В назначенный для отъезда день Безымённый распорядился приготовить у «Страшной ночи» карету, куда заранее велел положить запас белья для Аньезе. Отозвав её в сторону, он заставил её принять также свёрточек скуди на исправление тех повреждений, которые она найдёт у себя дома, хотя она била себя в грудь и без конца повторяла, что у неё остались ещё скуди от прежних.
   — Когда увидите свою добрую несчастную Лючию… — сказал он под конец Аньезе, — я, разумеется, уверен, что она молится за меня, потому что я причинил ей столько зла, — так скажите ей, что я благодарю её и уповаю, что молитва её принесёт также и ей самой благословение божие.
   Затем он пожелал проводить всех трёх гостей до самой кареты. Пусть читатель представит себе сам подобострастные и благодарственные излияния дона Абондио и любезности Перпетуи. Наконец, тронулись. Согласно уговору, сделали коротенькую остановку, даже не присаживаясь, в доме портного, где понаслышались всякой всячины о прохождении войск, — обычные рассказы о грабежах, избиениях, разорении, о всяких мерзостях, но, к счастью, в их краях ландскнехты не появлялись.
   — Да, синьор курато! — сказал портной, помогая дону Абондио сесть в карету. — Хорошо было бы пропечатать в книжках про этакий разгром.
   Проехав ещё немного по дороге, наши путники воочию увидели то, о чём слышали столько рассказов. Опустошённые виноградники, но не так, как это бывает после сбора винограда, а словно после бури с градом; лозы, ободранные и перепутанные, вырванные колья, земля со следами сапог, усыпанная сучьями, листьями, засохшими побегами; поломанные, лишённые верхушек деревья; продырявленные изгороди; унесённые решётки. А в деревнях — взломанные двери, сорванные рамы, обломки, тряпки, сваленные в кучи и разбросанные по улицам; тяжёлый воздух и ещё более сильное зловоние, несущееся из домов; жители, занятые — кто уборкой нечистот, кто спешной починкой оконных рам, а кто просто, собравшись в кружок, горюет о бедствиях; когда карета проезжала мимо, к дверцам со всех сторон тянулись руки, просящие милостыню.
   С такими картинами то перед глазами, то в мыслях и в ожидании найти нечто подобное у себя дома, наши путники, наконец, добрались до своей деревни и действительно нашли то, что ожидали.
   Аньезе велела сложить свою поклажу в углу дворика, который оказался самым чистым местом во всём доме. Затем она принялась выметать дом, собирать и чистить то немногое, что ей оставили. Позвала плотников и кузнеца починить наиболее значительные повреждения и, рассматривая пару за парой полученное в подарок бельё, пересчитывая новые цехины, говорила про себя: «Я-то ещё благополучно отделалась; благодарение господу богу и мадонне да доброму этому синьору, впрямь могу сказать, что благополучно отделалась».
   Дон Абондио и Перпетуя проникли в свой дом без помощи всяких ключей. С каждым их шагом по прихожей отравленная чумная вонь становилась всё сильнее, заставляя их отшатываться, зажимая носы; они направились к кухонной двери и вошли на цыпочках, выбирая, куда ступать, чтобы случайно не попасть в нечистоты, покрывавшие пол. Бросили взгляд вокруг. Целого ничего не видно; лишь остатки и обломки того, что когда-то стояло по разным местам, виднелись теперь во всех углах; пух и перья от кур Перпетуи, клочья белья, листки из календарей дона Абондио, черепки от кухонных горшков и тарелок — всё это валялось кучками либо вразброс. На одном только очаге можно было видеть доказательства жуткого разгрома, собранные воедино, словно множество подразумеваемых мыслей, выраженных в периоде человеком с несомненным литературным вкусом. То были остатки погасших головёшек, которые явно свидетельствовали, что некогда они были ручкой кресла, ножкой стола, дверкой шкафа, козлами кровати, клёпкой бочонка, в котором хранилось вино, так хорошо действовавшее на желудок дона Абондио. Остальное превращено было в пепел и угли; с помощью этих же углей громилы, чтобы дать себе некоторый отдых, намалевали на стенах рожи, ухитрившись посредством четырёхугольных шапочек, тонзур и широченных брыжей изобразить священников, стараясь при этом сделать их поуродливее и посмешнее, — намерение, которое, по правде говоря, без труда удалось этим художникам.
   — Ах, свиньи! — воскликнула Перпетуя.
   — Ах, мошенники! — воскликнул дон Абондио; и оба стремглав бросились вон через другую дверь, которая вела в огород. Они вдохнули свежего воздуха и направились прямо к фиговому дереву, но ещё издали увидели, что земля перекопана, и оба невольно вскрикнули. Приблизившись, они действительно вместо своих зарытых сокровищ нашли лишь отрытую яму. Тут начались попрёки: дон Абондио обрушился на Перпетую за то, что та не сумела хорошенько всё спрятать. Вы думаете, что Перпетуя осталась в долгу? Накричавшись вдоволь, оба, протягивая руку с указующим перстом в сторону ямы, ворча отправились вместе же восвояси. И будьте уверены, что всюду они нашли почти то же самое. Не знаю уж, сколько времени они мучились, чтобы убрать и вычистить дом, тем более что в те дни трудно было рассчитывать на помощь. И не знаю, сколько времени пришлось им жить как в лагере, приспосабливаясь так или иначе, постепенно исправляя двери, восстанавливая обстановку и утварь на деньги, одолженные ими у Аньезе.
   Вдобавок это несчастье послужило началом для целого ряда других неприятных столкновений. Дело в том, что Перпетуе, с помощью всяких опросов и расспросов, выслеживаний и разнюхиваний, определённо удалось узнать, что кое-что из хозяйской утвари, считавшееся похищенным или уничтоженным солдатами, на самом деле обреталось в целости и сохранности в домах кое-кого из местных жителей. Она стала приставать к своему хозяину, чтобы он не постеснялся заявить об этом и потребовал бы вернуть своё добро. Доставить большую неприятность дону Абондио было, пожалуй, невозможно, ибо его вещи находились в руках мошенников, то есть такого рода людей, с которыми ему как нельзя более хотелось жить в ладу.
   — Ничего не хочу знать об этих вещах, — говорил он. — Сколько раз мне вам повторять: что с возу упало, то пропало. Что мне прикажете — ещё подвергать себя пытке за то, что мой дом разграбили?
   — Так и есть, — отвечала Перпетуя. — Вы и глаза себе позволите выцарапать. Воровать у других — грех, а у вас — грех не воровать.
   — И что вам за охота говорить такие глупости! — возражал дон Абондио. — Замолчите, пожалуйста!
   Перпетуя умолкала, но не сразу сдавалась и пользовалась всяким случаем, чтобы начать всё снова. Дело дошло до того, что бедняга уже и не сокрушался, когда ему не хватало какой-нибудь вещи как раз в ту минуту, когда она ему была всего нужней; ибо не раз доводилось ему слышать от Перпетуи: «Подите сами да спросите её у того, кто её имеет, разве он стал бы держать её до сих пор, не имей он дела с таким ротозеем».
   Другое и ещё более сильное беспокойство доставляли дону Абондио слухи о том, что ежедневно, как он и предполагал, продолжают проходить поодиночке солдаты; а потому ему всё время чудилось, что вот-вот один из них, а то и целая компания покажется в дверях его дома, которые он велел привести в порядок в первую очередь и постоянно держал на запоре. Но, слава богу, этого ни разу не случилось. Однако не успели ещё миновать эти страхи, как грянула новая беда.
   Но тут мы расстанемся с нашим беднягой. Речь теперь пойдёт уже не о личных его страхах, не о бедствиях нескольких местечек, не о проходящем несчастье.

Глава 31

   Чума, вторжения которой в миланские владения одновременно с немецкими бандами так опасался Санитарный трибунал, как известно, в самом деле появилась; равным образом известно, что она не остановилась тут, но захватила и обезлюдила значительную часть Италии. Придерживаясь основной нити нашей истории, мы переходим к рассказу о главных эпизодах этого общественного бедствия, — разумеется, только в пределах Миланской области, и даже почти исключительно в Милане, так как мемуары этой эпохи касаются почти исключительно города, как это, хорошо ли, плохо ли, случается едва ли не всегда и повсюду. И в этом рассказе, сказать по правде, мы преследуем цель не только изобразить то положение, в каком окажутся наши герои, но вместе с тем познакомить читателей возможно более кратко и насколько это окажется нам по силам со страницей из отечественной истории, больше достопамятной, чем хорошо изученной.
   Среди многочисленных современных рассказов нет ни одного, который сам по себе был бы достаточен и мог дать об этом событии сколько-нибудь отчётливое и стройное представление, точно так же, как нет ни одного, который не мог бы помочь составить его. В каждом из этих повествований, не исключая и принадлежащего перу Рипамонти[183], каковой превосходит все остальные по количеству и отбору фактов, а ещё более по способу рассмотрения их, умалчиваются существенные факты, записанные другими авторами. В каждом встречаются фактические ошибки, которые можно установить и исправить с помощью какого-либо другого описания или с помощью немногих уцелевших правительственных распоряжений, изданных и не изданных. Часто в одном рассказе находишь причины, результаты которых, словно взятые с воздуха, приходилось находить в другом. Зато во всех царит странная путаница во времени и изложении событий. Это какое-то непрестанное хождение взад-назад, словно вслепую, без общего плана, без плана в частностях, — впрочем, это одна из наиболее обычных и наиболее очевидных особенностей всех книг той эпохи, особенно книг, написанных на народном языке, по крайней мере в Италии. Так ли обстоит с этим в остальной Европе, про то знают учёные, мы же в этом сомневаемся. Ни один писатель последующей эпохи не ставил себе задачей изучить и сравнить эти мемуары, чтобы составить из них непрерывную цепь событий, последовательную историю этой чумы; так что обычное о ней представление по необходимости должно быть очень неточным и несколько путаным: неопределённое представление о великих бедствиях и великих ошибках (а по правде сказать, и тех и других было свыше того, что можно себе вообразить), представление, построенное скорее на рассуждениях, чем на фактах, на некоторых разрозненных фактах, нередко оторванных от наиболее характерных обстоятельств, без учёта эпохи, без понимания причины и действия, то есть последовательности в ходе событий.
   Исследуя и сопоставляя с большим старанием все напечатанные воспоминания и некоторые неизданные, а также многие (принимая во внимание небольшое количество уцелевших) из так называемых официальных документов, мы стремились создать изо всего этого хоть и не то, что, разумеется, нам хотелось бы, но всё же нечто такое, чего до сих пор ещё не было сделано. Мы не собираемся приводить все публичные акты и даже не все сколько-нибудь достойные памяти происшествия. Ещё меньше притязаем мы на то, чтобы считать чтение оригинальных источников ненужным для того, кто хочет составить себе более полное представление об этом событии: мы слишком хорошо чувствуем, какая живая, непосредственная и, так сказать, неиссякаемая сила заключается всегда в произведениях этого рода, как бы они ни были задуманы и построены. Мы только попытались выяснить и установить наиболее общие и важные факты, расположить их в порядке последовательности, насколько это допускает их значение и характер, рассмотреть их взаимоотношения и дать сжатый, но правдивый и связный рассказ об этом бедствии, пока кто-нибудь не сделает этого лучше нас.
   Так вот, на всей территории, по которой проходили войска, в домах, а то и прямо на дороге, попадались трупы. Вскоре то в той, то в другой деревне стали заболевать и гибнуть отдельные люди и целые семьи от странных, жестоких болей с признаками, неизвестными большинству окружающих. Однако были люди, которым эти признаки не казались новыми: это те немногие, что ещё помнили чуму, опустошившую пятьдесят три года тому назад добрую часть Италии и особенно Миланскую область, где её назвали и поныне называют чумой Сан-Карло. Такова сила милосердия! Среди столь различных, столь грозных воспоминаний о всеобщем бедствии милосердие всегда может заставить хранить память об одном человеке, потому что этому человеку оно внушило чувства и поступки ещё более достопамятные, чем самые несчастья; может запечатлеть его в умах как обобщение всех этих страданий, ибо милосердие толкнуло и вовлекло его в самую гущу их, сделав его вожаком, опорой, примером, добровольной жертвой; из всеобщего бедствия могло создать для этого человека словно арену для подвига и назвать его именем самое бедствие это, словно некое завоевание или великое открытие.
   Протофизик[184] Лодовико Сеттала, который не только видел эту чуму, но был одним из самых неутомимых, бесстрашных и, несмотря на свою тогдашнюю молодость, одним из известнейших кураторов, теперь сильно подозревал её приближение. Он был всё время начеку, внимательно следя за всеми известиями о ней, и 20 октября доложил Санитарному трибуналу о том, что в районе Кьюзо (крайнем на территории Лекко, граничащем с Бергамо) несомненно вспыхнула заразная болезнь. Но никакого решения по этому поводу, как это явствует из «Сообщения» Тадино, принято не было.
   Но вот следом поступили подобные же сообщения из Лекко и Беллано. Тогда Трибунал вынес решение, ограничившись посылкой комиссара, который должен был по дороге захватить в Комо врача и посетить с ним указанные места. Оба они, «по невежеству ли, или ещё почему-либо, дали одному старому и тоже невежественному белланскому цирюльнику убедить себя в том, что подобный вид заболеваний вовсе не чума», а обычное в некоторых местах последствие от осенних болотных испарений, в других же случаях результат нужды и лишений, перенесённых за время нашествия немцев. Это мнение было доложено Трибуналу, который, по-видимому, на том и успокоился.
   Но так как со всех сторон беспрерывно поступали всё новые и новые сообщения о растущей смертности, то было отправлено два делегата рассмотреть вопрос и принять меры. Это были вышеназванный Тадино и один из аудиторов Трибунала. Когда они прибыли на место, болезнь получила уже такое широкое распространение, что доказательства были налицо и разыскивать их не приходилось. Объехали территорию Лекко, Вальсассины, берега озера Комо, районы, носившие название Монтеди-Брианца и Джера д’Адда, и всюду попадались местечки, то загороженные при входе решётками, то почти опустевшие, жители которых разбежались и расположились в чистом поле либо совсем рассеялись; «и они показались нам, — говорит Тадино, — какими-то дикими созданиями, держащими в руках кто мяту, кто руту, кто размарин, а кто склянку с уксусом».
   Делегаты справились о числе умерших, оно было потрясающим; они осмотрели больных и трупы, и всюду нашли отталкивающие и страшные следы моровой язвы. Делегаты немедленно в письменной форме сообщили об этих зловещих новостях Санитарному трибуналу, который в самый день их получения, а именно 30 октября, распорядился, как говорит тот же Тадино, ввести обязательные пропуска, чтобы держать подальше от города лиц, прибывающих из мест, где обнаружилась зараза. И, «пока составлялся указ», отдал по этому поводу кое-какие предварительные общие распоряжения таможенным чиновникам.
   Тем временем делегаты наспех предприняли меры, которые казались им наилучшими, и вернулись с печальным убеждением, что этих мер недостаточно для того, чтобы лечить и приостановить болезнь, которая уже приняла такую тяжёлую форму и так распространилась.
   Вернувшись 14 ноября и сделав отчёт Трибуналу в устной, а затем и в письменной форме, делегаты получили от него поручение представиться губернатору и доложить ему о положении вещей. Они отправились и принесли следующий ответ: ему, мол, было очень неприятно услышать эти известия, и он был ими глубоко взволнован, однако заботы о войне являются всё же более неотложными: sed belli graviores esse curas. Так передаёт Рипамонти, разбиравший реестры Санитарного ведомства и беседовавший с Тадино, на которого была специально возложена эта миссия; если читатель припомнит, это была вторая миссия такого рода и с тем же результатом. Два или три дня спустя, 19 ноября, губернатор обнародовал указ, в котором приказывал устраивать общественные празднества по случаю дня рождения принца Карло, первенца короля Филиппа IV, нисколько не беспокоясь и не заботясь о той опасности, которой было чревато столь большое стечение народа при таких обстоятельствах. Предписывалось, чтобы всё было, как в обычное время, словно он ни о чём и не был предупреждён.
   Человек этот, как мы уже говорили, был знаменитый Амброджо Спинола, посланный выправить положение на фронте и загладить промахи дона Гонсало, да кстати взять на себя и управление Миланским герцогством. Мы, тоже кстати, можем напомнить здесь, что он умер через несколько месяцев, во время этой самой войны, которая доставила ему столько волнений, и скончался он не от ран, на поле боя, а в постели, от огорчения и беспокойства, причиняемых ему упрёками, нападками и всякого рода придирками со стороны тех, кому он служил. История оплакала его судьбу и заклеймила неблагодарность этих людей. Она с большим старанием описала его военные и политические подвиги, воздала хвалу его дальновидности, энергии, твёрдости. Она могла бы также доискаться, куда делись все эти качества, когда чума грозила и обрушилась на население, вверенное его попечению или, вернее, его произволу.
   Однако, оставляя в силе порицание этому человеку, надо отметить обстоятельство, несколько ослабляющее изумление перед его поведением и вызывающее вместе с тем изумление другого рода, гораздо более сильное, — это поведение самого населения, я хочу сказать той его части, которой зараза ещё не коснулась и у которой были все основания бояться её. Когда пришли известия из деревень, где болезнь уже была в полном разгаре, деревень, которые как бы полукругом охватывают город, местами на расстоянии всего лишь восемнадцати — двадцати миль, кто мог бы подумать, что это не вызовет тотчас же всеобщего движения, стремления обезопасить себя всякими мерами, хорошо ли, плохо ли задуманными, что не возникнет, хотя бы и бесплодное, беспокойство? А всё-таки если мемуары этой эпохи в чём-нибудь и были вполне единодушны, так это в утверждении, что ничего подобного не произошло. Прошлогодняя нужда, притеснения военщины, душевные потрясения — всего этого казалось более чем достаточным, чтобы объяснить возрастающую смертность. Если на площади, в лавке или дома кто-нибудь заикался о грозящей опасности, ссылаясь на чуму, его слова встречали недоверчивыми насмешками и выражениями презрения. Та же самая беспечность, та же, лучше сказать, слепота и то же упорство господствовали в сенате, в Совете декурионов, в любом учреждении.
   Зато кардинал Федериго, как только ему стало известно о первых случаях заразной болезни, предписал пастырским посланием, чтобы приходское духовенство между прочими делами почаще внушало народу мысль о серьёзности приближавшейся опасности и строжайше обязывало всех разоблачать каждый новый случай заболевания, сдавая все заражённые или подозрительные вещи.[185] Это, несомненно, тоже может быть отнесено к числу его поступков, достойных похвалы.
   Санитарный трибунал просил и умолял о содействии, но получал крайне мало, почти ничего. Да и в самом Трибунале не проявляли той поспешности, какая требовалась настоятельной необходимостью. Как неоднократно утверждает Тадино и как это ещё больше следует из всего контекста его сообщения, главным образом оба врача, убеждённые в серьёзном и непосредственном приближении опасности, всё время подстёгивали эту почтенную корпорацию, которой надлежало в свою очередь подстёгивать других.
   Мы уже видели, какая была проявлена медлительность не только в работе, но даже и в собирании сведений при получении первых известий о чуме. А вот ещё другой пример медлительности, не менее удивительный, если только, разумеется, она не была вызвана препятствиями, которые ставило высшее начальство: упомянутый указ о пропусках, принятый 30 октября, был оформлен лишь 23 го числа следующего месяца, а обнародован — 29 го, когда чума уже успела вступить в Милан.
   Оба — и Тадино и Рипамонти, непременно хотели знать имя того, кто первый занёс её, и другие обстоятельства, связанные с этой личностью и с этим случаем. Действительно, когда хочешь изучить первопричину огромной смертности, при которой жертвы не только не могут быть переименованы, но даже и подсчитаны лишь приблизительно, в тысячах, появляется какое-то странное любопытство узнать те немногие первые имена, которые могли бы быть отмечены и сохранены. Это своеобразное отличие, это как бы право первородства в гибели заставляет видеть что-то роковое и достопримечательное и в самих жертвах и в их окружении, что в других случаях не вызывает никакого интереса.
   Оба историка говорят, что это был итальянский солдат, состоявший на службе у Испании. Во всём остальном они сильно расходятся, начиная с имени. Согласно Тадино, это был некий Пьетро-Антонио Ловато, из войск, расквартированных на территории Лекко; согласно Рипамонти — некий Пьер-Паоло Локати — из расквартированных в Кьявенне. Расходятся они и относительно дня его прибытия в Милан: первый указывает 22 октября, второй — то же число, но следующего месяца. И ни на того, ни на другого опираться нельзя. Обе эти даты находятся в противоречии с другими, гораздо более достоверными. Однако Рипамонти, писавший по поручению Генерального совета декурионов, должен был иметь в своём распоряжении много способов, чтобы собрать необходимые справки, а Тадино, в силу занимаемой им должности, мог быть осведомлён лучше всякого другого о факте такого рода. Впрочем, из сопоставления других дат, которые, как мы сказали, кажутся нам более точными, вытекает, что это случилось до обнародования указа о пропусках, и, если бы дело того стоило, можно было бы доказать или почти доказать, что это должно было произойти в первых числах того же месяца, но, конечно, читатель избавит нас от этого.
   Как бы там ни было, этот злополучный пехотинец и носитель злосчастья вошёл в Милан с большим узлом платья, купленного или украденного им у немецких солдат. Он остановился в доме своих родственников, в предместье Восточных ворот, поблизости от монастыря капуцинов. По прибытии он тут же захворал. Его снесли в больницу. Нарыв, появившийся у солдата подмышкой, заставил человека, ходившего за ним, заподозрить, что это было на самом деле. На четвёртый день больной скончался.
   Санитарный трибунал велел изолировать и не выпускать из дома всю его родню. Одежда его и постель, на которой он лежал в больнице, были сожжены. Двое служителей, которые ухаживали за ним, и монах, напутствовавший его, тоже заболели через несколько дней, — все трое чумой. Подозрение относительно характера болезни, возникшее в больнице с самого начала, и принятые в связи с этим меры предосторожности привели к тому, что зараза здесь дальше не распространилась. Но солдат оставил её семена вне больницы, и они не замедлили дать ростки. Первый, к кому пристала чума, был хозяин дома, где проживал солдат, некий Карло Колонна, игрок на лютне. Тогда все жильцы этого дома были по приказу Санитарного ведомства отправлены в лазарет, где большинство из них заболело, вскоре некоторые умерли с явными признаками чумы.
   Однако то, что уже было посеяно ими, их одеждой, обстановкой, расхищенной родственниками, прислугой, жильцами и укрытой от конфискации и предписанного трибуналом сожжения, а в особенности новые очаги заразы, возникшие в городе в силу несовершенства приказов, небрежности в их выполнении и уменья их обходить, — всё это, медленно назревая, расползалось повсюду в течение конца этого года и в первые месяцы следующего 1630 го. Время от времени то в одном, то в другом городском квартале кто-нибудь заражался и умирал. Но так как случаи эти был редки, то никто не догадывался об их истинном значении, и даже наоборот, в народе всё более крепла неосновательная вредная уверенность в том, что никакой чумы нет, что её вообще никогда и не было. К тому же и многие врачи, являясь как бы эхом гласа народного (был ли он и в этом случае гласом божьим?), высмеивали зловещие предсказания и грозные предупреждения немногих. У них всегда были наготове названия самых обычных болезней для определения каждого случая чумы, лечить который их позвали — безразлично какие симптомы и какие признаки были налицо.
   Сведения об этих случаях если и доходили до Санитарного ведомства, то почти всегда с опозданием и далеко неточные. Страх перед карантином и лазаретом заставлял людей изощряться: о больных не заявляли, могильщиков и их начальство подкупали, от младших служащих самого Трибунала, посланных для осмотра трупов, получали за деньги подложные удостоверения.
   Однако, когда Трибуналу всё же удавалось обнаружить какой-нибудь случай, он отдавал приказание сжигать вещи заболевших, запечатывал дома, отправляя людей целыми семьями в лазарет. Отсюда легко сделать вывод, каков должен был быть гнев и ропот населения, «Знати, Купцов и простонародья», — как говорит Тадино; ведь все были в равной мере убеждены, что всё это ненужные и бесполезные придирки. Гнев обрушился прежде всего на обоих врачей: на вышеназванного Тадино и на сенатора Сеттала, сына главного врача, и дошёл до такой степени, что стоило им появиться на площади, как на них набрасывались с ругательствами, а то и с камнями. И создалось удивительно своеобразное, достойное, чтобы его запечатлеть, положение, в котором находились в течение нескольких месяцев эти люди: они, увидев приближение ужасающего бедствия, выбивались из сил, чтобы его устранить, но встречали лишь препятствия там, где искали энергичной поддержки, и становились вместе с тем мишенью для негодующей молвы, получив прозвище врагов родины — pro patriae hostibus, как говорит Рипамонти.