— Вот и остался я один! Ох, совсем один!
   Он вернулся с небольшим ведёрком молока, куском вяленого мяса, парой козьих сырков, фигами и персиками. Когда всё было расставлено и полента выложена в деревянную миску, друзья уселись за стол, взаимно благодаря друг друга, один — за посещение, другой — за приём. И почти после двухлетней разлуки они сразу же почувствовали себя более близкими друзьями, чем в те времена, когда виделись чуть ли не каждый день. Потому что тому и другому — говорит тут наша рукопись — пришлось перенести такие испытания, которые учат людей ценить, каким бальзамом для души является истинное расположение, как то, которое сам чувствуешь к другим, так и то, которое встречаешь с их стороны.
   Конечно, никто не мог заменить Ренцо Аньезе, ни вознаградить за её отсутствие не только в силу его давней и особой привязанности к ней, но и потому, что среди вопросов, которые ему так хотелось поскорее разъяснить, был один, ключ от которого был только у неё в руках. Одно мгновение он даже заколебался, то ли ему продолжать своё путешествие, то ли отправиться сначала на поиски Аньезе, так как до неё было совсем недалеко. Но, поразмыслив, что Аньезе ведь всё равно ничего не могла знать о здоровье Лючии, он остался при своём первоначальном намерении идти напрямик, чтобы разрешить все свои сомнения, услышать свой приговор и потом уже самому передать все новости матери.
   Однако уже от своего друга он узнал много такого, о чём и не догадывался. Многое стало ему ясно, в чём он раньше сомневался, — и приключения Лючии, и преследования, которым подвергся он сам, и как дону Родриго пришлось удирать, поджав хвост, после чего он уже более не показывался в этих местах, — словом, юноша выяснил себе всё сплетение событий. Узнал он также (сведение это имело для него немаловажное значение) настоящую фамилию дона Ферранте, ибо хотя Аньезе через своего писца и велела сообщить ему эту фамилию, но один бог знает, как она была написана. Во всяком случае, бергамазский истолкователь, при чтении ему письма, сделал из неё такое словечко, что если б Ренцо пошёл разыскивать в Милане дом по этому адресу, пожалуй не нашлось бы ни одного человека, который догадался бы, о ком идёт речь. А между тем ведь это была единственная нить в его руках для розысков Лючии. Что касается правосудия, то он всё больше убеждался, что теперь это была опасность довольно далёкая и не стоило о ней думать: синьор подеста умер от чумы, — кто знает, когда ещё пришлют на его место другого, — большая часть полицейских тоже вымерла; а у тех, что остались в живых, голова была достаточно занята другими делами, чтобы ещё думать о старых.
   Рассказал и он другу о своих злоключениях, и в ответ выслушал множество всяких историй — про то, как проходили войска, про чуму, про мазунов, про чудеса.
   — Ужасные всё это вещи, — говорил друг, провожая Ренцо в комнату, оставшуюся после чумы необитаемой, — вещи, которые, казалось, никогда и на свете не увидишь, способные на всю жизнь отнять у тебя всякую радость. А вот как поговоришь о них с друзьями, сразу легче станет.
   На рассвете оба появились в кухне. Ренцо в дорожных доспехах, в поясе, спрятанном под курткой, с ножом в кармане штанов. Узелок свой он, чтобы легче было идти, оставил на хранение у друга.
   — Если всё пойдёт хорошо, — сказал он ему, — если я найду её в живых, если… ну да ладно… Тогда я опять пройду через нашу деревню. Сбегаю в Пастуро сообщить добрую весть нашей бедной Аньезе, а потом… потом… Но если, не приведи бог какое несчастье… Тогда уж я не знаю, что и буду делать, куда пойду. Но только, конечно, в здешних краях вы меня больше не увидите.
   Произнося эти слова, он стоял на пороге входной двери и, подняв голову навстречу родной заре, которую так давно уже не видел, смотрел на неё с какою-то нежностью и вместе с тем грустью. Друг, как водится, всячески старался поддержать в нём надежды на будущее, уговаривал взять с собой хоть чуточку еды, проводил его немного по дороге и расстался с ним, ещё раз пожелав всяких благ.
   Ренцо тронулся в путь не спеша, так как считал, что времени у него достаточно, чтобы добраться в тот же день до Милана, с тем чтобы назавтра спозаранку войти в город и немедленно начать свои поиски. Никаких приключений в пути не произошло и ничто не отвлекало Ренцо от его мыслей, кроме привычного уже зрелища нищеты и печали. Как и накануне, он в своё время остановился в лесочке перекусить и отдохнуть. Проходя в Монце перед открытой лавкой, где были выставлены хлебы, он попросил себе парочку, чтобы при случае не остаться без еды. Булочник не разрешил ему войти, а, поставив на лопатку небольшую миску с водой и уксусом, сказал, чтобы он бросил туда деньги; когда юноша сделал это, он какими-то щипцами подал ему, один за другим, оба хлеба, которые Ренцо и положил в карманы.
   К вечеру он добрался до Греко, не зная, впрочем, названия местечка. Но, отчасти по воспоминаниям, сохранившимся у него от прошлого путешествия, отчасти прикинув путь, пройденный от Монцы, он решил, что уже должен был находиться неподалёку от города, а потому свернул с большой дороги поискать в округе что-нибудь вроде кашинотто,[209] чтобы переночевать там, — с остериями ему больше не хотелось связываться. Он нашёл нечто лучшее, чем ожидал: увидел отверстие в изгороди, окружавшей дворик какой-то усадьбы. Он вошёл туда на всякий случай. Во дворе никого не оказалось. С одной стороны он увидел большой навес, под которым лежала куча сена, и приставленную к ней переносную лестницу. Оглядевшись вокруг, он наудачу полез наверх, устроился там на ночлег, и в самом деле быстро уснул, да так и не просыпался до самого рассвета. Утром он дополз на четвереньках до края своей огромной кровати, высунул голову и, никого не увидев, слез там же, где вчера влезал, вышел тем же ходом, которым пришёл, и пустился в путь по маленьким тропкам: Миланский собор служил ему путеводной звездой. Вскоре он очутился у самых стен Милана, между Восточными и Новыми воротами, ближе к последним.

Глава 34

   Что касается способа проникнуть в город — то Ренцо понаслышке знал, что существовал строжайший приказ никого не впускать в город без санитарного свидетельства, но что тем не менее туда отлично входил всякий, сумевший хоть немного изловчиться и выбрать подходящий момент. Так оно в действительности и было. И даже оставляя в стороне общие причины, по которым в те времена всякое распоряжение выполнялось плохо; оставляя в стороне причины частные, так затруднявшие неукоснительное его выполнение, — приходится сказать, что Милан находился уже в таком положении, что не было больше смысла оберегать его, да и от чего? Всякий попадавший туда казался скорее легкомысленным в отношении своего собственного здоровья, чем опасным для здоровья горожан.
   Учитывая всё это, план Ренцо состоял в том, чтобы сделать попытку проникнуть в город через первые же попавшиеся ворота, а в случае каких-нибудь затруднений пробираться вдоль наружных стен, пока не встретятся другие ворота, доступ через которые окажется легче. Одному богу известно, сколько, он думал, было ворот в Милане.
   Итак, подойдя к самой стене, он остановился и стал озираться с видом человека, который не знает, в какую же сторону ему направиться, и словно отовсюду ждёт и ищет указаний на этот счёт. Но и справа и слева он видел лишь две полоски извилистой дороги; прямо перед собой — часть стены; нигде ни малейшего признака жизни, разве только в каком-нибудь месте земляного вала вставал густой столб чёрного дыма, который, поднимаясь, ширился и обращался в огромные клубы, расплывавшиеся в неподвижном сером воздухе: то жгли одежду, постели и всякий другой зачумлённый домашний скарб. И эти скорбные костры беспрестанно вспыхивали не только в этом месте, но и повсюду, на всех городских стенах.
   Погода была пасмурная, воздух тяжёлый, все небо заволокло тучей или, скорее, ровной неподвижной пеленой, которая, казалось, совсем закрыла солнце, не суля, впрочем, дождя. Вокруг — поля, отчасти невспаханные и сплошь выжженные, зелень — чахлая, на вялых поникших листьях ни капли росы. Вдобавок это безлюдье, эта тишина вблизи большого города вселяли новую тревогу в душу Ренцо, и без того обеспокоенную, и окрашивали его размышления в ещё более мрачные тона.
   Постояв тут некоторое время, он пошёл наугад вправо, направляясь, сам того не зная, к Новым воротам, не замеченным юношей, несмотря на их близость, из-за бастиона, скрывавшего их в то время. Пройдя несколько шагов, он, наконец, услышал позвякивание колокольчиков, которое всё время то прекращалось, то возобновлялось, а затем и отдельные человеческие голоса. Он двинулся дальше и, обогнув угол бастиона, сразу же увидел деревянную будку, а на пороге её — часового, опиравшегося на мушкет с каким-то утомлённым и рассеянным видом. Позади был частокол, а за ним ворота, собственно два выступа в стене с навесом для защиты створок. Ворота были распахнуты настежь, как, впрочем, и решётчатая калитка частокола. Однако как раз перед входом, преграждая путь, на земле стояли зловещие носилки, на которые двое монатти укладывали какого-то беднягу, чтобы унести его прочь. То был начальник таможенной стражи, у которого только что обнаружилась чума. Ренцо остановился, ожидая конца. Когда конвой удалился и никто не пришёл запереть калитку, Ренцо, сочтя момент подходящим, поспешно направился к ней. Но тут часовой сердито окликнул его: «Эй, куда?» — Ренцо опять остановился и, подмигнув часовому, вынул и показал ему монету в полдукатона. Часовой, то ли он уже переболел чумой, то ли страх перед ней был у него слабее любви к полудукатонам, сделал Ренцо знак, чтобы тот бросил ему монету, и, когда последняя упала к его ногам, шепнул: «Ну, живо проходи». Ренцо, не заставив повторять это дважды, прошёл через частокол, затем через ворота и — зашагал дальше. Никто его не заметил и не обратил на него внимания. Только один раз, когда он не успел ещё сделать и сорока шагов, послышалось снова: «Эй, куда?» Это крикнул ему вслед таможенный надсмотрщик. Но на этот раз Ренцо сделал вид, что ничего не слышит, и, даже не обернувшись, прибавил шагу. «Эй!» — снова крикнул таможенный, однако голосом, в котором слышалось больше раздражения, чем решимости заставить себе повиноваться. Увидев, что ему не повинуются, он пожал плечами и вернулся в свою будку, как человек, для которого было важнее не подходить слишком близко к прохожим, чем их расспрашивать.
   Улица, по которой шёл Ренцо, вела тогда, как и теперь, прямо к каналу под названием Навильо. По обеим сторонам её тянулись изгороди или стены огородов, виднелись церкви и монастыри, изредка — дома. В конце этой улицы и по середине той, что тянется вдоль канала, высилась колонна с крестом, известная под названием креста Сант-Эусебио. А так как Ренцо смотрел всё время вперёд, то он только и видел, что эту колонну. Дойдя до перекрёстка, делившего улицу почти пополам, и поглядев по сторонам, он увидел справа, на улице, что зовётся большим проспектом Санта-Тереза, какого-то горожанина, направлявшегося прямо к нему. «Наконец-то душа христианская!» — подумал Ренцо и тут же повернул в его сторону, рассчитывая узнать у прохожего, как ему пройти. Тот тоже заметил приближавшегося чужестранца и бросал на него издали подозрительные взгляды, особенно, когда заметил, что тот, вместо того чтобы идти своей дорогой, двинулся ему навстречу. Когда они поровнялись, Ренцо, со свойственной горцу учтивостью, снял шляпу и, держа её в левой руке, машинально засунув правую в шляпную тулью, направился уже более решительно к незнакомцу. Но тот, вытаращив глаза, попятился назад, поднял суковатую палку и, направив её железным концом прямо в живот Ренцо, закричал:
   — Прочь! Прочь!
   — Ого! — воскликнул в свою очередь парень. Он надел шляпу обратно на голову, и так как ему в тот момент, — как говорил он впоследствии, рассказывая про этот случай, — меньше всего хотелось вступать в какие-либо пререкания, он повернулся к этому чудаку спиной и пошёл дальше своей дорогой, или, лучше сказать, той дорогой, на которую он попал.
   Тот тоже пошёл своей дорогой, дрожа от страха и ежеминутно оборачиваясь. А придя домой, рассказывал, что к нему подходил мазун, с видом кротким и обходительным, но с лицом бесчестного шарлатана, и в руках у него была не то коробочка с мазью, не то пакетик с порошком (он не совсем был уверен, что именно), а одна рука засунута в шляпу, и мазун непременно сыграл бы с ним шутку, не сумей он удержать его подальше от себя. «Подойди он ко мне ещё на один шаг, — прибавлял он, — я бы проткнул его без всяких колебаний и прежде чем он успел бы что-нибудь сделать. Этакий негодяй! На беду мы были в таком пустынном месте, а будь это в центре Милана, я бы созвал народ, и мы бы живо его сцапали. Не сомневаюсь, что у него в шляпе было это проклятое снадобье. А там, с глазу на глаз, с меня хватило и того, что я пугнул его без риска навлечь на себя беду, потому что щепотку порошка ведь бросить недолго, да у них на это и особая сноровка, а к тому же им помогает сам дьявол. Теперь он, наверное, разгуливает по Милану: кто знает, каких он там натворил бед!» И до конца своей жизни, — а прожил он ещё долго, — всякий раз, когда заходила речь о мазунах, он повторял свою историю, причём добавлял: «Те, кто ещё решаются утверждать, что это неправда, пусть мне этого не рассказывают, потому что всё это надо было видеть своими собственными глазами».
   Ренцо, далёкий от малейшего представления о том, какой опасности он избежал, и скорее взбешённый, чем напуганный, продолжая свой путь, размышлял о том, как с ним обошлись, и более или менее догадывался, что мог подумать о нём незнакомец. Но всё это казалось ему совершенно невероятным, и он пришёл к заключению, что прохожий, очевидно, был просто сумасшедшим. Тем не менее он подумал: «Дело началось скверно. Такая уж, видно, несчастная моя планида в этом Милане. При входе в город мне как будто повезло, а потом, когда я уже очутился внутри, с первого же шага — одни неприятности. Ну что ж! С божьей помощью… если я найду… если мне удастся найти, — эх, тогда всё будет казаться пустяками».
   Дойдя до моста, он без колебаний свернул налево, на улицу Сан-Марко, потому что ему — и вполне правильно — показалось, что она должна вести к центру города. И шагая вперёд, он смотрел по сторонам, стараясь отыскать хоть какое-нибудь человеческое существо, но увидел лишь разложившийся труп в неглубокой канаве, вырытой между редкими домами (в ту пору их было ещё меньше) и улицей.
   Пройдя дальше, он услышал крик:
   — Постойте, вы! — И, обернувшись на голос, увидел невдалеке, на небольшом балконе одиноко стоявшего домика, бедную женщину, окружённую целым выводком ребятишек. Продолжая звать его, она вместе с тем делала ему рукой знаки. Ренцо опрометью бросился на зов, и когда он был уже совсем близко, женщина сказала ему:
   — Молодой человек, ради дорогих ваших погибших близких, сделайте милость, сходите к комиссару и сообщите ему, что нас здесь забыли. Нас заперли в доме как подозрительных, потому что мой бедный муж скончался. Вы видите — они забили дверь, и со вчерашнего утра никто даже не принёс нам поесть. Вот уже несколько часов мы стоим здесь, и хоть бы одна христианская душа, попавшаяся мне на глаза, сжалилась над нами, а мои невинные бедняжки умирают с голоду.
   — С голоду! — воскликнул Ренцо и, запустив руки в карманы, вытащил оттуда два хлеба, со словами: — Послушайте, спустите мне сюда что-нибудь, куда бы я мог положить хлеб.
   — Да воздаст вам господь за это! Погодите минутку, — сказала женщина и пошла за корзинкой и верёвкой, на которой потом и спустила её.
   Тем временем Ренцо вспомнил о тех хлебах, которые он нашёл около креста в свой первый приход в Милан, и подумал: «Вот и получается возврат, и, пожалуй, это лучше, чем если б я вернул их настоящему хозяину, потому что здесь — поистине дело милосердия».
   — А вот насчёт комиссара, моя милая, — сказал он потом, кладя хлебы в корзину, — я никак не могу вам услужить, потому что, сказать по правде, я не здешний и совсем не знаю города. Но всё же, если повстречаю человека любезного и обходительного, с кем можно поговорить, я ему скажу.
   Женщина попросила его сделать это и назвала свою улицу, чтобы в случае надобности он смог указать её.
   — А вы ведь тоже, — продолжал Ренцо, — думается, могли бы без всяких хлопот сделать мне одолжение, настоящее благодеяние. Не можете ли вы указать мне, где здесь находится дом одних знатных людей, дом больших здешних синьоров, дом ***?
   — Я знаю, что такой дом в Милане есть, но где именно он находится, по правде сказать, не помню. Идите всё вперёд, вон туда, авось кто-нибудь попадётся, кто вам это укажет. Да не забудьте сказать и о нас.
   — Будьте покойны, — сказал Ренцо и пошёл дальше.
   С каждым шагом он слышал, как растёт и приближается шум, который он начал различать ещё стоя на мостовой и разговаривая: шум колёс и лошадей вместе со звоном колокольчиков и время от времени щёлканье бичей, сопровождаемое криками. Он напряжённо смотрел вперёд, но ничего не видел. Когда он дошёл до конца улицы и перед ним открылась площадь Сан-Марко, — первое, что бросилось ему в глаза, были два стоячих столба с верёвкой и какими-то блоками, и он сразу узнал (в ту пору это была вещь обычная) ненавистное сооружение для пыток. Оно было воздвигнуто на этом месте, и не только на этом, но и на всех площадях и на более широких улицах, дабы депутаты каждого квартала, облечённые самыми неограниченными полномочиями, могли немедленно пустить в ход пытки в отношении всякого, кто показался бы им заслуживающим наказания, будь то больные, запертые в домах и осмелившиеся выйти, или рядовые служащие, не исполнившие своих обязанностей, или ещё кто другой. То было одной из крайних и недействительных мер, которые в те времена, и особенно в такие моменты, применялись с излишней расточительностью.
   И, пока Ренцо разглядывал это сооружение, раздумывая, почему оно могло быть воздвигнуто в этом месте, ему всё отчётливее слышался приближавшийся шум, и он увидел, как из-за угла церкви показался человек, размахивающий колокольчиком. Это был пристав, а за ним — две лошади, которые, вытягивая шеи и упираясь копытами, с трудом продвигались вперёд. Они тащили повозку с мёртвыми, а за ней тянулась другая, а потом ещё и ещё. По обеим сторонам, рядом с лошадьми, шли монатти, подгоняя их ударами бичей, пинками и бранью. Трупы, почти все обнажённые или едва обёрнутые в какие-то лохмотья, были навалены как попало, сплетаясь, словно клубок змей, которые медленно разворачиваются под действием весеннего тепла. При каждом толчке, при каждой встряске было видно, как эти зловещие кучи отвратительно вздрагивали и разваливались, при этом болтались головы, рассыпались женские волосы, выпадали руки, принимавшиеся хлопать по колёсам, являя взору, уже исполненному ужаса, насколько подобное зрелище может стать ещё более скорбным и непристойным.
   Юноша остановился на углу площади, у перил канала, и стал молиться за неизвестных покойников. Вдруг ужасная мысль молнией сверкнула у него в уме: «А что, если там, вместе с… под ними… О боже! Сделай, чтобы этого не было! Сделай так, чтобы я об этом не думал!»
   Когда похоронное шествие скрылось, Ренцо двинулся с места и пересёк площадь, свернув вдоль канала налево только по той причине, что шествие направлялось в сторону противоположную. Пройдя несколько шагов, между боковой стеной церкви и каналом, он увидел направо мост Марчеллино, направился к нему и вышел на Борго-Нуово. И глядя вперёд, всё с тем же намерением найти кого-нибудь, кто показал бы ему дорогу, он заметил в другом конце улицы священника в камзоле, с палочкой в руке, стоявшего у приоткрытой двери, наклонив голову и прильнув ухом к отверстию, и вскоре затем он увидел, как священник поднял руку для благословения. Он предположил, и правильно, что то был конец чьей-то исповеди, и решил про себя: «Вот такой-то человек мне как раз и нужен. Если уж священник при исполнении своих пастырских обязанностей не проявит хоть каплю милосердия, хоть немного любви и сердечного расположения, придётся сказать, что ничего этого уже не существует на свете».
   Тем временем священник, отделившись от двери, направился в сторону Ренцо, всё время старательнейшим образом придерживаясь середины улицы. Поровнявшись с ним, Ренцо снял шляпу, давая ему понять, что хочет с ним поговорить. Вместе с тем он остановился подальше, желая показать, что не собирается к нему приближаться. Тот тоже остановился, приготовившись слушать, однако поставил перед собой, воткнув в землю, свою палочку, как бы в виде заграждения. Ренцо изложил свою просьбу, которую священник тут же удовлетворил, не только назвав ему улицу, где расположен был нужный дом, но и указав точный маршрут, ибо видел, что бедняга весьма в этом нуждается. Он обозначил ему с помощью разных «направо» и «налево», церквей и крестов те шесть или восемь улиц, которые юноше предстояло пройти, чтобы достигнуть цели.
   — Да сохранит вас господь в добром здравии и в нынешние времена и вовеки, — сказал Ренцо. И когда тот уже собрался было уходить, Ренцо прибавил: — Сделайте, пожалуйста, ещё одно доброе дело, — и рассказал ему о забытой женщине.
   Добрый священник поблагодарил его за предоставленную ему возможность совершить столь нужное дело милосердия и, сказав, что предупредит кого следует, удалился. Ренцо тоже тронулся в путь, на ходу стараясь повторять про себя указанный маршрут, чтобы не пришлось снова расспрашивать на каждом углу. Но вы даже представить себе не можете, каким тяжёлым оказалось для него это занятие, и не столько потому, что это дело и само по себе было трудным, сколько из-за нового беспокойства, поднявшегося в его душе, когда он узнал название улицы и весь точный маршрут. Но ведь это были указания, которых он сам хотел и добивался, без них он никак не мог обойтись. Да ему и не было сказано ничего такого, что можно было бы истолковать как зловещее прорицание. Но что поделаешь? Одна мысль о том, что конец близок и скоро все его тягостные сомнения разрешатся, когда он услышит: она жива или, наоборот, — она мертва, — эта мысль так потрясла его, что в это мгновение ему захотелось блуждать в потёмках, ничего не зная, быть в самом начале путешествия, к завершению которого он теперь приближался. Но он собрал все свои силы и сказал самому себе: «Эге, если я теперь буду вести себя как мальчишка, то что же будет дальше?» Немного приободрившись, он продолжал свой путь, всё дальше удаляясь от окраины города.
   Как он выглядел теперь, этот город! И во что он только обратился даже по сравнению с тем, каким был год назад, во время голода!
   Ренцо пришлось проходить как раз через одну из самых мрачных и безлюдных частей Милана, через то пересечение улиц, которое называлось карробио Новых ворот. (В ту пору там посредине стоял крест, а напротив него, рядом с тем местом, где сейчас находится Сан-Франческо-ди-Паола, была старинная церковь Сант-Анастазиа.) В этой округе опасность заразы и смрад от брошенных трупов были так велики, что немногие, оставшиеся в живых, были вынуждены выбраться оттуда. Так что к той грусти, которую вызывало в прохожем это зрелище пустоты и заброшенности, присоединялось чувство ужаса и отвращения к следам и отбросам ещё недавней здесь жизни. Ренцо прибавил шагу, стараясь ободрить себя мыслью, что его цель ещё далека, и надеясь, что, прежде чем он достигнет её, картина хоть немного изменится. И действительно, вскоре он попал в такое место, которое можно было бы, пожалуй, назвать городом живых, — но, боже, что это был за город и что за живые! Все входные двери домов из-за страха или подозрений были на запоре, кроме тех, которые были распахнуты настежь, — в домах, брошенных на произвол судьбы либо подвергшихся расхищению. Одни были заколочены и запечатаны, так как в них лежали мёртвые или заболевшие чумой, на других стоял знак креста, сделанный углём, — чтобы указать монатти, что здесь есть мертвецы, которых нужно унести. Всё это в большинстве своём носило случайный характер в зависимости от того, в каком месте оказался какой-нибудь комиссар Санитарного ведомства или другой служащий, захотевший выполнить распоряжение или совершить вымогательство. Повсюду тряпьё и — что омерзительнее всякого тряпья — гнойные повязки, смердящие подстилки или выброшенные из окон простыни. Кое-где — трупы людей, либо умерших внезапно на улице и оставленных там, пока не проедет и не заберёт их повозка, либо скатившихся с повозок, а то и просто выкинутых из окон: до такого одичания довели людей упорство и жестокость бедствия, заглушившие в них всякое чувство сострадания, всякое уважение к общим интересам! Умолк повсюду гомон лавок, стук экипажей, выкрики продавцов, болтовня прохожих. Молчание смерти лишь изредка нарушалось грохотом погребальных повозок, мольбами нищих, горестными жалобами больных, дикими воплями обезумевших, перекликанием монатти. На рассвете, в полдень и по вечерам соборный колокол призывал к чтению особых молитв, установленных архиепископом. На этот звон отвечали колокола других церквей, и тогда можно было видеть, как люди, выглядывая из окон, сообща возносили молитвы; можно было слышать шелест голосов и жалобные стоны, от которых веяло печалью, к которой, впрочем, примешивалась и некоторая надежда на утешение.
   В эту пору, пожалуй, две трети горожан вымерло, добрая часть остальных покинула город или была больна, ничтожное количество людей прибывало извне, а среди немногих, которые ходили по улицам, разве только случайно, после длительного хождения, можно было увидеть человека, в котором не было бы заметно некоторых странностей, указывающих на пагубное изменение обстоятельств. Самые именитые люди города появлялись на улице без длинного плаща и капюшона — в ту пору неотъемлемой принадлежности гражданского одеяния. Священники — без сутаны, и даже на монахах были камзолы. Вообще не носили никакой одежды, которая могла бы, развеваясь, коснуться чего-нибудь или как-то облегчить работу мазунов (этого боялись больше всего). Правда, помимо этого стремления ходить, насколько возможно, подобравшись и подпоясавшись, в облике каждого человека замечалась какая-то распущенность и небрежность: предлинные бороды у тех, кто привык их носить; а те, кто обычно брился, теперь их отрастили; волосы на голове тоже длинные и всклокоченные, не только из-за небрежности, обычно порождаемой непрестанным отчаянием, но и в результате подозрительного отношения к цирюльникам, из числа которых один, Джанджакомо Мора, был схвачен и осуждён как заведомый мазун. Имя его, на некоторое время получившее в городе позорную известность, заслуживало бы гораздо более широкой известности и вечной жалости. У большинства людей в одной руке была палка, а у иных даже пистолет для грозного предупреждения всякого, кто вздумал бы слишком приблизиться, а в другой — душистые лепёшки либо металлические или деревянные полые шары, в которые были вложены губки, пропитанные лечебным уксусом. Их иногда подносили к носу либо всё время держали около него. Некоторые носили привязанный к шее пузырёк с небольшим количеством ртути, в полной уверенности, что она обладает свойством поглощать и задерживать в себе всякие заразные испарения, и заботливо меняли эту ртуть через несколько дней. Знатные люди не только появлялись без обычной свиты, но их нередко можно было видеть с корзинкой в руках, когда они шли закупать себе необходимые припасы. Друзья, встречаясь на улице даже один на один, приветствовали друг друга издали, торопливым кивком. У каждого прохожего было много всяких дел — приходилось обходить всевозможные мерзкие и смертоносные препятствия, которыми была усеяна, а местами даже и прямо загромождена земля. Всякий старался держаться середины улицы как из страха перед каким-нибудь новым отбросом или другим ещё более страшным грузом, который мог неожиданно вывалиться из любого окна, так и из страха перед ядовитыми порошками, будто бы часто высыпаемыми оттуда на прохожих, равно как и из страха перед стенами, которые могли оказаться обмазанными. Так невежество и не к месту осторожное отчаяние создавало всё новые и новые тревоги и внушало ложные опасения взамен разумных и спасительных, отвергнутых с самого начала.