– Я прошу визиря и тебя пощадить меня в этом случае. Если я соглашусь, я сделаю страшное дело.
   – Ты сделаешь разумное дело. Ибо вали спрашивает, как они могли столь скоро узнать обо всем.
   Ну вот, своими пухлыми руками он начал затягивать прочную петлю вокруг моей шеи.
   – Ты хочешь сказать, что вали подозревает меня?
   – Я хочу сказать, что для судьи лучше всего было бы не иметь друзей. Никогда. Ни одного. Потому что люди ошибаются.
   – А если они у него есть?
   – Тогда он должен выбирать: или друг, или справедливость.
   – Я не хочу грешить ни перед другом, ни перед справедливостью. Он не виновен. Я не могу этого сделать.
   – Дело твое. Визирь ни к чему не принуждает. Только…
   Я знал это «только». Оно кружилось надо мной, как черная птица, маячило повсюду, как замкнутый круг направленных в меня копий. Я знал, но решительно твердил себе: не отдам друга. Это была храбрость, которая не приносила облегчения. Тьма вокруг меня стала еще гуще.
   – Только, – произнес он, зябко потирая полные руки, – ты, должно быть, знаешь, сколько людей тебя не любит и сколько жалоб ушло в Стамбул. Все ищут твоей головы. Большинство их визирь задержал у себя. Он твоя опора, без его защиты тебя давно разнесла бы на куски чужая ненависть. Если ты не знаешь этого, тогда ты дурак, а если знаешь, то как ты можешь быть настолько неблагодарным? А почему визирь тебя защищает? За красивые глаза? Потому что он полагал, что может на тебя опереться. А раз он увидит, что не может, зачем ему охранять тебя дальше? Власть – это не дружба, но союз. Странно также и то, что ты строг по отношению ко всем, а мягок лишь по отношению к врагам вали. А друзей своих недругов вали считает своими врагами. Если вали и страна оскорблены, а ты не желаешь их защитить, значит, ты тоже перешел на их сторону. Прочитай-ка это, – протянул он мне какойто свиток.
   Едва разбирая слова и с трудом осознавая смысл, я прочитал письмо помощника стамбульского муллы, в котором он осведомлялся у вали, почему он, вали, столь упорно покрывает кади Ахмеда Нуруддина, который подстрекал к мятежу чаршию и по личной ненависти участвовал в убиении прежнего кади, почтенного алима и судьи, что доказано обвинением его вдовы и заявлениями свидетелей, а кроме того, налицо жалобы видных людей, опечаленных самоволием Ахмеда Нуруддина и его стремлением забрать в свои руки всю власть, что является грехом перед шариатом и перед высочайшим пожеланием султана, чтобы власть, данная падишаху аллахом и переносимая им на своих слуг, нигде не держал в своих руках один человек, поскольку это путь к преступлениям и неправдам. Если же это обстоит иначе и если вали придерживается иного мнения и имеет иные основания, то пусть сообщит ему, чтоб он знал обо всем.
   Письмо ошеломило меня.
   Я знал о жалобах и наветах, но впервые держал в руках доказательство этого. Мне показалось, будто мимо моей головы просвистела стрела. Стало страшно.
   – Что скажешь?
   Что я мог сказать? Я молчал. Не из упрямства.
   – Напишешь постановление?
   О аллах, помоги мне, я не могу ни написать, ни отказаться. Лучше всего было бы умереть.
   – Напишешь?
   К чему меня принуждают? Осудить друга, единственное существо, которое я сохранил для своей неудовлетворенной и голодной любви. Кем бы я стал тогда? Ничтожеством, которое будет стыдиться самого себя, самым одиноким бедняком во всем мире. Все, что было во мне человеческого, хранил он. Я покончу с собой, если выдам его. Не вынуждайте меня к этому, это слишком жестоко.
   – Не вынуждайте меня к этому, это слишком жестоко, – сказал я этому безжалостному человеку.
   – Не хочешь написать?
   – Не хочу. Не могу.
   – Как знаешь. Письмо ты прочитал.
   – Прочитал и знаю, что меня ждет. Но пойми меня, добрый человек! Неужели ты стал бы требовать, чтоб я убил отца или брата? А он для меня больше значит, чем они. Больше, чем я сам. Я держусь за него, как за якорь. Без этого человека мир стал бы для меня темной пещерой. Он – все, что у меня есть, и я не отдам его. Сделайте со мной все что хотите, я не выдам его, ибо не хочу потушить последний луч света в себе. Пусть я пострадаю, но его не отдам.
   – Это очень хорошо, – издевался надо мной дефтердар, – но неразумно.
   – Будь у тебя друг, ты понял бы, что это и хорошо и разумно.
   К сожалению, я не сказал этих слов и не сделал ничего подобного. Позже я думал, что, может быть, было бы благородно, если б я высказал это.
   Произошло же совсем иначе.
   – Ты напишешь постановление? – спросил меня дефдердар.
   – Должен, – ответил я, видя перед собой письмо, видя угрозу.
   – Нет, не должен. Решай по совести.
   Ох, оставь мою совесть в покое! Я решу из страха, я решу из ужаса, и уберу руки от себя, виденного в мечтах. Я стану тем, чем должен стать: дерьмом. Пусть позор падет на них, они заставили меня стать тем, чего я гнушался.
   Но тогда я об этом не думал. Мне было невыносимо, я чувствовал, что происходит нечто страшное, настолько бесчеловечное, что трудно себе представить. Но и это было подавлено, заглушено ужасом, который проникал внутрь безумным клокотанием крови, душившей своими набегающими валами и огнем. Мне хотелось выбраться наружу, глотнуть свежего воздуха, избавиться от черного тумана, но я понимал, что все должно решиться сразу, сейчас же, и тогда я избавлюсь от всего. Я уйду в горы, заберусь на самую высокую вершину, останусь до самого вечера один. Я ни о чем не буду думать, буду дышать, только дышать.
   – У тебя дрожит рука, – удивился дефтердар. – Неужели тебе так жаль его?
   У меня стоял ком в горле, меня тошнило.
   – Если тебе так жаль его, зачем ты подписал?
   Я хотел чем-то ответить на эту насмешку, не знаю чем, но продолжал молчать, опустив голову, долго, пока не вспомнил и не взмолился, заикаясь:
   – Я не могу больше здесь оставаться. Я должен уехать куда-нибудь, все равно куда. Только подальше.
   – Почему?
   – Из-за людей. Из-за всего.
   – Какое же ты ничтожество! – спокойно, с глубоким презрением сказал дефтердар, и я не знал, не мог даже подумать о том, за что он меня презирает. Меня не обидело это, я лишь повторял про себя это скверное слово, перебирая, как четки, не вникая в его истинный смысл. И единственное, что жило во мне, было ощущение страшной угрозы, словно перед облавой. Все закрыто вокруг, выхода нет. А мне не безразлично, я боюсь.
   – Кто пойдет за Хасаном?
   – Пири-воевода.
   – Пусть отведет его в крепость.
   Я вышел в коридор и налетел на муллу Юсуфа. Он возвращался откуда-то к себе.
   Лишь одно мгновение, одно-единственное, замерли его глаза, когда он взглянул на меня, и меня осенило: он подслушивал и все знает. Если он выйдет, то предупредит его. Он же сказал и о дубровчанине, как это до сих пор не пришло мне в голову?
   – Никуда не выходи, ты понадобишься.
   Он опустил голову и вошел в свою комнату.
   Мы молча ждали.
   Дефтердар подремывал на скамье, но при каждом шуме открывал глаза, быстро поднимая опухшие веки.
   Когда Пири-воевода вернулся, я уже знал, что все кончено. Я даже не осмелился спросить у дефтердара, что он сделает с Хасаном. У меня нет больше права на это и нет сил быть лицемерным.
   Я остался один. Куда идти?
   Я не слышал, когда вошел мулла Юсуф, походка его была беззвучной. Он стоял у двери и спокойно смотрел на меня. Впервые я заметил, что он не испытывает волнения в моем присутствии. Потому что теперь мы равны.
   Теперь у меня остался только он один. Я ненавидел его, презирал, боялся, но сейчас мне хотелось, чтоб он подошел поближе, чтоб мы помолчали вместе. Или чтоб он сказал мне что-нибудь, или я ему. Чтоб он хотя бы положил мне руку на колено. Посмотрел иначе, не так. Чтоб упрекнул по крайней мере. Нет, на это у него нет права. Уже при одной мысли об этом во мне родился протест, даже гнев, и я подумал, что смог бы принять слово сочувствия или ничего. Я стою на той границе, когда могу стать совсем сломленным человеком или зверем.
   – Ты сказал, что я буду нужен.
   – Больше нет.
   – Я могу уйти?
   – Ты знаешь, что произошло?
   – Знаю.
   – Я не виноват, меня заставили угрозами. Он молчал.
   – Я ничего не мог сделать. Мне приставили нож к горлу.
   Он продолжал молчать, весь являя собой протест, не позволяя приблизиться к себе.
   – Почему ты молчишь? Ты хочешь показать, как ты меня осуждаешь? На это у тебя нет права. У тебя нет права.
   – Тебе хорошо бы уйти из города, шейх Ахмед. Страшно, когда люди отворачивают от тебя голову. Я это знаю лучше всех.
   Нет, так ему не следовало говорить со мной. Это хуже, чем упрек, это ледяной совет издалека, презрительное ликование. Но опять-таки мое оледеневшее сердце ожидало любых слов, утешения или оскорбления, чтоб вернуться к жизни. Оскорбление, может быть, даже лучше; утешение полностью уничтожило бы меня.
   – Какое же ты ничтожество! – ответил я, задыхаясь, повторяя слово, которое обожгло меня. – Как раз потому, что ты знаешь, я думал, мы будем разговаривать иначе. Немного у тебя разума, ты выбрал недобрый час для отмщения. Нет, люди не будут отворачивать от меня голову. Возможно, они будут со страхом смотреть на меня, но презирать не будут. И ты тоже, будь в этом уверен. Меня вынудили принести в жертву друга, почему я должен быть к кому-то внимателен?
   – Тебе не станет легче от этого, шейх Ахмед.
   – Может быть, и нет. Но и другим тоже. Я запомню, что ты тоже виноват в его муках.
   – Если у тебя спадет груз с сердца от этих ругательств, то продолжай.
   – Если б дубровчанин не убежал, Хасан сейчас спокойно сидел бы дома. А дубровчанин не стал гадать на кофейной гуще о том, что его ожидает.
   – Он знал, что письмо перехвачено, что еще ему требовалось?
   – Ты и это знаешь.
   – Ты спрашиваешь меня или обвиняешь? Видимо, в самом деле тяжелее тем, кто остается.
   – Ты не остался. Тебя оставили. А теперь вон! Он вышел, не оборачиваясь.
   Все тщетно, беды слетаются стаями, как утки.
   На другой день мы проспали утреннюю молитву, дефтердар и я. Дефтердар – от усталости и сознания удачно сделанного дела, я – после бессонной ночи и сна, пришедшего лишь на рассвете. Однако ужасную новость я узнал первым, так и следовало, впрочем, меня она больше всего касалась. И вполне естественно, что я услыхал ее от Пири-воеводы, мерзкую, как он сам.
   Сначала я не понял, о чем он говорит, настолько это было невероятно и неожиданно. Позже это продолжало выглядеть столь же невероятно, но я понял.
   – Мы выполнили приказ, – сообщил отвратительный человек. – Диздар [62]немного удивился, но я сказал, что это не его дело. Ему надо слушаться, как и мне.
   – Какой приказ?
   – Твой. О Хасане.
   – О чем ты говоришь? О том, что произошло вчера?
   – Нет. О том, что произошло сегодня ночью.
   – Что произошло сегодня ночью?
   – Мы передали Хасана стражникам.
   – Каким стражникам?
   – Не знаю. Стражникам. Чтоб его увезли в Травник.
   – Тебе дефтердар приказал?
   – Нет, ты сам.
   – Подожди, пожалуйста. Если ты пьян, то надо проспаться. Если же нет…
   – Я никогда не пью, кади-эфенди. Я не пьян, и мне не нужно проспаться.
   – Куда лучше было бы, если б ты оказался пьян, и для тебя и для меня. Ты по крайней мере видел, что это мой приказ? Кто его принес?
   – Как же не видел, твоей рукой писан, твоей печатью подтвержден. А принес его мулла Юсуф.
   И тут я сел, ибо ноги не держали меня больше, и выслушал чудесную повесть о чужой дерзости и своей беде.
   Где-то после полуночи его разбудил мулла Юсуф и показал ему мой приказ о том, чтобы крепостной диздар в присутствии Пири-воеводы передал узника стражникам, которые в сопровождении муллы Юсуфа отвезут его в Травник. В приказе стояло еще, что упомянутому Хасану не следует связывать руки, а город он должен покинуть до рассвета. Стражники на конях остались у ворот крепости, они вдвоем разбудили диздара и вручили ему мой приказ. Диздар ворчал, почему его не предупредили раньше, тогда он не отправлял бы узника в нижние темницы, а теперь нам надо будет подождать, а у него пропала ночь, и так он больше не знает, когда ночь, когда день, а Пири-воевода сказал ему, что его дело выполнять, да и мулла Юсуф посетовал, дескать, на нас это дело, а не на нем, ну вот и приходится делать то, к чему душа не лежит, но ведь важное дело и вали так желает, но не хочет, чтоб люди узнали об отправке Хасана, люди здесь безумные, недавно только доказали, и лучше все сделать тихо и незаметно. Он добавил еще, что просил меня позволить Пири-воеводе отправиться со стражниками и Хасаном, потому что он не привык на конях ездить, пока до Травника доберутся, у него раны откроются, но я ответил, что никак не могу отпустить Пири-воеводу, он нужен мне здесь, без него я как без рук, за что он и благодарит меня. (Никогда не говорите, что встретили самого глупого человека; всегда может случиться, что кто-то окажется похлеще!) Когда Хасана привели связанного, он попросил, чтоб ему освободили руки, спросил, куда его увозят, обозвал их ночными совами, сердился, что его разбудили во время самого сладкого сна, а когда мулла Юсуф спокойно объяснил, что они лишь выполняют приказ, то спросил его, когда он раз навсегда вырастет и станет думать своей головой, а не по приказу, пора уж, наверняка он совершеннолетний, или он хочет наследовать ему, Пири-воеводе, чего он, Хасан, никак ему не советует, потому что никогда не достичь ему такого совершенства и он может стать лишь маленьким Пири-воеводой. Он, Пири, этого не понял, но думает, что тут кроется нечто обидное. Потом Хасан поблагодарил диздара за удобное размещение и абсолютную тишину, которой его окружили; ему было так хорошо, что из благодарности он желал бы того же самого и диздару. Пири-воевода прервал эту болтовню и велел трогаться.
   – Ты прав, – сказал Хасан, – у вас столько дел впереди, жалко терять время. – А увидев стражников, спросил:
   – Что мне делать, ага и эфенди, чтоб остаться у вас в добром воспоминании? Поеду ли я верхом или побегу за вами?
   – Не болтай слишком! – ответил ему один из стражников, тот, что выделялся своим ростом, и, подняв его на коня, связал ему ноги веревкой.
   – Привет моему другу кади! – крикнул он, когда они тронулись.
   – Они помчались галопом?
   – Откуда ты знаешь?
   – Теперь неважно все, что я знаю. А тебе, кажется, еще не ясно.
   – Что мне должно быть ясно?
   – Что они убежали. И ты им помогал.
   – Я видел твой приказ.
   – Я не отдавал никакого приказа. Его написал мулла Юсуф.
   – А стражники? Они ведь связали его.
   – И развязали за первым углом. Это наверняка его люди.
   – Я не знаю, его ли это люди, но почерк был твой. И твоя печать. Я не единожды получал от тебя приказ. Знаю каждую твою букву. Другому так не написать.
   – Говорю тебе, дурак, я ни о чем не знал, обо всем услыхал от тебя первого.
   – Ох, неправда это, все ты знал. Ты и придумал, ты и написал. Ради друга. Только зачем же ты меня погубил? Зачем меня? Неужели ты не мог найти кого-нибудь другого? Двадцать лет я служу верой и правдой, а теперь я твоя жертва. И мулла Юсуф это подтвердит.
   – И мулла Юсуф больше не вернется.
   – Ну вот видишь, ты знаешь?
   Напрасно было с ним говорить, для него я был единственным виновником.
   Дефтердар вошел, вытирая полное лицо шелковым платком, красный от волнения, но говорил тихо и внешне спокойно.
   – Что это, дервиш, ты начал откровенно издеваться? Ну ладно, ты свое сделал, теперь очередь за другими сделать по-своему. Только скажи мне, на что ты надеялся? Или тебе безразлично?
   – Я ничего не сделал. Для меня это такая же неожиданность, как и для тебя.
   – А это что такое? Твой приказ и твоя печать.
   – Это написал мой писарь, мулла Юсуф.
   – Рассказывай! Для чего писарю это делать? Он родня Хасану? Или друг, как ты?
   – Не знаю.
   – Не был он ему другом, – вмешался Пири-воевода. – Мулла Юсуф – человек кади, он во всем его слушался.
   – Не шибко ты умен, Ахмед Нуруддин. Кого ты думал провести этой дерзкой игрой?
   – Если б я поставил свое имя, тогда я на самом деле оказался бы дураком. Или не был бы здесь. Неужели это. не ясно тебе?
   – Ты считал нас дураками, будто мы поверим в твою детскую игру.
   – Я могу поклясться на Коране.
   – Я убежден, что можешь. Хотя нет ничего более ясного. Хасан – твой друг, единственный и лучший, ты сам сказал. Вчера я убедился, как волнует тебя его судьба. А у твоего писаря не было никакой личной причины освобождать узника. Он только слушался тебя, как твой доверенный человек. А поскольку он тоже сбежал, то всю вину можно свалить на него. Ну хорошо, если б к тебе поступил такой случай, как бы ты рассудил?
   – Если б я знал человека так же, как ты меня, я поверил бы его слову.
   – Сильное доказательство!
   – Я ему тоже сказал: ты все сам написал. Ради друга.
   – Ты помалкивай! Тебя заткнули в петлицу, как василек. И ловко подобрали, чтоб украсить все это. Вали очень обрадуется.
   Таким образом, я оказался в странном положении. Чем больше я оправдывался, тем меньше верили моему рассказу, пока мне самому он не стал казаться неубедительным. Люди связали мое имя с понятиями дружбы и верности, одни – с осуждением, другие – с признанием. Одно я готов был принять, от другого отказаться, но, судя по всему, одно не шло без другого. Я выбрал то, что было приятнее. Хафиз Мухаммед чуть ли не поцеловал мне руку, Али-ходжа назвал меня человеком, который не боится быть им, горожане смотрели на меня с уважением, незнакомые люди приносили подарки и оставляли у Мустафы для меня, а отец Хасана, Али-ага, прислал мне с хаджи Синануддином свою особую благодарность. Я не мог укрыться от тихого восхищения и стал сам свыкаться с этой мыслью и молча принимать дань восторга как награду за самое большое предательство, которое я совершил. Неужели для людей дружба настолько вне сомнения? Или они оказываются растроганы, потому что она не столь часта? Это напоминало грубую шутку: много чего совершил я в жизни, и доброго, и полезного, чтобы приобрести уважение людей, а принесло мне его нехорошее дело, которое Каждый тем не менее считал благородным. Я знал, что это незаслуженно, но мне это льстило, и лишь иногда меня мучила мысль о том, что так следовало бы поступить. Правда, ничего бы не изменилось, кроме моего душевного состояния. И все-таки так лучше (не хорошо, но лучше), люди уважали меня, будто я это сделал, и я был уверен, что сумею опровергнуть обвинение, ибо знал, что ни в чем не виновен. А когда от Хасана и муллы Юсуфа пришло письмо муфтию, откуда-то с западной границы, в котором они оправдывали меня, рассказав правду, то люди окончательно утвердились во мнении, что мы договорились (ибо зачем им защищать меня, если я виноват перед ними). Я отнесся к этому письму как к свидетельству, которым смогу убедить каждого в своей невинности. Я надеялся, что теперь я найду и много свидетелей в свою пользу, если дело дойдет до следствия.
   Но до следствия дело не дошло. Все завершилось без меня, хотя то, последнее может окончиться только с моим участием.
   В сумерках меня разыскал Кара-Заим, перепуганный больше из-за себя, чем из-за меня. Может быть, он даже и не пришел бы, если б не подошел срок получа ть ежемесячное вознаграждение, а в таких случаях он обычно приносил вести, которые считал важными. Эту он тоже посчитал важной и на сей раз был прав.
   Во-первых, он хотел, чтоб я увеличил сумму, ибо ему пришлось заплатить парню, что служит у муфтия, а от него он и узнал.
   – Это так важно?
   – Ну, думаю, что да. Ты знаешь, что утром прибыл гонец из Стамбула?
   – Знаю. Но не знаю, зачем.
   – Из-за тебя.
   – Из-за меня?
   – Поклянись, что не выдашь меня. Положи руку на Коран. Вот так. Сегодня вечером тебя арестуют.
   – Он привез какой-нибудь указ?
   – Кажется, да. Катул-фирман.
   – Значит, меня задушат в крепости.
   – Значит, тебя задушат. – Что я могу поделать, судьба.
   – Ты можешь убежать?
   – Куда убежать?
   – Не знаю, я так говорю. Неужели тебе некому помочь? Как ты Хасану.
   – Я не помогал Хасану.
   – Теперь тебе все равно. Ты помог, и так тому и быть. Ты помог, не разрушай сам свой памятник.
   – Спасибо, что ты пришел, ты подвергался опасности из-за меня.
   – Что делать, шейх Ахмед, бедность заставила. И знай, что мне жаль тебя.
   – Верю.
   – Ты мне много помог, я вздохнул полегче при тебе. Мы часто тебя вспоминаем, и я и жена. А теперь будем еще чаще. Хочешь, поцелуемся, шейх Ахмед? Когда-то мы были вместе на полях сражений, я остался залатанным, ты – здоровым, но вот судьбе угодно, чтоб ты ушел первым.
   – Иди поцелуемся, Кара-Заим, и вспоминай меня иногда добром.
   Он ушел со слезами на глазах, я остался один в темной комнате, наповал сраженный услышанным.
   Сомневаться не приходилось, это наверняка было правдой. Напрасно я обманывал себя безумными надеждами, иначе не могло быть. Вали поднял плотину, и течение подхватило меня.
   Повторяю, я был бессилен: смерть, конец. И я не осознаю это полностью, как прежде, в крепостных подвалах, пока я ожидал ее, ко всему равнодушный. Теперь она кажется мне далекой, непонятной, хотя мне все ясно. Смерть, конец. И внезапно, словно я вдруг прозрел на пороге угрожающей тьмы, меня охватил ужас перед уничтожением, перед этим ничто. Это же смерть, это конец! Окончательная встреча с самой жуткой судьбой.
   Нет, ни за что! Я хочу жить! Что бы ни случилось, я хочу жить, за шаг до смерти, на узкой тропе перед пропастью, но я хочу жить! Я должен! Я буду бороться, буду грызть зубами, буду спасаться, пока кожа не лопнет у меня на ступнях, я найду кого-нибудь, кто поможет мне, я приставлю ему нож к горлу и потребую, чтоб он помог мне, я помогал другим, да все равно, даже если и нет, я убегу от гибели и смерти.
   Решительно, преисполненный силы, что дает страх и желание жить, я направился к выходу. Спокойно, только спокойно, чтоб поспешность и испуганный взгляд не выдали, скоро ночь, меня поглотит тьма, я буду быстрее гончей, бесшумнее совы, рассвет застанет меня в дремучем лесу, в далеком краю, только бы не дышать так прерывисто, словно ты уже убегаешь от погони, и пусть сердце не стучит так жестоко, оно выдаст меня, этот колокол.
   Но вдруг я увял. Исчезли бодрость и надежда. И силы. Все напрасно.
   У здания суда стоял Пири-воевода, а по улице расхаживали три вооруженных стражника. Ради меня.
   Я направился к текии.
   И даже не оглянулся, чтоб взглянуть на здание суда, может быть, я последний раз здесь, но оно ничем не привязывало меня. Я не хотел да и не мог ни о чем думать. Все во мне было опустошено, словно вдруг вынули желудок.
   На улице у моста ко мне подошел незнакомый юноша.
   – Прости, я хотел пройти к тебе, но меня не пустили внутрь. Я из Девятаков.
   Он засмеялся, сказав это, и поспешил объяснить.
   – Не сердись на мой смех. Я всегда так, особенно когда волнуюсь.
   – А ты волнуешься?
   – А как же. Целый час твержу, что тебе сказать.
   – И сказал?
   – Все позабыл.
   И опять засмеялся. Онничуть не казался взволнованным.
   Из Девятаков! Моя мать из Девятаков, половина моего детства прошла в этом селе. Те же горы опоясывают нас, ту же реку мы видим, те же тополя на берегу.
   Неужели в своих смеющихся глазах он принес мою родину, чтоб я увидел ее еще раз перед концом?
   Что ему нужно? Ушел ли он из села, как это сделал я в свое время? Ищет ли он более широких путей в жизни, чем эти сельские? Или это шалость судьбы, напоминающей мне с его помощью обо всем перед большой дорогой? Или это знак, ободрение, посылаемое мне богом?
   Почему именно сейчас появился этот крестьянский парень, который ближе мне, чем он думает? Пришел ли он для того, чтоб заменить меня в этом мире?
   Пири-воевода и стражники шли за нами. Ограничили они мои пути, лишь один выход оставят они мне.
   – Ты где ночуешь?
   – Нигде.
   – Пошли в текию.
   – Это твои люди?
   – Да. Не обращай на них внимания.
   – Отчего они охраняют тебя?
   – Такой обычай.
   – Ты самый важный в городе?.
   – Нет.
   Когда мы вошли, он уселся на ковре в моей комнате, слабый свет свечей скользил по углублениям его худого лица, на стене и на полу приплясывала его огромная тень, я смотрел, как он уминает немудреную текийскую пищу скуластыми стальными челюстями, может быть и не имея понятия о том, что он ест, ибо думает, чем закончится эта встреча. Но он не озабочен, не растерян. Я не был таким, тогда. Помню первую трапезу, я с трудом проглотил три куска, они застревали у меня в горле.
   Как мы различны и как мы похожи. Это же я, иной, другой породы, снова начинаю свой путь.
   Может быть, я снова поступил бы так же, но сознание мое затуманивает тоска.
   – Ты, конечно, хочешь остаться в городе?
   – Откуда ты знаешь?
   – Не боишься его?
   – Чего мне бояться?
   – Здесь нелегко.
   – А разве у нас легко, Ахмед-эфенди?
   – Ты многого ожидаешь от жизни?
   – Половины твоего счастья мне было б довольно. Это много?
   – Желаю тебе больше. Он весело рассмеялся.
   – Да хранит тебя бог. А началось хорошо. Мне и во сне не снилось, что ты так встретишь меня.
   – Пришел ты в добрый час.
   – Для себя добрый.
   Может быть. Почему у всех должна быть одна тропа?
   Я с интересом, может быть даже с нежностью, смотрел на него и словно видел себя, давнего, непостижимо молодого, лишенного опыта, без терниев в сердце, без страха перед жизнью. Я с трудом удержался, чтоб не схватить его за руку, костлявую, твердую, надежную, дабы с закрытыми глазами вернуть прошлое. Только еще один раз, пусть ненадолго.
   Он заметил в моем взгляде печаль, которая не относилась к нему. Пользуясь моим неожиданным вниманием, сказал: