Из одной тьмы меня вводили в другую, без формы и без места, потому что я ничего не видел и был погружен в себя, охвачен раздумьями, в которых терял даже то, что мог узнать. Мы меняли различные виды мрака, я судил по тому, что мы двигались и время шло, хотя я не знал этого, пока оно проходило.
   Где-то они кого-то встретили, о чем-то шептались, ктото снова заставил меня оцепенеть, я стал ценностью, которую нельзя потерять, я больше не знал, кто со мной, хотя это было безразлично, все одинаковы, все тени, все из-за меня на этом ночном деле. Они могут сменяться, меня подменить не может никто.
   И, лишь ударившись лбом о низкую притолоку, я понял, что мы пришли. Я пришел, они вернутся. Их заменят стены.
   – Дайте мне свет! – крикнул я в окованную дверь, вступая внутрь и не веря в то, что где-нибудь в мире может существовать такая тьма.
   Это были последние остатки внешних привычек, последние оставшиеся слова. Никто их не слыхал, или не желал слышать, или не мог понять. Возможно, они напоминали бред.
   Шаги удалялись вдоль чего-то, что должно было быть коридором. А это, должно быть, тюрьма. А это, должно быть, я. Или нет? Да, к вящему сожалению. Мысль не исчезала в дали, похожей на сон, я не пытался наблюдать со стороны, как за кем-то другим, я осознавал самого себя, я бодрствовал, в душе было до неловкости ясно, обмана быть не могло.
   Долго не отходил я от двери, не расставался с сильным запахом ржавого железа, это было первое место, где я встал во мраке, предназначенном для меня, знакомое уже целое мгновение и поэтому менее опасное. А потом я пошел по кругу, на поиски, слепец, предоставляя все пальцам и повсюду ощущая густую сырость неровной стены, словно надо мною был колодец. Сырость была и внизу, я чувствовал ее ногами, они гадко приклеивались к чему-то скользкому. Ничего не обнаружив, я скоро снова подошел к двери и к едкому запаху железа, который, как мне казалось, был легче гнилой вони.
   Ограниченная стенами, замурованная в камень пустота.
   Здесь я не много увижу, не знаю, понадобится ли мне и то, что я узнал прежде. И глаза бесполезны, и руки, и ноги, и опыт, и разум, я спокойно мог вернуться к состоянию первоначальных живых существ в рассказе хафиза Мухаммеда.
   Сколько усилий в жизни за эти два шага по сырости и полнейшую слепоту!
   Невелика моя новая квартира, но если б где-нибудь вытянуться. Обходя свою могилу, я нашел камень возле стены и встал рядом с ним, не соглашаясь сесть. Я еще мог решать. Словно бы ждал, что дверь отворится и кто-то выпустит меня: давай выходи! Может быть, все вот так с неохотой опускались в грязь и сырость, надеялись на что-то, ждали и отказывались от ожидания, потеряв надежду. Это продолжалось недолго. Скоро сел и я на камень, это рубеж, стараясь не прислоняться к стене, а потом и прислонился, чувствуя, как сырость медленно проникает в меня. Теперь можно было сколько угодно рассуждать о воде и ни о чем, другого занятия не было.
   Не знаю, болели ли у меня мои раны и до этого, а я просто не сознавал или же они уступили тому, что было более важным. Теперь они заявили о себе, потому что пришло им время заболеть или же тело возмутилось против пренебрежения им и напомнило мне о себе. Я бессознательно принял эту неожиданную помощь, стал пальцами мять поврежденные места, растирая боль, размещая так, чтобы она не скапливалась на одном месте, зажимал отверстия, чтоб не текла кровь, чувствуя ее, клейкую, на руке. Вчера вечером их обмыли ромашкой и протерли чистой ватой, а я втискивал в поврежденную ткань всю собравшуюся на стенах грязь, и безразлично мне было, не думал я о грядущем, думал о настоящем, боль была сильной, меня жгло во мраке, благодаря ей я существовал, тело мое возвращало меня к реальной действительности. Мне была необходима эта боль, часть меня живого, осознанная, похожая на ту, что на земле, защита от тьмы и напрасных поисков какого бы то ни было ответа, преграда, чтоб не вспоминать брата, он мог бы появиться на черной стене моей могилы со своими вопросами, на которые у меня нет ответа.
   Так я и заснул, держа ладонь на рану словно боясь, что она исчезнет, сидя на камне у сырой стены, и вновь обретая боль под ладонью, словно в гнезде. Она жила, давала о себе знать. Как тебе спалось? – хотел я ее спросить. Я не был один.
   Я обрадовался, заметив крохотное отверстие в стене под потолком, открыло мне его утро, и, хотя дневной свет по-прежнему оставался пожеланием и догадкой, окружавшая тьма не была больше столь густой. На том свете рассвело, рассвело и в моей душе, хотя ночь еще длилась. Я смотрел на это сизое пятно над головой, ободренный, словно видел чудесный розовый восход солнца на просторных склонах моего детства. Рассвет, свет, день, пусть лишь как намек, но они существуют, они не все исчезли. Но когда я отвел глаза от этого печального видения, то снова ослеп и тьма в моем подземелье стала вновь непроницаемой.
   Лишь привыкнув, я увидел, что в этой вечной ночи глаза тем не менее нужны. Я озирался вокруг, но узнавал лишь то, что уже видели мои пальцы.
   С лязгом распахнулось четырехугольное отверстие в двери, сквозь него не прорвался ни свет, ни воздух. Кто-то заглядывал из той, иной тьмы. Я подошел к отверстию, мы смотрели друг в друга на небольшом расстоянии. Лицо у него было бородатое, без определенных черт. И ничего нет: ни глаз, ни рта.
   – Чего тебе? – спросил я, опасаясь, что он не сможет ответить. – Ты кто?
   – Джемал.
   – Куда меня привели? Что это?
   – Пищу приносим раз. Только. Утром. Голос его звучал хрипло, темно.
   – Тебя кто-нибудь спрашивал обо мне?
   – Хочешь есть?
   Все мне казалось грязным, липким, гнилым, тошнило при одной мысли о еде.
   – Не хочу.
   – Так все. В первый день. А потом просят. Потом меня не зови.
   – Меня спрашивал кто-нибудь?
   – Нет. Никто.
   – Спросят друзья. Ты приди, скажи.
   – Ты кто? Как тебя зовут?
   – Дервиш, шейх текии. Ахмед Нуруддин. Он закрыл отверстие и опять открыл.
   – Ты молитву знаешь? Или заговор? От боли в костях?
   – Не знаю.
   – Жалко. Губит она меня.
   – Сыро здесь. Все заболеем.
   – Вам хорошо. Вас отпустят. А я навсегда. Да.
   – У тебя найдется доска какая-нибудь или подстилка? Лечь некуда.
   – Привыкнешь. Нету.
   Дервиш Ахмед Нуруддин, светоч веры, шейх текии. Позабыл я о нем, всю ночь не было у меня ни звания, ни имени. Вспомнил о них, ожили они перед этим человеком. Ахмед Нуруддин, проповедник и ученый, кров и опора текии, слава городка, повелитель мира. Теперь он просит доску и подстилку у слепой мыши Джемала, чтоб не лечь в грязь, и ждет, пока его задушат и мертвым опустят в ту же грязь, куда он не хочет лечь живым.
   Лучше без имени, с ранами и болью, с забвением, с ранами и надеждой на утро, а то мертвое утро без рассвета разбудило Ахмеда Нуруддина, подавило надежду, сделало раны и боль тела несуществующими. Они снова стали незначительны перед лицом более серьезной и более опасной угрозы, зарождавшейся во мне, чтоб меня уничтожить.
   Я опасался безумия, остальное было неважно. Если оно нахлынет, то больше не остановишь, оно сожрет все, все во мне уничтожит, останется пустошь, что страшнее смерти. И я чувствовал, как шевелится, движется мысль моя, ни за что не может уцепиться, я растерянно оглядываюсь, ищу, оно было, до вчерашнего дня, было только сейчас, где оно, я ищу, напрасно, опоры нигде нет, я опустился в грязь, все безразлично, тщетно, шейх Нуруддин.
   Но находившая волна остановилась, перестала расти. Я ждал в изумлении – тишина.
   Медленно, держась руками за стены, цепляясь ногтями за влажную поверхность, я встал, захотелось стоять. Я продолжал надеяться, меня будут искать, за мной придут, день лишь начался, минутная слабость не погубит меня, и хорошо, что я стыжусь ее.
   И я ждал, ждал, в течение долгих часов поддерживал огонь надежды, утешал себя болью и обжигавшими ранами, прислушивался к шагам и ожидал, что откроется дверь, что ко мне прорвется голос, и пала ночь, я понял это по тому, что глаза стали не нужны мне, я спал в вонючей грязи, усталый, пробуждался, не испытывая желания сесть на камень, и утром поедал пищу Джемала, и снова ждал, дни проходили, один за другим подходили хмурые рассветы, и я уже больше не знал, жду ли я.
   И тогда, ослабевший, наполовину в бреду от напряженного ожидания, выжатый сыростью, которую впитывали мои кости, в горячке, что согревала меня и на миг выводила из могилы, тогда, говорю, я разговаривал с братом Харуном.
   Теперь мы равны, брат Харун, говорил я ему, неподвижному, молчаливому. Я видел только его глаза, далекие, строгие, растворяющиеся во тьме, я следил за ними и помещал их или перед собой, или следовал за ними. Теперь мы равны, несчастные оба; если я был виноват, то теперь нет вины, я знаю, каково тебе было одному и как ты ждал, чтоб кто-нибудь появился, ты стоял у двери, ловя голоса, шаги, слова, ты думал всякий раз снова, что они имеют отношение к тебе. Мы остались одни, и я, и ты, никто не пришел, никто не поинтересовался мною, никто не вспомнил, пустынной осталась моя дорога, без следа и без воспоминания, хотелось бы по крайней мере этого не видеть. Ты ждал меня, я ждал Хасана, мы не дождались, никто никогда не может дождаться, каждый всегда в конце остается один. Мы равны, мы несчастны, мы люди, брат Харун.
   Клянусь временем, которое есть начало и конец всего, что воистину человек всегда оказывается в убытке.
   – Кто-нибудь приходил? – спрашивал я Джемала по привычке, больше не надеясь.
   – Нет. Никто.
   Я хотел надеяться, нельзя жить без ожидания, но у меня не было сил. Я покинул свое место караульного у дверей, садился где попало, тихий, сраженный, все более тихий. Я утратил ощущение жизни, исчезала граница между сном и явью, на самом деле происходило то, что мне мерещилось, я беспрепятственно блуждал по тропинкам детства и юности, словно посреди сна меня могли отвести в тюрьму, я жил с людьми, которых давно встречал, и мне было хорошо, потому что не надо было просыпаться, я не знал об этом. Джемал тоже был сном, как тьма вокруг и влажные стены, и когда я приходил в себя, то не слишком мучился. Для мучений нужна сила.
   Мне стало ясно, как умирают люди, и я убедился, что это не тяжко. И не легко. Никак. Только живешь все меньше, все меньше существуешь, думаешь, чувствуешь, знаешь, обильное жизненное кружение пересыхает, остается тонкая ниточка неуверенного сознания, все более бедного, все более незначительного. И тогда ничего не происходит, ничего нет, ничего. И вовсе ничего.
   А когда однажды в этом увядании без конца, поскольку оно обрывалось, не воспринимаясь как продолжение, Джемал что-то сказал в отверстие на двери, я сразу даже не понял, что он говорит, но был уверен, что нечто важное. Я проснулся и понял; друзья принесли мне подарки.
   – Какие друзья?
   – Не знаю. Двое. Бери.
   Я знал, не надо было и спрашивать, я знал, что они придут. Знал давно, ожидание было долгим, но я знал.
   Ногтями скреб я по двери, чтоб встать. Не случайно сидел я здесь.
   – Двое?
   – Двое. Передали караульному.
   – Что они сказали?
   – Не знаю.
   – Скажи, пусть спросит, кто они.
   Я хотел услышать знакомые имена. Хасан и Харун. Нет. Хасан и Исхак.
   Я взял еду, хурму, черешни, они были зеленой завязью, когда я сюда пришел, розоватым цветком, я хотел, чтоб меня наполнила их бесцветная кровь, чтоб я мог без боли расцветать – каждую весну, подобно им, это было однажды, давно, в той еще прекрасной жизни. Возможно, тогда она казалось мне трудной, но когда я думаю о ней, находясь в этом месте, то хотелось бы, чтоб она вернулась.
   Я боялся, как бы не выронить узелок, руки мои стали гнилыми, руки мои радовались, руки мои стали глупыми и немощными, они крепко прижали к груди это доказательство того, что я не умер. Я знал, что они придут, знал! Я нагибал голову и вдыхал свежее дыхание раннего лета, жаждущее, желанное, еще, еще, плесень скоро проберется в этот прозрачный розовый запах черешен, грязными пальцами касался я их гладкой детской кожицы, за один миг, за час она сморщится, постареет. Все равно, все равно. Это знак, это призыв из той жизни. Я не один, есть надежда. И пока я думал, что конец близок, у меня не было слез, а теперь они лились непрерывно из ожившего источника, наверняка оставляя свои следы на грязной коже. Пусть текут, я воскрес из мертвых. Достаточно было самого скромного сигнала, что я не позабыт, и вернулась потерянная сила. Тело ослабело, но это не важно, откуда-то изнутри тепло согревало меня, и я не думал о смерти и не испытывал больше безразличия. В последнюю минуту мне удалось удержаться на крутизне, по которой я скользил, избежать умирания. А оно началось. (Я убедился, и не только в этот раз, что душа часто может удержать тело, но тело душу – никогда: она клонится и гибнет сама.)
   Я снова ждал.
   Я говорил: они вспомнили, Харун.
   И думал о Хасане. И думал об Исхаке.
   Они поднимут мятеж и освободят меня.
   Я проберусь по тайным переходам, и они похитят меня.
   Они превратятся в воздух, в птиц, в духов, они станут невидимы, они придут.
   Чудо произойдет, но они придут.
   Землетрясение разрушит эти ветхие стены, а они будут ждать, чтоб вывести меня из развалин.
   Хасан и Исхак первыми распахнут эти двери, кто бы ни пришел, что бы ни произошло.
   В голове не было ни одной мысли, все неслось в беспорядке мимо старого русла. Я вслушивался в гул своего освобождения, как в клики радости, я ждал пальбы как мщения за ту радость, что со страхом подавлял в себе, едва лишь она появлялась, как предчувствие. В этом ожидании не было обычного финала. Может быть, из-за этой могилы, в которую я был заперт, и близости смерти, которой пахнуло на меня, может быть, из-за глубоких коридоров и могучих ворот, что не открываются по первому слову и просьбе, может быть, из-за пережитого ужаса, который можно было уничтожить лишь с помощью другого, еще более жуткого. Я ждал какого-то судного дня и был уверен, что он наступит. Эти двое дали мне знать о нем.
   На другой день я опять получил гостинец, время вновь связалось, и опять это были двое, без имени, а я-то знал, кто это, и ожидал землетрясения.
   – Если б произошло землетрясение, или пожар, или мятея? – говорил я Джемалу, удивляясь, что он не понимает. Или понимает. Он меня тоже спрашивал:
   – Ты дервиш. Знаешь ли ты это: «Когда настанет Великое Событие?» Неужели мы думаем одинаково?
   – Знаю.
   – Подойди. Сюда. Скажи.
   – Не скажу.
   – Жалко. Недобрый ты человек.
   – Зачем тебе это?
   – Люблю. Слушать.
   – Откуда ты знаешь?
   – От арестанта. До тебя. Хороший человек.
   – Это из Корана. Сура Вакиа.
   – Может быть.
   – «Когда настанет Великое Событие…»
   – Тише. Иди сюда.
   – «Когда настанет Великое Событие, кого-то возвысят, кого-то унизят. Когда земля содрогнется, будет вас три вида».
   В сером мраке, опершись подбородком на острое железо, смотрел я на его бесформенное лицо в четырехугольной раме, совсем близко от моих глаз. Удивленно слушал он то, что я говорил, с любопытством, которое я не мог понять.
   – Не то.
   – Может быть, «Паук»?
   – Не знаю. Мне все одно. Какие три вида?
   – «Первый – счастливые соратники, равные в счастье. Они были предводителями и стояли впереди всех людей. К аллаху они приблизились и живут в райских садах блаженства. Это группа первых, а мало их придет позже. Они на престолах, золотом украшенных, приятно расположившись друг перед другом. Им служат мальчики, годы которых не изменяются, обходят их с сосудами, кувшинами и чашами, наполненными чистым напитком, что течет из одного источника. От этого напитка не заболит у них голова и тело не ослабеет. И берут они фрукты, что им нравятся, и мясо птичье, какое хотят. Ходят вокруг них прелестные девушки с большими глазами, прекрасные, как жемчуг, что хранят раковины. Это награда за заслуги. Они не будут слушать ни пустые слова, ни грешные речи. Будут слышать только слова: покой, покой!…
   …И с правой стороны товарищи в счастье. Они сидят под плодоносным деревом лотос, что не имеет шипов, и под бананами, плоды которых висят гроздьями в прохладе, которая широко простерлась у воды, что течет, прозрачная, в изобилии фруктов, которое никогда не кончается и не уменьшается, отдыхают на высоких ложах». [36]
   – Хорошо. Им тоже.
   Шепот его звучал удивлением, был полон зависти.
   – «Но сколь же тяжко несчастным, которых поразило несчастье! Их место в пламенном огне и кипящей воде, во мгле темной и черном дыме, который ни приятен, ни красив. Будете вкушать вы горькие плоды дерева зеккум и пить кипящую воду. Будете пить, как жаждущие верблюды. Мы судили, чтоб между вами царила смерть, а мощь наша велика, и будет так». [37]
   – А почему? Виноваты ли они?
   – Это бог знает, Джемал.
   – Еще есть?
   – «Скажут несчастные избранным: „Погодите, чтоб мы немного взяли от света вашего!“ И ответят им: „Возвратитесь и ищите себе свет“. И тогда воздвигнется между ними стена, внутри будет милость, снаружи ее – страдание. И кричать будут те, снаружи: „Разве не были мы с вами?“ х
   – Ох, господи милостивый. Снова. Без света.
   Он долго молчал потом, возбужденный мозг его изнывал. Он тяжело дышал.
   – А я? Куда я?
   – Не знаю.
   – Буду ли с правой стороны?
   – Может быть.
   – «Вас ждут сады райские, в которых реки текут». Это он говорил. До тебя. И о солнце. Куда я? Это за заслуги. Есть ли у меня? Заслуги? Пятнадцать лет вот так. Здесь. А там солнце. Реки. Фрукты. За заслуги.
   – Что с тем человеком?
   – Умер. Хороший. Тихий. Говорил со мной. Так. И ты тоже, сказал. Там. И все хорошие люди. Это хорошо. Я сказал. Из-за солнца. И из-за воды. Чистой. И из-за боли в костях. У меня.
   – Как он умер?
   – Трудно. Душа не хотела. Уходить. Вырывался. Я тоже был. Там. Помогал.
   –. В чем помогал?
   – Задушили его.
   – И ты помогал его душить?
   – Вырывался.
   – Тебе не жалко было?
   – Жалко. Из-за солнца. Что он говорил.
   – Как его звали? Не Харун?
   – Не знаю.
   – В чем он провинился?
   – Не знаю.
   – Иди, Джемал.
   – Может быть, я тоже? С той стороны. Стены.
   – Конечно, Джемал.
   Он спросил, не хотел бы я перейти в другую камеру, что не так сыра и темна, как моя.
   – Все равно, Джемал.
   – Ты будешь говорить? Снова? «Когда настанет». Только это. И здесь тьма. И мерзко. Пятнадцать лет. Несправедливо. И там.
   – Иди, Джемал.
   Долго кружились возле меня сказанные им слова, корявые, изуродованные, казалось, что он с трудом удерживает их вместе, но потерянные, обезглавленные обрывки чудом держались рядом, выражая даже человеческий страх.
   Я снова терял.
   И когда однажды, позже, в тот день, или много спустя, или никогда, он открыл двери моей камеры, меня охватили два противоположных чувства, ужас, что меня задушат, и надежда, что выпустят. Они прихлынули одновременно, словно два перепуганных нетерпеливых существа, толкаясь и спеша. Или же столь невелико было расстояние между ними, что я с трудом мог отделить их во времени? Вероятно, от первой мысли я отказался сразу, так как он был один, и сразу ощутил радость: свобода! Могло случиться и то и другое, причины могли и не существовать. Раз убивают без вины, могут и выпускать без объяснения.
   Но это не было ни то, ни другое. Мне надо было перейти в другую камеру.
   Я согласился без особой радости.
   Вошел в чужую могилу, теперь она моя, и встал у двери, чтоб обвыкнуть.
   – Пес!
   Странным было это чье-то предупреждение из полутьмы, но в этот миг из трещины выпорхнул голубь. Я заметил его взлет.
   – Теперь болтай сколько влезет, – сказал тот, что просил меня не спугнуть птицу.
   – Я не знал. Он снова прилетит?
   – Он не дурак. Случайно залетел.
   – Жаль. Ты любишь голубей?
   – Нет. Но здесь и летучую мышь полюбишь.
   – У меня не было даже летучих мышей, должно быть, слишком сыро.
   – Их и тут нет. Они не любят людей. Я поймал одну, случайно залетела, по ошибке, хотел привязать шнуром с жилетки, да стало противно. Садись, выбирай, куда хочешь, все равно.
   – Знаю.
   – Ты давно уже сидишь?
   – Давно.
   – Не позабыли ли о тебе?
   – Как позабыли?
   – Так, позабыли. Рассказывал мне один, сидел здесь, взяли его где-то в Крайне, днями и неделями возили от города к городу, от тюрьмы к тюрьме, пока сюда не привезли. А здесь и позабыли. Месяцы проходили, а он сидел, тосковал, никто его не звал, никто не спрашивал о нем, выкинули его из головы и готово дело. Только б это с тобой не случилось.
   – Друзья дали мне весть. Узнали, где я.
   – Это еще хуже. О том человеке тоже родня узнала, приехали, а он им передал, чтоб не искали его. Так он по крайней мере жив, а вспомнят о нем, может беда случиться. И в самом деле, увели его однажды ночью. В ссылку, должно быть.
   Голос у него был насмешливый, словно он нарочно пугал, но история не казалась невозможной.
   – Почему ты так говоришь? – спросил я, удивленный его манерой и замыслом. Я считал, что здесь все насмерть опечалены и согласны по крайней мере в том, как бы не задеть друг друга.
   Человек засмеялся. Засмеялся по-настоящему. Это было настолько неожиданно, что я подумал, будто он сошел с ума. Хотя смеялся он обыкновенно и даже весело, словно находился у себя дома. Может быть, именно поэтому.
   – Почему я говорю так? Здесь вся мудрость заключается в том, чтоб быть терпеливым. И быть ко всему готовым. Такое это место. А случится лучше, чем ты ожидал, – слава богу, ты в выигрыше.
   – Как ты можешь так мрачно думать?
   – Если не думать мрачно, то может выйти еще страшнее. От тебя ничего не зависит. Не имеет смысла быть ни храбрым, ни трусом, ни ругаться, ни плакать, никакого смысла. Вот и сиди и жди своей судьбы, а она черная уже по одному тому, что ты здесь. Я так думаю: если ты невиновен, их ошибка; если виновен, твоя. Если безвинно попал – твоя беда, провалился в глубокую яму. Если по вине, значит, доигрался, ничего больше.
   – У тебя ото очень просто.
   – Ну, не так уж просто. Надо привыкнуть, тогда просто. Видишь, мне кажется, что я не виноват, так же как наверняка и тебе. А это не совсем точно, потому что не может быть, чтоб хоть раз в жизни ты не совершил такого греха, который не надо было замаливать. Но смотри, тогда тебя кара миновала, а сейчас ты ни в чем не виноват. Разумеется, тебе кажется, что тебя надо выпустить. Только как тебя выпустить? Вот, попытайся думать, как они. Коль скоро ты не виноват, значит, они ошиблись, схватили невинного человека. Если меня выпустят, значит, признаются в своей ошибке, а это ни легко, ни полезно. Никакой разумный человек не может от них потребовать, чтоб они действовали против самих себя. Слишком бы это было нереальное и смешное требование. Значит, я должен быть виноват. А как же меня выпустить, раз я виноват? Понимаешь? Не надо быть слишком несправедливым. Каждый рассуждает по-своему, и мы считаем, что все обстоит нормально, когда мы так поступаем, но, когда они это делают, нам это мешает. Ты согласишься, что это непоследовательно.
   – А если о тебе позабудут, кто виноват?
   Эта возможность сразила меня: о тебе забыли, тьма поглотила тебя, и никто не знает о твоем существовании, люди считают тебя умершим или куда-то отправившимся по белу свету, ты там, куда собирался уйти, тебе хорошо, тебе, может быть, и завидуют, а ты ждешь напрасно, вины за тобой нет, но твоя вина непрестанно продолжается, наказания нет, но наказание непрерывно исполняется, еще более ужасное, нежели произнесенное вслух.
   – Кто виноват? Забывчивость. Это по-человечески, случается. И даже если ты как следует поразмыслишь, никто тебе не сделал зла. Такая уж у тебя судьба. Или ты сам виноват в том, что не виноват. Будь ты виноват, о тебе бы не позабыли. Это даже признание того, что ты не виновен.
   Да он шутит, я только сейчас это заметил! Что ото за человек, что вот так шутит! Он измучает меня, лучше б уж мне было остаться одному.
   – Плохи твои шутки, друг, – произнес я с упреком.
   – Раз плохи, значит, не шутки. Шутка никогда плохой не бывает.
   И тут я его узнал. У меня оборвалось дыхание, я крикнул, или мне показалось, что крикнул; необходимо было, я должен был, но не смел встретить его здесь!
   Это Исхак!
   Исхак, частая моя дума, легкое воспоминание, робкое осознание самого себя, неосознанного и неосуществимого, далекий свет в моей тьме, человеческая надежда, искомый ключ тайны, предугаданная возможность вне круга известных, признание невозможного, мечта, которая не может осуществиться и которую нельзя отбросить, Исхак, восхищение безумной смелостью, которую мы позабыли, ибо она стала нам ненужной.
   Схватили героя единственных подлинных сказаний, детских, рожденных чистой фантазией и сохраненных созревшей слабостью. Обрушились мечты. Те, что сильнее сказки.
   Он тоже верил в сказку, говорил, что никогда его не поймают.
   – Исхак! – воскликнул я, словно взывая к утраченному.
   – Кого ты зовешь? – удивленно спросил человек.
   – Тебя зову. Исхака зову.
   – Я не Исхак.
   – Безразлично. Я так назвал тебя. Как ты позволил, чтоб тебя схватили?
   – Человек для того и создан, чтоб его схватили рано или поздно.
   – Раньше ты так не думал.
   – А меня и не сажали раньше. Тогда и теперь – два разных человека.
   – Неужели ты им сдаешься, Исхак?
   – Я не сдаюсь. Я сдан. Это помимо меня. Я не хочу, а происходит. Я им помог, ибо существую. Не существуй я, они б ничего не могли сделать.
   – Неужели только в этом причина, что ты существуешь?
   – Причина и условие. Это всегда дает возможность. Для тебя и для них. Она редко остается неиспользованной. Независимо от того, здесь ли ты или наверху. Я не знаю, до каких пределов простирается вина. Продолжается ли она и на том свете?