомнила всевозможные рассказы о его замке, расположенном в таком недоступном месте, куда против воли хозяина могли попасть разве только птицы, — и решила искать там убежища. Она всё раздумывала о том, как бы устроить так, чтобы этот синьор признал её. Тут ей сразу пришёл в голову дон Абондио, который после своей беседы с архиепископом всегда оказывал ей внимание тем более сердечное, что мог делать это, не компрометируя себя ни в чьих глазах. А так как и Лючия и Ренцо были далеко, то далека была и возможность того, чтобы к нему обратились с такой просьбой, которая могла бы подвергнуть его расположение серьёзному испытанию. Она полагала, что в такой суматохе бедняга должен был чувствовать себя ещё в большем затруднении и растерянности, чем она сама, и что такое решение, пожалуй, могло оказаться очень подходящим и для него. Вот она и пришла к нему со своим намерением. Найдя его с Перпетуей, она высказала им своё предложение.
   — Что вы скажете на это, Перпетуя? — спросил дон Абондио.
   — Скажу, что это прямо-таки внушение свыше, что нечего терять время, а надо удирать во все лопатки.
   — А потом…
   — А потом, потом, когда попадём туда, мы будем очень рады. Теперь у этого синьора — и это всем известно — только и на уме, что помогать ближнему. Да он и сам будет очень рад приютить нас. Туда, к самой границе, да ещё на этакую высь, не заберутся, конечно, никакие солдаты. Опять же, и из еды там кое-что найдётся, а то ведь в горах, как кончатся эти вот дары божии, — и с этими словами она стала укладывать съестное в плетёнку, поверх белья, — положение наше будет не из лёгких.
   — Обратился… точно ли он обратился-то, а?
   — Да как же ещё сомневаться после того, что всем известно, что вы видели своими глазами?
   — А не лезем ли мы добровольно в клетку к тигру?
   — Какая уж там клетка? Со всеми этими вашими страхами, вы уж меня извините, ни к чему никогда не придёшь. Молодчина вы, Аньезе! Вам действительно пришла в голову славная мысль. — И, поставив плетёнку на столик, она, просунув руки в ремни, надела её себе на плечи.
   — Нельзя ли, — сказал дон Абондио, — найти кого-нибудь, кто пошёл бы с нами, чтобы охранять своего курато. Вдруг нам повстречается какой-нибудь разбойник, — а их тут, к сожалению, кругом немало, — какой толк от вас обеих?
   — Вот ещё что придумали, только время терять! — воскликнула Перпетуя. — Идти теперь искать человека, когда каждый только и думает, что о себе. Будьте же смелей! Ступайте возьмите свой молитвенник да шляпу, и пошли.
   Дон Абондио вышел и скоро вернулся с молитвенником подмышкой, со шляпой на голове и посохом в руках. Все трое двинулись через небольшую дверку, выходившую на пьяцетту[178]. Перпетуя заперла дом больше для очистки совести, чем полагаясь на крепость замка и дверей, и сунула ключ в карман. Дон Абондио, проходя мимо церкви, мельком взглянул на неё и процедил сквозь зубы:
   — Пусть народ её и охраняет, она ведь ему служит. Если люди хоть немного любят свою церковь, они о ней и позаботятся. Ну, а если нет, тогда уж их дело.
   Они пошли полями, в полном молчании, каждый погружённый в свои думы, озираясь по сторонам, в особенности дон Абондио — не покажется ли какая-нибудь подозрительная личность или вообще что-нибудь сверхъестественное. Никто не попадался навстречу: люди либо сидели по домам, охраняя их, укладывая свои пожитки, пряча их, либо шли по дорогам, которые прямиком вели в горы.
   После вздохов и всяких нечленораздельных восклицаний дон Абондио принялся брюзжать пуще прежнего. Он сердился на герцога Неверского, которому сидеть бы себе во Франции да наслаждаться жизнью, разыгрывать бы государя, а он вот захотел, назло всему миру, быть герцогом Мантуанским; сердился на императора, которому следовало бы тоже подумать о других, предоставить воде течь в низину — не настаивать на всяких мелочах, ведь он же всё равно останется императором, кто бы ни был герцогом Мантуанским, будь то Тицио или Семпронио. Но больше всего сердился он на губернатора: от него зависело предпринять всё, чтобы бич этот миновал страну, а он вот, видите ли, сам его сюда и накликал, — и всё из-за удовольствия вести войну. «Надо бы всем этим синьорам, — говорил он, — побывать здесь да посмотреть, да испытать, что это за удовольствие. Нечего сказать, — им есть за что отчитываться! А пока что попадает тем, кто ни в чём не виноват».
   — Да полноте, что вам дались эти люди; ведь не они же придут нам на помощь, — говорила Перпетуя. — Всё это, извините, обычная ваша болтовня, от которой нет никакого проку. Вот меня гораздо больше беспокоит…
   — Что такое?
   Перпетуя за этот кусочек пути уже успела хорошенько подумать о наспех припрятанном добре и принялась пенять на себя, что такую-то вещь забыла, а такую-то плохо убрала; тут оставила след, который наведёт разбойников, а там…
   — Хороша, — сказал дон Абондио, который теперь был настолько спокоен за свою жизнь, что мог уже тревожиться за своё добро, — куда как хороша! Как же это вас угораздило? Где же у вас была голова?
   — Что? — воскликнула Перпетуя, на мгновение остановившись и упираясь кулаками в бока, насколько это ей позволяла плетёнка. — Что? Вы меня теперь попрекаете, когда сами же вскружили мне голову, вместо того чтобы помочь и ободрить меня! Я, может быть, о вашем добре больше думала, чем о своём, и хоть бы одна душа мне помогла, мне пришлось быть сразу и за Марфу и за Магдалину. Если что случится, я уж тут ни при чём. Я сделала больше, чем мне положено.
   Аньезе прерывала эти пререкания, принимаясь рассказывать о своих бедах. Она огорчалась не столько лишениями и всякими потерями, сколько тем, что пропала всякая надежда в ближайшее время вновь обнять Лючию. Ведь если вы помните, встреча их как раз была назначена на эту осень: трудно было даже допустить, чтобы в такие времена донна Прасседе пожелала приехать сюда пожить в своём поместье; она скорее скрылась бы отсюда, если бы находилась здесь, как это делали все другие землевладельцы.
   Вид мест, по которым они проходили, ещё больше обострял эти мысли Аньезе и углублял её тоску. Простившись с тропками, они вышли на большую дорогу, ту самую, по которой пришлось ехать бедной женщине, когда она, на такое короткое время, везла к себе свою дочь после пребывания с нею в доме портного. Вдали уже виднелась деревня.
   — Зайдём откланяться этим добрым людям, — сказала Аньезе.
   — А кстати и отдохнём немножко, а то мне эта плетёнка уже изрядно надоела, да и перекусить не мешает, — сказала Перпетуя.
   — С уговором — не терять времени, мы ведь в пути не для развлечения, — закончил дон Абондио.
   Им были очень рады и приняли их с распростёртыми объятиями. Ещё бы — ведь они напоминали о добром деле. «Делайте добро возможно большему числу людей, — говорит по этому поводу наш автор, — и вам придётся чаще встречать лица, которые будут вас радовать».
   Обнимая добрую женщину, Аньезе разразилась рыданиями, что принесло ей некоторое облегчение. Всхлипывая, отвечала она на расспросы хозяйки и её мужа насчёт Лючии:
   — Да ей получше, чем нам, — сказал дон Абондио, — она в Милане, в безопасности, вдали от этой чертовщины.
   — Изволите удирать, а? Синьор курато и вся честная компания? — сказал портной.
   — Разумеется, — в один голос ответили хозяин и его служанка.
   — Весьма вам сочувствую.
   — Мы направляемся в замок ***, — сказал дон Абондио.
   — Это вы хорошо придумали: безопасно, как в церкви.
   — А здесь не страшно? — спросил дон Абондио.
   — Я так скажу, синьор курато: собственно погостить, — вы сами знаете, что это значит, выражаясь по-вежливому, — они сюда не должны бы прийти. Слава богу, мы им слишком не по пути. Разве что какая-нибудь случайная вылазка, да избавит нас господь от неё. Но во всяком случае время у нас есть. Вот сначала надо разузнать, что делается в тех несчастных деревнях, куда они пришли на постой.
   Решено было тут остановиться, чтобы немного передохнуть, и так как было время обеда, портной сказал:
   — Синьоры, прошу вас почтить мою скромную трапезу. Кушайте на здоровье, я предлагаю вам это от чистого сердца.
   Перпетуя заявила, что у неё с собой есть чем заморить червячка. После небольших обоюдных церемоний порешили, что называется, устроить общий котёл и пообедать вместе.
   Ребятишки с большой радостью расселись около Аньезе, своей старой приятельницы.
   — Живо, живо, — скомандовал портной одной из девочек (той самой, которая когда-то относила еду вдове Марии, — не знаю уж, помните ли вы этот случай), — пойди очисти пяток скороспелых каштанов, что лежат в углу, и испеки их.
   — А ты, — обратился он к одному из мальчуганов, — ступай-ка в огород, тряхни разок персиковое дерево, чтобы свалилась парочка-другая, да принеси их сюда, но смотри — ни-ни! А ты, — сказал он другому, — влезь-ка на фиговое дерево да нарви каких поспелей. Небось вы все в этом деле наловчились!
   Сам он отправился пробуравить бочонок с вином, а жена — достать столовое бельё. Перпетуя вынула свои припасы. Накрыли на стол. Салфетка и фаянсовая тарелка на самом почётном месте для дона Абондио вместе с прибором, прихваченным в плетёнке Перпетуей. Сели за стол и пообедали, если и не очень весело, то всё же веселей, чем кто-либо из гостей рассчитывал в этот день.
   — Что скажете о таком светопреставлении, синьор курато? — спросил портной. — Словно читаешь про нашествие сарацин на Францию[179].
   — Что же я могу сказать? Знать, и этому надо было свалиться на нашу голову!
   — А всё же вы нашли себе надёжное убежище, — продолжал тот, — кого туда понесёт не по своей воле? И компанию там найдёте. Я слыхал, что там укрылось уже много народа и с каждым часом прибывают всё новые.
   — Смею надеяться, — сказал дон Абондио, — что нас примут там радушно. Я знаю этого превосходного синьора. Как-то раз мне довелось иметь честь быть с ним вместе, он был тогда чрезвычайно любезен.
   — А мне, — сказала Аньезе, — он велел через самого светлейшего монсиньора передать, чтобы в случае какой-либо нужды прямо к нему и обращаться.
   — Какое великое, чудесное обращение! — подхватил дон Абондио. — И стойко он держится, ведь правда? Весьма стойко.
   Портной принялся разглагольствовать о святой жизни Безымённого, о том, как он — бич для всей округи — вдруг сделался для всех примером и благодетелем.
   — А где весь этот люд, что он держал при себе… вся его челядь? — спросил дон Абондио, который не раз уже кое-что слышал об этом, но всё ещё никак не мог вполне успокоиться.
   — Большинство отпущено, — отвечал портной, — а те, которые остались, совершенно преобразились, да ещё как! Ну, словом, замок этот стал просто Фиваидой[180], — вы ведь об этих вещах знаете.
   Потом он завёл с Аньезе разговор о посещении кардинала.
   — Великий человек! — говорил он. — Великий человек! Жаль, что он был у нас второпях, мне даже не довелось почтить его как следует. Как бы мне хотелось побеседовать с ним ещё раз, в более спокойной обстановке!
   Когда встали из-за стола, портной показал всем картинку с изображением кардинала, которую он прибил к дверной створке в знак своего уважения к высокому лицу, а также, чтобы иметь возможность похвастать перед всяким, кто случится, что кардинал на картинке совсем не похож на себя, ему-де довелось видеть кардинала собственной персоной, совсем близко, запросто, вот в этой самой комнате.
   — Что же, это они его вот таким и хотели изобразить? — сказала Аньезе. — По одежде он похож, ну, а…
   — Правда ведь, не похож? — подхватил портной. — Я вот то же самое всегда говорю: нас ведь не обманешь, а? Ну, ничего, тут вот хоть имя его проставлено, — всё-таки память.
   Дон Абондио торопился. Портной взялся найти повозку, чтобы подвезти их к самому началу подъёма к замку. Он тут же отправился разыскивать её и немного спустя вернулся сказать, что повозка едет. Затем он обратился к дону Абондио:
   — Синьор курато, если вам угодно взять с собой туда наверх какую-нибудь книжицу для времяпрепровождения, то я при всей своей бедности могу услужить вам, — ведь я тоже слегка балуюсь, почитываю. Вещи, конечно, не по вашему вкусу, — книжки у меня на народном языке, но всё же…
   — Спасибо, спасибо, — отвечал дон Абондио, — сейчас такие времена, что едва хватает головы справляться с необходимым.
   Пока происходил обмен любезностями, прощальными приветствиями и пожеланиями счастливого пути, приглашениями и обещаниями заехать на обратном пути, повозка подъехала к воротам. В неё уложили плетёнки, затем забрались седоки, с несколько большими удобствами и душевным спокойствием пустившиеся во вторую половину своего путешествия.
   Портной сказал дону Абондио сущую правду относительно Безымённого. Поистине, он с того самого дня, как мы с ним расстались, непрестанно продолжал делать то, что поставил себе тогда целью, а именно — исправлять причинённый им вред, искать мира со всеми, помогать бедным, словом, постоянно творить добро, где только возможно.
   Смелость, которую в былое время он проявлял, нападая сам или защищаясь от других, теперь выражалась в том, что он не делал ни того, ни другого. Он ходил всегда один, безоружный, готовый принять любой удар за то множество злодеяний, которые он свершил, уверенный в том, что применять силу, защищая того, кто был в долгу перед столькими людьми, было бы равносильно новому злодеянию; он был убеждён, что всякое зло, ему причинённое, было бы оскорблением по отношению к богу, но справедливым возмездием ему самому. Карать же за оскорбление он имеет меньше права, чем кто-либо другой.
   При всём том он был неуязвим нисколько не менее, чем в ту пору, когда для своей безопасности держал при себе такое множество вооружённых людей, не считая себя самого. Память о былой его жестокости и теперешняя очевидная для всех кротость, казалось бы, должны были вызывать: первая — постоянное желание мести, вторая — делать эту месть столь легко осуществимой, а между тем они, наоборот, отгоняли всякую мысль о мести и внушали восхищение, которое и служило для него главным орудием защиты. Ведь это был тот самый человек, которого никто не мог смирить и который смирил себя сам. Затаённые обиды, в былое время разжигаемые его презрением к людям и страхом перед ним, растаяли перед этим его новым кротким видом. Обиженные им получили, вопреки всяким ожиданиям и без всякого риска, такое удовлетворение, которого не могли получить даже от самого успешного отмщения, а именно удовлетворение видеть такого человека раскаявшимся в своих прегрешениях и, так сказать, разделяющим их собственное негодование. Многие, которые в течение долгих лет таили в себе горькое и мучительное чувство от сознания полной невозможности ни при каких обстоятельствах оказаться сильнее его, чтобы отплатить ему за какую-нибудь большую обиду, — теперь, встретив его с глазу на глаз, безоружного, в состоянии человека, который не хочет сопротивляться, чувствовали единственное побуждение — выразить ему своё уважение. В этом добровольном унижении весь его вид и манера держаться приобрели помимо его воли что-то в высшей степени возвышенное и благородное, ибо больше, чем прежде, сказывалось в его поведении полное презрение к опасности.
   Ненависть, даже самая грубая и бешеная, была словно связана и сдерживалась всеобщим преклонением перед этим раскаявшимся и милосердным человеком, и преклонение это было так велико, что нередко этот человек попадал в затруднительное положение, ибо ему приходилось отбиваться от проявлений этого чувства и стараться быть сдержанным, чтобы не показать на лице и в поступках своего душевного раскаяния, не слишком унижаться, чтобы не быть слишком превознесённым. В церкви он облюбовал себе самое заднее место. И никто бы не осмелился посягнуть на него, ведь это было бы равносильно захвату почётного поста. Обидеть этого человека или даже отнестись к нему без должного уважения могло бы показаться не столько наглостью и низостью, сколько кощунством, и те самые люди, для которых подобное чувство у других могло служить тормозом, сами в той или иной степени разделяли его. Эти ж, а равно и другие причины отводили от него и карающий меч правосудия, обеспечивая ему и с этой стороны безопасность, о которой он даже и не думал. Общественное его положение и родство, которые всегда служили ему некоторой защитой, значили для него именно теперь гораздо больше, ибо за этим именем, прославившимся своей подлостью, уже закрепилась репутация человека образцового поведения, освящённого величием обращения. Власти и знать выражали по этому поводу свою радость так же открыто, как и народ. И по меньшей мере было бы странно проявить жестокость в отношении человека, который был предметом всеобщего восхищения. Кроме того, власти, занятые постоянными и часто неудачными усмирениями сильных и непрестанно вспыхивающих мятежей, могли быть в какой-то мере удовлетворёнными, что избавились, наконец, от самого неукротимого и беспокойного бунтаря, чтобы ещё добиваться чего-то, — тем более что это обращение принесло с собой такое перерождение, которое сами власти не привыкли видеть и даже не решались требовать. Беспокоить святого едва ли было хорошим средством для того, чтобы забыть о стыде за своё былое неуменье образумить преступника, и примерное наказание, будь оно применено, имело бы лишь те последствия, что окончательно отбило бы у ему подобных желание стать вполне безопасными. Вероятно также, что участие, которое принял в этом обращении кардинал Федериго, и имя его, связанное с именем обращённого, служили последнему как бы священным щитом. Да при тогдашнем положении вещей и понятий, при тех своеобразных взаимоотношениях властей духовной и светской, которые так часто бывали на ножах, никогда, однако, не стремясь к взаимному уничтожению, наоборот, постоянно чередуя враждебные действия с актами взаимного признания и свидетельствами уважения, идя часто даже вместе к общей цели, никогда, впрочем, не заключая мира, до известной степени могло казаться, что примирение с духовной властью влекло за собой забвение, если и не полное прощение грехов властью светской, когда первая одна своими усилиями добилась цели, желанной для обеих.