– Не знаю. Ты ничем не одарил ее.
   – Вот видишь. Я ее не одарил, ты меня не поздравил, что-то тут нечисто.
   – Ты разволновался и просто позабыл об этом.
   – Да, разволновался. Но если б я крепко в это поверил, я бы не позабыл. Она скорее обеспокоила меня, чем обрадовала. Не понимаю.
   – Почему обеспокоила?
   – Она чего-то хочет, а я не знаю, чего.
   На другой день, когда я пришел после ичиндии, он встретил меня необыкновенно живо, с наигранной веселостью, стал угощать яблоками и виноградом, дочка послала.
   – Спрашивала, чего я хочу, что мне приготовить, и я послал ей подарок, горсть золотых монет.
   – Хорошо сделал.
   – Вчера я разволновался. А ночью не спал и все время думал. Зачем ей обманывать меня, что ей с того? Если из-за имения, знает, что и так ей останется, не возьму я с собой на тот свет. А быть может, мой злосчастный зять, кади, вспыхнул свечой перед тем, как испустить вздох, и сделал одно доброе дело в жизни. Или же аллах помог как-то иначе, спасибо ему за любой способ, только я думаю, что это правда, не могу я обнаружить никакой причины, ради которой она стала бы врать.
   – Я тоже.
   – Ты тоже? Вот видишь! Меня бы еще могла родительская любовь обмануть, тебя – вряд ли.
   Я поверил, потому что он этого хотел, но Хасану выпадет еще много страданий за эту отцовскую радость, какой бы она ни была.
   Я собирался подольше остаться с Али-агой, он был встревожен сообщением дочери, в которое я не верил, но не стал бы разубеждать его, и волновался из-за скорого возвращения Хасана, от чего у меня тоже обмирало сердце. Однако за мной пришел мулла Юсуф и позвал в текию: меня ожидал миралай [51]Осман-бег, проходивший мимо с войском и желавший переночевать в текии.
   Старик слушал его с любопытством.
   – Знаменитый Осман-бег? Ты с ним знаком?
   – Только слышал о нем.
   – Если у тебя тесно и если миралай-бег захочет, пригласи его от моего имени сюда. Здесь хватит места, найдется и для него и для его спутников. Для моего дома было бы честью принять их.
   Он по привычке предложил гостеприимство, но выражался торжественно, по-старинному. Он питал слабость к знаменитостям, почему и рассердился на Хасана, когда тот пренебрег славой.
   Но тут же он вдруг передумал:
   – А может быть, лучше ему оставаться в текии. Фазлия уехал встречать Хасана, у Зейны достаточно забот со мною, я не смог бы встретить его как подобает.
   Я понял, почему он это сделал, – из-за Хасана.
   – Не думаю, что он пришел бы, – успокоил я старика. – Султанские люди сворачивают в текию, когда никого не хотят обеспокоить. Или когда никому не верят.
   – А куда он с войском?
   – Не знаю.
   – Ничего не говори ему. Может быть, Хасану не понравилось бы, если б миралай переночевал у нас. Да и мне тоже, – великодушно согласился он с сыном. – Если тебе что-либо нужно, постели, продовольствие, посуда, пришли.
   – Можно кому-нибудь из дервишей переночевать у тебя, если понадобится?
   – Можете все.
   На улице мне попался Юсуф Синануддин, золотых дел мастер. Как бывало по вечерам, он направлялся к Алиаге, но сейчас он стоял на перекрестке, словно к чему-то прислушиваясь. Увидев меня, он снова зашагал.
   – У тебя славный гость, – обратился он ко мне необычайно растерянный.
   – Только что мне сообщили.
   – Спроси его, как он себя чувствует. Он приобрел славу, сражаясь с врагами империи, а теперь отправился убивать наших людей. В Посавине. Печальная старость. Лучше было бы ему умереть вовремя.
   – Не мое дело спрашивать об этом, Синануддин-ага.
   – Знаю, что не твое, я бы тоже не стал. Но трудно отделаться от этого.
   В воротах он снова остановился, и мне опять показалось, будто он во что-то вслушивается.
   Хафиза Мухаммеда и муллу Юсуфа я отправил ночевать к Али-аге, сам перешел в комнату хафиза Мухаммеда, свою предоставил Осман-бегу, а в комнате муллы Юсуфа разместились солдаты.
   Я поразился, увидев, как стар миралай – с белой бородой, усталый, молчаливый. Правда, он не был груб, как я ожидал. Извинился, что помешал мне, но в городке он никого не знает, показалось ему, что удобнее всего прийти в текию, удобнее всего для него, для нас, разумеется, нет, но он надеется, что мы уже привыкли к случайным прохожим, а он останется только на одну ночь и на рассвете тронется дальше. Он мог бы переночевать в поле со своим отрядом, но в его годы это лучше сделать под крышей. Он собирался заглянуть к местному ювелиру хаджи Синануддину, он дружен с его сыном, но не уверен, кому это будет приятно, а кому досадно, и поэтому решил поступить так. Правда, у него кое-что есть для хаджи Синануддина: как раз накануне его выступления в поход его сын стал султанским силахдаром [52]. Это мог бы передать ему и я, может быть, старик обрадуется.
   – Как не обрадоваться! – ответил я, с трудом приходя в себя от изумления. – Из нашего города никому не удавалось подняться так высоко.
   Но сераскер [53]израсходовал запас своих слов и все свое внимание и молчал, утомленный, неулыбчивый, жаждущий остаться один.
   Я ушел к себе в комнату и встал у окна, оживший и очень встревоженный.
   Султанский силахдар, один из самых могущественных людей в империи!
   Не знаю, почему эта весть так взволновала меня, раньше мне было бы все равно, может быть, я удивился бы или порадовался его счастью, может быть, пожалел бы его. Теперь же она отравила меня. Благо ему, думал я, благо ему. Пришло время платить своим врагам, а они были у него наверняка. И теперь они дрожат, ожидая, пока падет на них его рука, которая в течение ночи стала тяжелой, как свинец, чреватая многими смертями. Это кажется невероятным, подобно сну, обманчиво, слишком хорошо. Господи, какое это неохватное счастье – возможность совершать. Человек несчастен со своими праздными мыслями, со своим стремлением в облака. Бессилие уничтожает его. Сегодня вечером не спится силахдару Мустафе, как и мне, все клокочет в нем от счастья, к которому он еще не привык, у его ног Стамбул, залитый лунным светом, утихший, окованный золотом. Кто еще не в силах уснуть этой ночью из-за него? Знает он их всех наизусть, лучше, чем родных по крови. «Ну, каково вам? – спрашивает он тихо, не проявляя нетерпения – Каково чувствуете себя сегодня?» Судьба возвысила его не ради них, не для того, чтобы карать или пугать их, более важные дела ожидают его, но именно из-за этих дел он не может оставить их в покое. Ох, из-за своей ненависти наверняка. Невозможно, чтоб он не чувствовал ее, невозможно, чтоб он не таил ее в себе, нося, как туман, как яд, в крови, невозможно, чтоб он не ждал этой священной ночи, чтоб воздать за все обиды, за свое прежнее бессилие.
   В эту ночь я раздваивался, я знал, как велико ликование силахдара, я даже ощутил его, словно оно было мое, но мне становилось еще тяжелее оттого, что мои желания– лишь воздух, свет, который зажигает и озаряет одного меня, утешая и заставляя страдать.
   Мне хотелось завыть в ночи: почему именно он? Разве ему необходимее всех покой? Разве сила моего желания слабее его? Какому дьяволу нужно уступить мне свою залитую горькими слезами душу, чтоб на меня свалилось такое счастье?
   Однако напрасно я мучился, судьба глуха к сетованиям, слепа, выбирая исполнителей.
   Не будь сейчас ночь, я отправился бы к золотых дел мастеру Юсуфу Синануддину, чтоб сообщить ему радостное известие, он ведь ничего не знает, не гадает. Оно отдано мне, как драгоценность, чтоб я берег его и наслаждался им, принадлежащим чужому. Ночь не помешала бы мне, он был бы благодарен, даже если б я разбудил его, он позабыл бы о том, что упрекал миралая, и поспешил бы выразить ему благодарность. Я никуда не пошел, может быть, и не смог бы из-за караула у ворот, мне стало бы противно, если б они остановили меня или вернули, это показалось бы подозрительным и могло стать опасным, а мне не хотелось идти к миралаю просить разрешения, он удивился бы: неужели это так важно и спешно?
   В самом деле, почему это так важно для меня?
   Я разволновался из зависти, из ненависти, из-за чужого счастья. И не по каким-либо иным причинам, поскольку меня это не касалось. Я не спешил отнести эту весть тому, кому она принадлежала, я остался в текии.
   И мне даже в голову не приходило, насколько этот незначительный поступок окажется решающим в моей жизни.
   Пойди я к хаджи Синануддину и скажи ему то, что мне стало известно, по крайней мере лишь для того, чтоб обрадовать его или чтоб вместе провести бессонную ночь, моя жизнь пошла бы совсем по иному пути. Я не говорю о том, стала ли бы она лучше или хуже, но наверняка она была бы совсем иной.
   Придавленный сном, городок тихо мерцал в свете осенней луны, голосов не было слышно, люди вымерли, птицы улетели, река пересохла, жизнь угасла, где-то там, вдалеке, она кипела, где-то там происходило то, чего желали здесь люди, вокруг нас пустыня и тьма; что нужно сделать, чтоб выбраться из пустыни этой бесконечной ночи? О создатель, почему ты не оставил меня незрячим, чтоб я спокойно сидел во мраке безмятежной слепоты? И почему сейчас ты держишь меня, изуродованного, в капканах бессилия? Освободи меня или приверни ненужный фитилек во мне, разреши от бремени чем бы то ни было.
   К счастью, я не утратил разума, хотя моя молитва походила на бред, слабость продолжалась недолго, а на заре стало понемногу рассветать и во мне. Тьма в душе медленно расходилась, стала вырисовываться одна мысль, неясная, неуверенная, далекая, она становилась ближе, яснее, определеннее, пока не залила меня целиком, подобно утреннему солнцу. Мысль? Нет! Откровение свыше.
   Не беспричинной была моя тревога, причина легла мне в душу, но я пока не понял ее, однако семя дало росток.
   Скорее, время, пришел мой час. Единственный, ибо завтра уже могло быть поздно.
   На рассвете с улицы раздался тревожный перестук конских копыт. Миралай сразу же вышел из комнаты, словно вовсе не спал. Вышел и я. В рассеянном утреннем свете он выглядел старым, словно бы ослепшим из-за мешков под глазами, седой, увядший. Какую ночь он провел?
   – Прости, я надымил в комнате. Я много курил. И не спал. Ты тоже, я слышал твои шаги.
   – Мы могли бы поговорить, если б ты позвал меня.
   – Жаль.
   Он произнес это словно мертвец, и я не понял: сожалеет ли он о том, что мы не поговорили, или ему было жалко тратить время на разговоры.
   Два солдата водрузили его на коня. Он тронулся по пустынной улице, скрючившись в седле.
   Возвращаясь из мечети, я увидел у пекарни муллу Юсуфа, он разговаривал с ночным сторожем и подмастерьем булочника. Он поспешил догнать меня, объясняя, что не пришел в мечеть потому, что читал утреннюю молитву с Али-агой и хафизом Мухаммедом, а потом его остановили эти люди и рассказали, что сегодня ночью какие-то посавцы, жители Посавины, бежали из крепости.
   Три стражника поспешно прошли по улице, муселим наверняка не спал эту ночь, кади тоже. Много нас провело бессонную ночь. Мы были отделены друг от друга, но судьба выпряла между нами прочную пряжу. Она обо всем позаботилась, эта судьба, и теперь внушила мне окончательное решение. Я ожидал его, зная, что оно придет. А когда я увидел его, колени мои задрожали, желудок отяжелел, мозг воспалился, но я уже не выпускал то, что захватил.
   Мы стояли у могилы Харуна. Я смотрел на камень, закапанный воском сгоревших свечей, и читал молитву о спасении души брата.
   Мулла Юсуф тоже поднял руки, шепча молитву.
   – Я вижу, ты часто молишься над этой могилой. Ты делаешь это ради людей или ради себя?
   – Не ради людей.
   – Если ради них и ради себя, значит, ты не совсем испорчен.
   – Я отдал бы все, чтоб позабыть.
   – Ты сделал большое зло и ему и мне. Мне больше, чем ему, потому что я остался в живых, я помню, у меня болит рана. Ты знаешь об этом?
   – Знаю.
   Голос его звучал устало, словно исходя откуда-то из глубины желудка.
   – Знаешь ли ты о моих бессонных ночах, о той тьме, в которую ты меня толкнул? Ты заставил меня думать о том, как уничтожить тебя и зло в тебе, отдать ли тебя на суд законов ордена или удушить тебя своими руками.
   – Ты был бы прав, шейх Ахмед.
   – Если б я был уверен, я бы это сделал. Но я не уверен. Я предоставил все богу и тебе. И я знал, что есть более виноватые. Ты был камнем в их руке, ловушкой, в которую попадались глупцы. Я жалел тебя. А может быть, и ты жалел нас.
   – Я жалел, шейх Ахмед, бог мне свидетель, я жалел и жалею.
   – Почему?
   – Впервые кто-то пострадал так из-за моего послушания. Впервые, насколько я знаю.
   – Ты говоришь, что жалеешь. Это не пустые слова?
   – Это не пустые слова. Я думал, ты убьешь меня, я ожидал тебя по ночам, я вслушивался в твои шаги, убежденный в том, что ненависть приведет тебя ко мне в комнату. Я не двинул бы рукой, чтоб защититься, клянусь аллахом, я рта не раскрыл бы, чтоб кого-либо позвать.
   – Если б я тогда попросил тебя кое-что сделать для меня, что бы ты ответил?
   – Я делал бы все.
   – А сейчас?
   – И сейчас.
   – Тогда испрашиваю тебя: сделаешь ли ты все, в самом деле все, что я скажу тебе? Подумай, прежде чем отвечать. Если не хочешь, иди спокойно своей дорогой, я не стану упрекать тебя. Но если ты согласишься, не смей ни о чем спрашивать. И никто не должен знать, только ты и я и всевышний, который направил меня.
   – Я сделаю.
   – Слишком скоро отвечаешь. Ты даже не подумал. Может быть, это нелегко.
   – Я давно подумал.
   – Может быть, я потребую, чтоб ты кого-нибудь убил. Он с ужасом поглядел на меня, не готовый в душе, слово согласия слишком быстро вылетело, память и эта могила вынудили его к послушанию. Он сказал: все, но в этом была его мера. Теперь он не хотел отказываться от своих слов.
   – Да будет так, если это нужно.
   – Ты можешь еще отказаться. Я потребую многого. Позже возврата не будет.
   – Все равно. Я согласен. Что может принять твоя совесть, пусть примет и моя.
   – Ладно. Тогда поклянись здесь, перед этой могилой, которую ты сам выкопал: пусть аллах осудит меня на самые тяжкие муки, если я кому-нибудь скажу хоть слово.
   Он повторял за мной серьезно и торжественно, как молитву.
   – Смотри, мулла Юсуф, если скажешь сейчас или позже или если не сделаешь, если предашь, тебя ничто больше не спасет. Я буду вынужден защищаться.
   – Тебе не придется ни от чего защищаться. Что я должен сделать?
   – Иди к кади, прямо сейчас.
   – Я больше не хожу к кади. Хорошо, я пойду.
   – Скажи ему: хаджи Юсуф Синануддин помогал посавцам бежать из крепости.
   Голубые глаза юноши раскрылись от ужаса и изумления. Мое требование кого-нибудь убить, вероятно, меньше бы его поразило.
   – Ты понял?
   – Понял.
   – Если он спросит, кто тебе сказал, отвечай, что услышал случайно, от каких-то людей в хане, или тебе кто-то шепнул ночью, или скажи, что не можешь ничего сказать. Придумай. Мое имя не называй. Тебя пусть тоже не называют. Хватит с них имени, которое ты им даришь.
   – Он пострадает.
   – Я велел тебе ни о чем не спрашивать. Не пострадает. Мы позаботимся о том, чтобы с ним ничего не случилось. Хаджи Синануддин – мой друг.
   Юсуф не производил сейчас впечатления разумного человека, лицо его выражало крайнее смятение. Тщетно пытался он найти какой-нибудь смысл в услышанном, – Ступай.
   Он продолжал стоять.
   – А потом? После?
   – Ничего. Возвращайся в текию. Больше ничего не нужно. Смотри, чтоб кто-нибудь тебя не увидел у кади.
   Он ушел, подобно слепому, не зная, что несет и чему служит.
   Я пустил стрелу. Кого-то она сразит.
   Желтые ребристые листья падали с деревьев, те самые, что я трогал весной, желая, чтоб их соки потекли в меня, чтоб я стал бесчувственным, как растение, чтоб я увядал осенью и расцветал весной. Но произошло иначе, я увял весною и расцветаю осенью.
   Началось, брат Харун. Приближается желанный час.

14

   Скажи: пришла Истина!

   Я мог смотреть на часы и точно предсказывать: вот мулла Юсуф у кади, вот стражники перед лавкой хаджи Синануддина, вот все готово. Я принял во внимание их привычки, чувство безнаказанности, стремление к мести, поэтому я был убежден, что не напрасно бросил приманку. Привычки заставляют повторять поступки, чувство безнаказанности лишает рассудительности, стремление к мести ускоряет решения. Если они ничего не предпримут, мне остается ожидать конца света.
   Но странное дело, чаршия спокойна, над ней поднимается будничный шум выбрасываемых слов, топот, стук, удары, возгласы, люди работают или разговаривают, умерщвленные будничностью.
   Даже голуби спокойно копошились на мостовой.
   Мне ничего не удалось привести в действие. Что случилось? В чем я ошибся?
   Слишком ли многого я ожидал от этих людей? Будут ли они молчать, как тогда, когда арестовали меня? Обманул ли я их, бросив приманку, или в них проснулся разум? Увели ли его из дому и эти люди пока не знают или им безразлично?
   Невозможно. Иное дело я, наш орден велит нам плыть по течению, когда с нами случается беда, ибо мы незначительные детали могучего целого, беспомощные, когда нас покидают. А хаджи Синануддин – одно целое с чаршией, если с ним что-либо произойдет, каждый подумает, что опасность угрожает ему лично. Они одно целое, в котором каждый важен для себя, и опасность над головой одного нависает над всеми, как облако. Или я поспешил, подгоняемый нетерпением, которое не умеет рассчитывать?
   Или они не осмеливаются ударить?
   Или мулла Юсуф обманул меня?
   Или весь свет встал на голову?
   Медленно шел я по улице между откинутыми чефенаками [54], слушая спокойное журчание жизни, которое вряд ли когда-либо выносил с большим усилием.
   Только что я был бодр и уверен в себе, я управлял событиями, и мне казалось, что я выше их. Вещи и люди казались меньше, чем они есть, и я парил над ними. Впервые довелось мне пережить чувство превосходства, но оно уже казалось естественным. Я едва даже замечал его, пока оно присутствовало, все мое существо излучало его, как запах, как силу, как право, которым я даже не гордился, поскольку оно было неотделимо от меня, стало одним из моих качеств. Теперь же это казалось мне странным и далеким; люди и жизнь уже были не подо мной, но возле меня, запертые, закрытые, как стена, как безысходность. Не знаю, существуют ли в жизни победы, поражения наверняка налицо.
   Не могу точно определить, сколько продолжалось это самосозерцание, или же я сразу заметил перемену, едва она возникла, или же органы чувств сразу сигнализировали мне, когда появилось что-то странное.
   Сначала я услыхал тишину. В окружавшей меня сфере замерли голоса, прекратились удары, постукивание, чеканка, и безмолвие стало распространяться дальше. Это походило на вздох изумления, на перехваченное судорогой горло и продолжалось лишь одно мгновение, и, как бы оно ни было странно и жутко, словно кровь перестала струиться в каком-то огромном теле, я уже знал, что произошло. И вздохнул с облегчением.
   Я не ошибся, Харун! Многих страданий это мне стоило, но я познал людей.
   И тут снова раздались голоса, только уже иные, чем прежде, иные, чем каждый день, хриплые и угрожающие, похожие на тонкий вздох, на подавленный рык. Я различал в них изумление, ужас, злобу, я слышал глухие раскаты грома, словно приближалась буря перед концом света, я слышал то, что мне хотелось.
   И снова обрел я чувство легкости и уверенности.
   Я пошел следом за людьми, смешавшись с ними, чувствуя их ярость и горький запах их тел (это запах растерянности и злобы, которые пока не нашли своего пути; в бою человеческий запах пьяняще сладок, пахнет кровью), слышал их едва различаемые вопросы, словно заклинания, безумное бормотание, журчание глубокой реки, подземный гул, и не важны были слова, но это змеиное шипение, эти неясные желудочные звуки, которые превратили людей в нечто неведомое, опасное, что-то, чего они сами уже не ощущали.
   Мы катились по чаршии в одном направлении, подняв голову к чему-то неведомому, долгожданному, неслись вперед, касаясь плечами, стиснутые, не видя друг друга, выбрасывая слабых, но нас становилось все больше, неразличимых, превратившихся в массу, ставших ее силой и страхом. Я едва мог противостоять необъяснимому и могучему желанию стать бездумной, охваченной гневом частицей, я слышал свой собственный рев и испытывал опьянение в преддверии некой опасности, которая мне тоже угрожала. Я пытался оживить в себе чувство превосходства, чтоб не уступить извечному инстинкту мчаться с племенем, которому грозит опасность.
   Лавка хаджи Синануддина была настежь открыта и пуста.
   Мы побежали по другой улице, по третьей и в Казазах замерли перед неподвижной толпой. Я с трудом пробился вперед. Посередине улицы в толпе людей, которые раздвигались, уступая дорогу, и снова смыкались, стражники вели хаджи Синануддина.
   Плечами прокладывал я себе дорогу и вышел вперед. Я не мог больше быть одним из многих, мой час пробил.
   Я выступил на свободное пространство, смятенный, зная, что на меня смотрят сотни горящих глаз, и пошел за стражниками.
   – Стойте! – крикнул я.
   Толпа перекрыла улицу.
   Солдаты остановились, с удивлением глядя на меня. Посмотрел на меня и хаджи Синануддин. Лицо его было спокойно, даже почудилось, будто он усмехнулся мне дружески, или мне только хотелось этого, взволнованному, жаждущему ободрения, а я был на самом деле взволнован из-за этих людей, из-за него, окруженного стражей, из-за важности того, что я делал, из-за тех, кого я ненавидел, из-за всего того, чего ожидал целую вечность.
   В безмолвии, которого я ждал, но которое захлестнуло меня как кипяток, стражники сняли ружья и направили их на толпу. Пятый из них, незнакомый, невооруженный, злобно спросил:
   – Чего тебе надо?
   Мы стояли друг против друга, как два борца.
   – Куда вы ведете его?
   – Какое тебе дело?
   – Я – шейх Ахмед Нуруддин, раб божий и друг этого доброго человека, которого вы уводите. Куда вы ведете его? Я спрашиваю от имени тех людей, которые знают его, я спрашиваю от имени дружбы, которая связывает меня с ним, я спрашиваю от его имени, потому что он не может сейчас защищаться. Если его оговорили дурным словом, это ложь. Мы все ручаемся и все свидетельствуем, что это самый порядочный человек в городе. Если вы арестуете его, то кто должен оставаться на свободе?
   – Ты взрослый, – хмуро ответил человек, – и мне бы не следовало давать тебе советы. Но лучше бы тебе не вмешиваться.
   – Иди домой, шейх Ахмед, – сказал хаджи Синануддин до удивления спокойно. – Спасибо тебе за дружеские слова. И вы, добрые люди, расходитесь. Произошла какая-то ошибка, и она наверняка будет исправлена.
   Все так думают: ошибка. А ошибки нет, существует лишь то, чего мы не знаем.
   Человеческая гроздь раздвинулась, и стражники увели хаджи Синануддина. Я смотрел им вслед, стоя на месте, меня тоже так вели, и Харуна, только никто не вышел, чтоб сказать доброе слово о нас. Я сказал его и знал, что я выше их. Меня не волновало чувство вины, что схвачен хороший человек, потому что, если б дело обстояло иначе, все это не имело бы никакого смысла, ничему не служило бы. Если он и пострадает, это послужит более важной и большей цели, чем жизнь или смерть одного человека. Я сделаю для него все, что в моих силах, а там пусть аллах решает, как хочет. К счастью, того, что было бы самым бессмысленным, не произошло: его сразу не выпустили.
   Люди пошли вслед за хаджи Синануддином и стражниками, и, пока последние заворачивали за угол, я увидел муллу Юсуфа перед какой-то пустой лавкой. Я не окликнул его, он сам приблизился как зачарованный, с испугом в бегающем взгляде. Чего он боится? Мне показалось, что его взгляд и его мысль не идут за хаджи Синануддином, но замирают на мне, застывшие, перепуганные, не решающиеся избежать меня.
   – Ты здесь стоял все время?
   – Да.
   – Почему ты так смотришь на меня? Ты испугался? Что случилось?
   – Ничего.
   Он с усилием попытался улыбнуться, но это походило на судорогу, на спазм, и опять выражение испуга, которое он тщетно пытается скрыть, появилось у него на лице, уже начавшем терять свою свежесть.
   Я пошел по улице, он – следом, моя тень.
   – Чего ты испугался? – повторил я тихо, не оборачиваясь. – Не произошло ли что-нибудь непредвиденное?
   Он поспешил нагнать меня, словно опасаясь пропустить хоть одно мое слово. Не из любви.
   – Я сделал все, как ты сказал. Я обещал и сделал.
   – И теперь тебе обидно?
   – Нет, мне не обидно, мне ничуть не обидно. Я сделал так, как ты велел, ты сам видел.
   – Ну и что?
   Я повернулся к нему, может быть, слишком быстро, удивленный его дрожащим голосом и прерывистой речью, злясь на себя из-за того, что спрашиваю об этом и что это меня касается, но я хотел знать, не случилось ли что-нибудь, в чем он не смеет признаться, поскольку сейчас любая ошибка могла стать роковой. И когда я внезапно взглянул на него, может быть, из-за неожиданности движения или угрозы, прозвучавшей в моем голосе, он вздрогнул, замер невольно на месте, словно сраженный ударом или парализованный ужасом, а лицо его превратилось в маску испуга. И тут я понял: он боялся меня. В этом убеждали его раскрытые губы, сведенные мышцы не могли привести их в движение и закрыть, скорчившееся тело, не выдержавшее в какой-то момент, до краев наполненное ужасом. Это продолжалось мгновение, совсем недолго, потом сократившиеся сосуды пропустили замершую кровь, губы приобрели свою обычную форму, крохотный голубой шарик в середине зрачка снова ожил.