Вернулась прежняя храбрость и к Педро, когда он проезжал между двумя шеренгами наёмников, между мушкетами, столь почтительно взятыми на караул. Он совершенно оправился от недавней растерянности, вспомнил, кто он такой и кого везёт, и стал без дальнейших церемоний покрикивать на толпу, теперь уже достаточно поредевшую, чтобы с ней можно было обращаться таким образом, и, понукая лошадей, гнал их по направлению к замку.
   — Levantese, levantese, estamos ya fuera,[92] — сказал Феррер заведующему; тот, услышав эти слова, успокоенный тем, что крики прекратились и карета ехала полным ходом, разогнулся, расправил онемевшие члены, поднялся и, несколько придя в себя, стал рассыпаться в благодарностях своему спасителю. А канцлер, выразив заведующему своё соболезнование по поводу угрожавшей ему опасности и радость по поводу избавления от неё, воскликнул, хлопнув себя рукой по плешивой голове: — Que dira de esto su excelencia?[93] Он и без того уже в скверном настроении из-за этого проклятого Казале, которое никак не хочет сдаваться. Que dira el conde duque[94], который дрожит от страха, лишь только листочек на дереве зашелестит сильнее обычного? Que dira el rey nuestro senor[95], который ведь обязательно хоть что-нибудь да узнает об этом столпотворении. Да и конец ли это? Dios lo sabe…[96]
   — Ох! что касается меня, то я больше не хочу вмешиваться в это дело, — говорил заведующий, — я умываю руки, сдаю вам, ваше превосходительство, свою должность и ухожу жить в пещеру, куда-нибудь в горы, буду жить отшельником, подальше от этих скотов.
   — Usted[97] сделает то, что потребует от вас el servicio de su mageetad[98], — с достоинством ответил великий канцлер.
   — Его величество не пожелает моей смерти, — возразил заведующий. — В пещеру, подальше бы от них!
   Что сталось потом с этим его намерением, об этом наш автор умалчивает. Проводив беднягу до замка, он больше о нём не упоминает.

Глава 14

   Толпа, оставшаяся позади, стала редеть, растекаясь направо и налево, по разным улицам. Кто шёл домой, заняться, наконец, и своими делами; кто уходил за город, чтобы немножко подышать на просторе после стольких часов, проведённых в давке; кто искал приятелей поболтать о громких событиях этого дня. То же происходило и на другом конце улицы, где остатки толпы уже поредели настолько, что упомянутый отряд испанцев мог продвигаться, не встречая сопротивления, и вскоре выстроился у дома заведующего. Неподалёку всё ещё продолжали стоять плотной кучкой, так сказать, подонки мятежа — шайка негодяев, недовольных таким сравнительно мирным и неудачным исходом столь грандиозной затеи; одни ворчали, другие ругались, третьи держали совет и прикидывали, нельзя ли предпринять ещё что-нибудь; для пробы они подходили к злополучной двери, снова прочно припёртой изнутри, трясли и толкали её. При появлении отряда все они — кто быстрёхонько, а кто и не торопясь, словно он был просто зевакой, постарались улизнуть в другую сторону, уступив поле действия солдатам, которые и заняли его, выстроившись для охраны дома и всей улицы.
   Однако на всех окрестных улицах продолжали толпиться люди, и как только сходилось вместе два-три человека, сейчас же около них останавливались ещё трое-четверо, целый десяток. Тут кто-нибудь отделялся от кучки, а там целая группа двигалась вместе — словно разорванные облака, оставшиеся после бури и несущиеся в небесной синеве, так что иной, посмотрев на них, скажет: «А ведь поди ж ты, погода-то ещё не совсем установилась». Подумайте только, какие пошли толки! Кто с жаром рассказывал о всяких случаях, свидетелем которых он был; кто повествовал о своих собственных деяниях, кто радовался благополучному исходу и восхвалял Феррера, суля великие беды заведующему; кто саркастически замечал. «Не беспокойтесь, его не убьют: волк волчьего мяса не ест»; кто ещё более злобно ворчал, что за дело взялись не так, как нужно, что всё это — обман и просто безумие поднимать такой шум, чтобы потом дать себя так провести.
   Тем временем солнце село, все предметы приняли одну и ту же окраску, и многие, утомлённые пережитым за день, не имея больше охоты болтать в потёмках, стали расходиться по домам. Наш юноша, помогавший карете продвигаться, пока в этом была нужда, и как бы с триумфом пробравшийся вслед за нею между рядами солдат, обрадовался, увидев, что карета свободно мчалась и была вне всякой опасности. Он прошёл немного, замешавшись в толпе, и выбрался из неё на первом же повороте, чтобы и самому вздохнуть на просторе. Сделав всего несколько шагов, взволнованный таким многообразием чувств и образов, столь неожиданных и смутных, он ощутил сильную потребность в пище и отдыхе и начал глядеть по обеим сторонам улицы, отыскивая вывеску какой-нибудь остерии, ибо идти в монастырь капуцинов всё равно было уже слишком поздно. Шагая таким образом, задрав голову, он подошёл к какому-то сборищу. Прислушавшись, он понял, что происходило обсуждение предложений и планов на завтрашний день. Послушав немного, он не мог удержаться, чтобы не высказать и своё мнение: ему казалось, что для человека, столь деятельно участвовавшего в событиях, не зазорно внести и своё предложение. Всё виденное им в течение дня привело его к убеждению, что отныне для успешного осуществления какого-нибудь дела достаточно снискать сочувствие тех, кто разгуливает по улицам.
   — Уважаемые синьоры! — крикнул он в виде вступления, — позвольте и мне высказать своё скромное мнение. А скромное моё мнение таково, что не только в вопросе о хлебе совершаются всякие несправедливости. Сегодня все мы увидели, что если заставить себя выслушать, то добьёшься справедливости, — значит, надо действовать дальше, пока не будут устранены все другие злодейства и пока люди не заживут по-христиански. Разве вам неизвестно, синьоры мои, что существует шайка тиранов, которые поступают противу десяти заповедям и глумятся над честными людьми, которые к ним никакого отношения не имеют? Они творят над нами всяческие насилия и всегда оказываются правыми. И даже совершив злодеяние из ряда вон выходящее, они разгуливают, ещё выше задрав головы, словно они кого-нибудь облагодетельствовали. Наверно, и в Милане их достаточно.
   — И даже слишком, — раздался чей-то голос.
   — Вот я и говорю, — продолжал Ренцо, — у нас тоже рассказывают всякие истории. Да и дела сами за себя говорят. Допустим, для примера, кто-нибудь из тех, про кого я говорю, живёт и в деревне и в Милане: коли он дьявол там, не захочет же он быть ангелом здесь, — я так думаю. Вот и скажите мне, синьоры мои, приходилось ли вам когда-нибудь видеть хотя бы одну такую рожу за решёткой? И, что гораздо хуже (уж это я знаю наверняка), есть и указы, напечатанные и грозящие им наказанием, и не какие-нибудь пустяковые указы, нет, преотлично составленные, так что лучшего и желать нечего. Там все эти мошенничества ясно описаны, именно так, как они и происходят; и за каждое — своя кара. Ведь так и сказано: кто бы там ни был, худородные ли люди и простонародье, ну и так далее, почём мне знать. Теперь пойдите вы и скажите учёным людям — этим книжникам и ханжам, — чтобы они заставили рассудить вас, как гласит указ, — вас послушают не больше, чем папа — мошенников, — голова закружится у всякого порядочного человека. Значит, ясно, что королю и всем, кто у власти, хотелось бы, чтобы негодяи были наказаны, — только ничего из этого не выходит, потому что все они заодно. Значит, надо их разъединить: надо завтра же пойти к Ферреру, так как он порядочный человек, обходительный синьор. Вот сегодня было видно, как ему приятно быть среди бедных людей. Он старался прислушаться к доводам, которые ему приводили, и охотно на них отвечал. Надо идти к Ферреру и всё объяснить ему, и я, например, смогу порассказать ему кое-что, потому сам, своими собственными глазами видел один указ, с разными гербами вверху, и составлен он был теми тремя, что сейчас у власти. Под указом стояло имя каждого из них, красиво так напечатанное, и одно из этих имён — Феррер, — я сам видел, своими глазами. Так вот указ этот защищал как раз таких, как я, но один учёный, которому я сказал, чтобы он, значит, похлопотал обо мне, чтобы вышло по справедливости, как того хотели эти три синьора, и среди них опять же Феррер, этот синьор доктор, который мне сам и показал-то этот указ, — в этом-то вся и штука! — сделал вид, будто я мелю чепуху. Я уверен, если этот почтенный старец услышит об этих штуках, — ведь он же не может знать обо всех, особенно о тех, что творятся не в Милане, — он не захочет, чтобы на свете были такие порядки, и найдёт против них хорошее средство. Опять же и они, если издают указы, то для того, чтобы их слушались, — ведь это же наглость, эпитафию с их именем[99] не ставить ни во что. А если насильники не хотят склонить головы и буйствуют, то наше дело явиться тут ему на помощь, как это было сегодня. Я не говорю, что он должен сам ездить повсюду в карете и ловить негодяев, насильников и тиранов — где уж тут, на это, пожалуй, не хватило бы и Ноева ковчега. Нужно, чтобы он приказал тем, кого это касается, и не только в Милане, а везде, чтобы они поступали согласно указам и судили бы всех, кто совершит преступление; где сказано «тюрьма», нужно сажать в тюрьму, а где сказано «каторга», так на каторгу, и всем подеста приказать, чтобы они действовали как полагается, а не хотят — так гнать их взашей и посадить на их место других, а мы со своей стороны подсобим. Да и учёным приказать, чтобы они выслушивали бедных и защищали правду. Что, правильно я говорю, синьоры?
   Ренцо говорил с такой искренностью, что с самого начала значительная часть собравшихся, прекратив всякие другие разговоры, повернулась к нему, и мало-помалу все стали слушать молодого горца. Смешанный гул одобрений и выкрики: «Молодец!», «Конечно! Он прав! Всё это так!» — были как бы ответом его аудитории. Нашлись, однако, и критики. Один говорил: «Ну, что там, слушать горцев! Все они — краснобаи», и, повернувшись, уходил. Другой ворчал: «Нынче уж всякий оборванец хочет вставить своё словцо; сколько ни подкидывай в костёр дров, от этого хлеб не подешевеет; а ведь мы зашевелились лишь из-за этого». Но Ренцо слышал только одобрения. Кто жал ему одну руку, кто другую: «До свиданья, до завтра. Где? — На Соборной площади. — Идёт? — Идёт. — Что-нибудь да придумаем!».
   — А не укажет ли мне кто-нибудь из почтенных синьоров остерию, где бы бедному малому можно было перекусить и переночевать? — спросил Ренцо.
   — Я к вашим услугам, молодой человек, — сказал один, внимательно слушавший речь Ренцо, но молчавший до сих пор. — Я знаю остерию как раз для вас и представлю вас хозяину, он мне приятель и честный человек.
   — Близко отсюда? — осведомился Ренцо.
   — Да неподалёку, — ответил тот.
   Толпа стала расходиться, и Ренцо, после многочисленных рукопожатий со стороны своих слушателей, отправился с незнакомцем, выражая ему благодарность за его любезность.
   — Пустяки, за что же? — говорил тот. — Рука руку моет, а обе вместе моют лицо. Разве мы не обязаны помогать ближнему?
   Дорогой он под видом разговора задавал Ренцо различные вопросы.
   — Я не из любопытства спрашиваю, — но у вас такой усталый вид, видно пришли издалека?
   — Я-то? — отвечал Ренцо. — Я пришёл из Лекко.
   — Из Лекко? Вы и сами из Лекко?
   — Из Лекко, то есть из его окрестностей.
   — Бедный молодой человек! Насколько я мог понять из вашей речи, вас там, должно быть, тяжко обидели.
   — Эх, милый человек! Мне ведь пришлось говорить обиняками, чтобы не проболтаться при всём честном народе про свои дела; ну, будет… Когда-нибудь всё узнается… Да вот, никак, и вывеска остерии; право, мне что-то неохота идти дальше.
   — Да нет же, пойдёмте, куда я сказал, тут недалеко, — возразил провожатый, — а здесь вам будет недостаточно хорошо.
   — Ничего, — отвечал юноша, — я ведь не барчук, привыкший к роскоши, мне бы только перекусить как следует, да соломенный тюфяк, вот и всё. Только бы найти поскорее и то и другое. Ну, всего! — и он толкнул покосившуюся дверку, над которой висела вывеска с изображением полной луны.
   — Хорошо, войдёмте сюда, раз вам так угодно, — сказал незнакомец и последовал за ним.
   — Зачем же вам ещё беспокоиться, — отвечал Ренцо. — А впрочем, — прибавил он, — выпейте со мной стаканчик вина, мне будет очень приятно.
   — Охотно принимаю ваше приглашение, — ответил тот и, как человек более знакомый со здешними порядками, прошёл впереди Ренцо через небольшой дворик ко входу, ведущему в кухню, поднял щеколду и, отворив дверь, вошёл туда со своим спутником. Два ручных фонаря, подвешенных к жёрдочкам, которые были привязаны к потолочной балке, тускло освещали помещение. Множество всякого люда, занятого кто чем, сидело на скамьях по обе стороны длинного узкого стола, почти целиком занимавшего половину комнаты; кое-где стол был покрыт скатертью и уставлен блюдами, кое-где на нём шла игра; сдавали и открывали карты, бросали и собирали игральные кости, и повсюду виднелись винные бутылки и стаканы. Мелькали ходившие по рукам берлинги, реалы[100] и парпальолы, которые, умей они говорить, рассказали бы примерно следующее: сегодня поутру лежали мы в чашке у одного пекаря или в кармане какого-нибудь свидетеля беспорядков, который, увлёкшись желанием посмотреть, как идут общественные дела, перестал следить за своими личными делишками.
   Шум стоял невероятный. Молодой парень, совсем запарившись, носился взад и вперёд, обслуживая игроков и тех, кто закусывал. Хозяин, сидя на небольшой скамеечке под колпаком очага, казалось, был занят какими-то фигурами, которые он выводил щипцами в золе и тут же уничтожал; на самом же деле он внимательно следил за всем, что происходило вокруг. При стуке щеколды он поднялся и пошёл навстречу вновь прибывшим. Увидя провожатого, он сказал себе: «Проклятый! И чего ты вечно путаешься между ног, когда меньше всего тебя хочется видеть!» Быстро окинув взглядом Ренцо, он пробормотал: «Тебя я не знаю, но коли ты пришёл с таким охотником, стало быть, ты либо собака, либо заяц; с двух слов всё станет ясным». Однако все эти соображения никак не отразились на лице хозяина: оно оставалось неподвижным, словно портрет, — довольно полное и лоснящееся, с густой рыжеватой бородкой и небольшими зоркими глазами.
   — Что угодно синьорам? — громко сказал он.
   — Прежде всего бутылку доброго вина, — сказал Ренцо, — а потом чего-нибудь закусить.
   С этими словами он плюхнулся на скамейку с самого края стола и громко крякнул, словно говоря: «Хорошо посидеть, когда так долго пришлось быть на ногах и всё в хлопотах». Но вдруг Ренцо вспомнилась скамья и стол, за которыми он в последний раз сидел с Лючией и Аньезе, — и он тяжко вздохнул. Тряхнув головой, словно стараясь отогнать эти печальные мысли, он увидел хозяина, нёсшего вино. Провожатый уселся напротив Ренцо, который тут же налил ему вина, говоря:
   — Промочите глотку.
   Наполнив свой стакан, Ренцо выпил его залпом.
   — А что вы дадите мне поесть? — обратился он к хозяину.
   — Есть у меня тушёное мясо, угодно вам? — отвечал тот.
   — Отлично, давайте сюда тушёное мясо.
   — Сию минуту, — сказал хозяин и, подозвав слугу, распорядился: — Накройте для этого гостя, — а сам направился к очагу. — Только вот что, — добавил он, обращаясь к Ренцо, — хлеба у меня нынешний день нет.
   — Ну, — громко рассмеялся Ренцо, — о хлебе позаботилось само провидение.
   И, вынув третий, последний из хлебов, подобранных им у подножья креста Сан-Диониджи, он поднял его кверху, со словами:
   — Вот божий хлеб!
   Многие повернулись, услыхав это восклицание, а один, увидя высоко поднятый трофей, крикнул: «Да здравствует дешёвый хлеб!»
   — Дешёвый, — сказал Ренцо, — gratis et amore.[101]
   — Тем лучше!
   — Но мне не хочется, чтобы синьоры подумали обо мне плохо, — тут же прибавил Ренцо. — Не то, чтобы я его, как говорится, стянул. Он валялся на земле, и попадись мне его хозяин, я готов заплатить.
   — Молодец, молодец! — ещё сильнее загоготали вокруг: никому и в голову не приходило принять эти слова всерьёз.
   — Они, может быть, думают, что я шучу? Но это на самом деле так, — сказал Ренцо своему провожатому и, повертев хлеб в руке, добавил: — Видите, во что его превратили — в лепёшку: так ведь и народу же было! Если в эту заваруху попали такие, у кого кости понежнее, так им, надо полагать, сильно досталось. — И, откусив раза три-четыре, он быстро запил хлеб вторым стаканом вина.
   — Хлеб этот один что-то не лезет в глотку. Никогда ещё у меня не было так сухо во рту. Много кричать пришлось.
   — Приготовьте этому молодому человеку хорошую постель, — сказал провожатый, — он собирается здесь переночевать.
   — Вы хотите здесь заночевать? — спросил у Ренцо хозяин, подходя к столу.
   — Разумеется, — отвечал тот, — постель без всяких затей; были бы выстираны простыни, потому что хоть я и бедный малый, но привык к чистоте.
   — Ну об этом уж не беспокойтесь! — сказал хозяин и подошл к стойке в углу кухни. Он вернулся с чернильницей и клочком белой бумаги в одной руке, с пером — в другой.
   — Что это значит? — воскликнул Ренцо, проглатывая кусок тушёного мяса, принесённого слугой, и затем, изумлённо улыбаясь, добавил: — Это что же, свежевыстиранная простыня?
   Хозяин молча поставил на стол чернильницу, разложил бумагу и, опершись на стол правым локтем, с пером в руке, поднял глаза на Ренцо:
   — Будьте добры сказать мне ваше имя, фамилию, откуда вы родом.
   — Что такое? — сказал Ренцо. — Какое отношение имеет всё это к постели?
   — Я выполняю свою обязанность, — отвечал хозяин, глядя в лицо провожатому, — мы должны давать сведения о каждом новом постояльце: имя и фамилия, откуда родом, по какому делу прибыл, имеет ли при себе оружие… как долго собирается пробыть в городе… Так гласит указ.
   Прежде чем ответить, Ренцо опорожнил стакан: это был уже третий. А дальше, боюсь, нам их и не сосчитать. Затем он сказал:
   — Ага! У вас указ. А я, может быть, хороший законник и прекрасно разбираюсь в указах и что к чему.
   — Я всерьёз говорю, — продолжал хозяин, всё время поглядывая на молчаливого спутника Ренцо, и снова пошёл к стойке. Он вынул из конторки большой лист — полный текст указа, — и разложил его перед Ренцо.
   — А, так вот он! — воскликнул последний, подняв наполненный стакан и опорожнив его залпом, пальцем показывая на лежащий перед ним указ. — Вот он, этот великолепный лист из требника. Я весьма рад снова видеть его. Мне этот герб знаком; я знаю, что означает это лицо еретика с верёвкой на шее (в те времена в заголовке указов помещался герб губернатора, а в гербе дона Гонсало Фернандеса ди Кордова отчётливо выделялся мавританский царь, привязанный цепью за шею). Это лицо говорит: «Приказывает, кто может, и повинуется, кто хочет». Когда это лицо отправит на каторгу синьора дона… ну, ладно, я уж знаю кого… и как говорится в другом листе из требника, под стать этому, — когда он сделает так, чтобы честный малый мог жениться на честной девушке, которая согласна выйти за него, тогда я скажу своё имя этому лицу и даже поцелую его в придачу. У меня могут быть важные соображения не называть своего имени. Ишь чего захотели! Ну, а если какой-нибудь негодяй, у которого в распоряжении целая шайка таких же негодяев, — потому что, будь он один… — тут он закончил свою фразу выразительным жестом, — если бы этот негодяй захотел узнать, где я, чтобы сделать мне какую-нибудь гадость, — я спрашиваю, пошевелило бы это лицо пальцем, чтобы помочь мне? Я, видите ли, должен дать сведения о себе! Вот так новость! Допустим, я пришёл в Милан исповедоваться; и я желаю, чтобы меня исповедал монах капуцин, если уж на то пошло, а не хозяин остерии.
   Хозяин молчал и не спускал глаз с провожатого, который решительно никак себя не проявлял. Ренцо — с сожалением приходится отметить это — опрокинул ещё стакан и продолжал:
   — Я тебе приведу такое основание, дорогой мой хозяин, которое тебя убедит. Если указы, говорящие разумно, на пользу добрых христиан, не имеют силы, тем паче не должны иметь силы те, которые говорят глупости. Стало быть, брось ты все эти происки и принеси-ка вместо этого ещё бутылочку, потому что эта треснула. — С этими словами он легонько постучал по ней костяшками пальцев и прибавил: — Слышишь, хозяин, ты слышишь, как она дребезжит?
   И на этот раз Ренцо мало-помалу привлёк к себе внимание окружающих, и опять аудитория одобрила его.
   — Что же мне делать? — сказал хозяин, глядя на незнакомца, который для него вовсе им и не был.
   — Довольно, чего там! — закричали многие из компании. — Парень прав, всё это лишь притеснения, ловушки, волокита, — нынче закон другой, новый закон.
   Среди этих криков незнакомец, поглядев на хозяина с упрёком за слишком откровенно затеянный допрос, сказал:
   — Дайте ему высказаться, не устраивайте скандала.
   — Я исполнил свой долг, — сказал хозяин вслух, и про себя: «Ко мне теперь не придерёшься». Потом он забрал бумагу, перо, чернильницу, указ и пустую бутылку, чтобы передать её слуге.
   — Принеси-ка того же винца, — сказал Ренцо, — я его нахожу вполне приличным, мы его и в постель уложим вместе с первым, и не станем спрашивать имя, фамилию, и какого происхождения, да по каким делам, да надолго ли сюда…
   — Того же самого, — приказал хозяин слуге, отдавая ему бутылку, и снова уселся под колпаком очага. «Ну, как же не заяц! — думал он, снова выводя узоры в золе. — И в какие руки попал! Осёл! Коли хочешь топиться, так топись! Но хозяину „Полной луны“ незачем расплачиваться за твои глупости».
   Ренцо поблагодарил провожатого и всех остальных, принявших его сторону.
   — Дорогие друзья, — сказал он, — теперь я действительно вижу, что честные люди протягивают друг другу руки и поддерживают своих.
   Затем, подняв правую руку высоко над столом и снова приняв позу проповедника, он воскликнул:
   — Обратите внимание, что все, правящие миром, всюду суются с бумагой, пером и чернильницей. Всегда эти проклятые перья в руках! Великая страсть у этих господ действовать пером!
   — Эй, добрый человек из деревни! Желаете вы знать, что за причина? — сказал, смеясь, один из игроков, который как раз выигрывал.
   — Что же! послушаем… — отозвался Ренцо.
   — А причина вот какая, — отвечал тот, — эти господа как раз те самые, что кушают гусей. А ведь перья-то остаются, и столько этих самых перьев, что и девать некуда.
   Все захохотали, кроме партнёра, который проигрывал.
   — Ишь ты, — сказал Ренцо, — да он поэт! Вижу, что и здесь есть поэты; они теперь родятся повсюду. Я тоже не лишён этой жилки и порой говорю забавные вещи… но только, когда дела идут хорошо.
   Чтобы понять эту смешную шутку Ренцо, надо знать, что у миланского простонародья, а ещё того больше в деревне, слово «поэт» вовсе не вызывает, как у всех просвещённых людей, представление о высшем даре, об обитателе Пинда, о питомце муз[102]; у них поэт — это странный, чудаковатый человек, острослов, который в речах и поступках скорее забавен, чем рассудителен. Так, в простонародье этот горе-поэт с большой вольностью обращается со словами и подчас обозначает ими весьма отдалённые от подлинного их смысла предметы. Ибо, спрашиваю я вас, что же общего между поэтом и чудаком?
   — А самую настоящую причину скажу вам я, — прибавил Ренцо. — Дело, видите ли, в том, что перо-то у них в руках, и потому слова, которые они скажут, вылетают и исчезают, а к словам, которые скажет бедный малый, внимательно прислушиваются, быстро улавливают этим самым пером и закрепляют на бумаге, с тем чтобы потом в своё время и в надлежащем месте их использовать. Есть у них про запас ещё и другая хитрость: когда они хотят запугать бедного малого, который образования не получил, но у которого есть немножко вот тут… ну, вы понимаете, о чём я говорю… — и здесь он, для того чтобы его поняли, многозначительно постучал себя по лбу указательным пальцем, — так вот, когда они замечают, что человек начинает разбираться в путанице, они тут же подпускают какое-нибудь словцо по-латыни, чтобы сбить его с толку и чтобы он сразу потерял нить. Хватит! Пора бы уж выкинуть латынь из обихода! Нынче пока что всё сделано на языке простонародья, без бумаги, пера и чернил, а завтра, коли народ сумеет управиться, будет сделано и того больше, — и никого пальцем не тронут. И всё будет по закону.