— Простите, — не понял Хойзер, — кого вы имеете в виду?
   — Я имею в виду человека, начавшего книгопечатание.
   — Гутенберга?
   — Это здесь Гутенберг... В России — Иван Федоров...
   — Ах так... Пожалуйста, скажите по буквам имена русских художников, я не успел записать...
   — Давайте я запишу вам.
   — О, большое спасибо. — Хойзер протянул Ростопчину блокнот. — Такая мука с этими именами...
   — Вы ничего не слышали о Репине?
   — Нет.
   — Любопытно, а кого из русских писателей вы знаете?
   — О, я очень люблю русскую литературу... Лев Толстой, Достоевский, Пастернак...
   — А что вам больше всего нравится у Пастернака?
   — «Доктор Живаго».
   — А его стихи?
   — Нет, стихов не знаю...
   — Кстати, я вернул в Москву рисунок Пастернака-отца, он был лучшим иллюстратором Толстого...
   — Что вы говорите?! Как интересно! А в какую сумму можно оценить все то, что вы передали в Москву?
   — Я не подсчитывал.
   — Какова судьба тех картин, которые вы вернули Москве?
   — Они заняли свое место в экспозициях музеев. Там великолепные музеи.
   — Мы о них ничего не знаем.
   — К сожалению. Они печатают очень мало проспектов. Жаль. Русская живопись очень интересна.
   — А почему они печатают мало проспектов?
   Ростопчин развел руками:
   — «Умом Россию не понять»... Это опять-таки русский поэт, Тютчев. Думаете, я все понимаю, хоть и русский? Увы, отнюдь.
   — Скажите, а господин доктор Золле... Чем он руководствуется в своей работе? Он ведь немец...
   — Я не интересовался этим, знаете ли... Помогает, ну и спасибо...
   — Гамбург передал, что вы намерены принять участие в аукционе, который проводит Сотби. Это правда?
   — Правда.
   — Что вас более всего интересует в той коллекции?
   — Врубель.
   — Кто?
   — Давайте блокнот, я напишу.
   — Спасибо. — Хойзер посмотрел фамилию художника, осведомился: — Он немец?
   — Самый что ни на есть русский.
   — Странно. Совершенно немецкая фамилия. Отчего вас интересует именно Врубель?
   — А вот это мой секрет, — вздохнул Ростопчин и легко глянул на часы: — Еще вопросы?
   — Последний: кем вы себя чувствуете — гражданином Швейцарии или же русским?
   — Я — русский, кем же мне еще быть? Но я горжусь тем, что являюсь гражданином прекрасной Швейцарии...
   Луиджи Роселли приехал в «Курир», когда Хойзер заканчивал перепечатывать свой репортаж.
   — Я покупаю у вас это интервью для моего агентства, — сказал он. — Это хороший материал, за него надо платить, называйте вашу цену...
   — Это совершенно неожиданно, — растерялся Хойзер, — как вы узнали?
   — Если бы я не умел узнавать все, что пахнет жареным, я бы не создал фирму, Хойзер. Пятьсот франков? Хорошие деньги, а?
   Интервью, перепечатанное назавтра во многих провинциальных британских газетах, было подано броско: «К сожалению, деньги и культура являют собой единое целое, — говорит красный князь Ростопчин». В интервью называлась сумма, которую он истратил на картины, что-то более двухсот тысяч долларов; «я не жалею об этом, я и впредь буду возвращать в Россию то, что ей по праву принадлежит, поэтому вылетаю в Лондон, в Сотби».
   В цюрихском «Курире», однако, сумма названа не была; Ростопчин пожал плечами, когда прочитал про себя «красный князь», ну, бог с ним, мальчику надо пробиться; если бы я был беден, эпитет «красный» мог бы нанести мне ущерб; пока я богат, не страшно, пусть себе. Сын не звонил, Софи не отвечала; он набрал номер своего приятеля в Буэнос-Айресе Джорджа Вилса-младшего, попросил срочно заняться проблемой сына, отправил телекс, в котором гарантировал оплату всех расходов, связанных с ведением дела о землевладении сеньора Эухенио Ростоу-Масаля, и поехал к своему врачу, Франсуа Нарро; голова разламывалась, «спазмольжик» не помогал, предметы в глазах двоились, налезая один на другой.
   Софи-Клер получила газету тем же утром и сразу заказана билет на самолет в Лондон; «Шеню» предупредила, что будет звонить ему завтра в это же время: «мы должны постоять за себя, мальчик. У него начался старческий маразм. Я посоветуюсь с друзьями, нам помогут».
   Когда доктор Франсуа Нарро, славившийся тем, что широко применял магнитотерапию (переписывался со светилами мировой величины — Дельгадо в Мадриде и Холодовым в Москве), начал выписывать комбинацию лекарств — огромное количество мультивитаминов, понижающих давление и разжижающих кровь (модификация компламина), — Ростопчин вдруг хлопнул себя по лбу:
   — А все-таки я идиот!
   — Это случится лет через пятнадцать, — весело пообещал Нарро. — Пока что я не нахожу у вас признаков склероза; хроническая форма склероза — идиотизм.
   — А что, если мы отменим массаж? — спросил Ростопчин. — Мне надо срочно позвонить.
   — Звоните от меня. Массаж необходим — и общий, и сегментальный.
   — Но я должен заказать разговор в Москву.
   — Заказывайте. Если только соединят... Я пришлю вам счет, оплатите.
   — Вы — гений! Все-таки во мне живет скифская заторможенность, — заметил Ростопчин, подошел к аппарату, набрал стол заказов международного телефона, попросил срочный разговор и продиктовал номер Степанова.
   — Одевайтесь, — сказал Нарро, подвигая Ростопчину рецепты. — У меня теперь новый массажист, я оборудовал ему совершенно автономный кабинет, вы сразу же почувствуете облегчение.
   Нарро практиковал уже пятнадцатый год. Недавно он оборудовал свой кабинет по последнему слову техники, заново перепланировал ту квартиру, которую снимал уже двадцать лет, только бы не уезжать в другой район: во-первых, значительно дороже, цены на жилье растут ежегодно, а здесь у него контракт еще на десять лет, во время которых стоимость платы поднимать — по условиям договора — никак нельзя, во-вторых, медицина должна быть во всем п р и в ы ч н о й; Нарро всегда принимал в костюме из легкой зеленой шерсти; даже ботинки покупал в одном и том же магазине, — нестареющий американский фасон с дырочками на носу и тяжелым каблуком; адрес врача, считал он, также обязан быть постоянным: с возрастом пациенты делаются малоподвижными, лишний крюк по городу может отпугнуть клиентуру, рискованно.
   В маленькой прихожей сидела прелестная девушка, секретарь-регистратор (в случае надобности — сестра милосердия); она встречала пациентов и провожала их в кабинет Нарро; если это был первый визит, она оставалась подле врача, чтобы застенографировать рассказ больного; потом пациент переходил в крохотный закуток, где умещалась лаборатория — кровь, моча, аппарат ЭКГ (на этих трех исследованиях он держал одного лаборанта, зато платил, как врачу в государственных клиниках, тот поэтому работал отменно), оттуда пациента пропускали в рентгеновский кабинет; Нарро всегда смотрел сам, снимков не делал, только общий контроль, рак заметен сразу, так он, во всяком случае, считан; после этого крута больной возвращался в кабинет и спустя полчаса (ждал приговора в приемной, и н т р и г о в а л с секретаршей-сестрой-регистраторшей; Нарро подбирал помощниц с хорошими ножками; юбочка должна быть короткой: когда мужчина т о к у е т, это тоже терапия; почувствует себя лучше, уверует в гениальность врача — одномоментное повышение тарифа, за здоровье надо платить) получал — на основании обследования, анализов, кардиограммы — рекомендации и лекарства; в данного рода визит магнитотерапия не входила — совершенно особая такса.
   Потом, однако, Нарро обратил внимание, что подавляющее большинство пациентов составляют мужчины; это — рискованно: главными носителями слухов про врачей, косметичек и портных являются женщины. За консультацию уплатил в отделе анализа рекламного бюро тысячу франков; после обследования его кабинета выдали рекомендацию: привлечь к работе мужчину-массажиста; пришлось переделать рентгеновский кабинет, разделив его, — ничего, в тесноте, да не в обиде; через два месяца число пациенток-женщин удвоилось.
   ...Ростопчин задремал на высоком столе; массажист, господин Любих, дипломированный врач (это крайне важно для визитной карточки: «дипломированный» врач, инженер, пилот; все сразу же становится на свои места в переговорах с работодателем: протянул карточку — не надо говорить о ставках, оплата разумеется сама собою), работал артистично; хрустел его накрахмаленный халат, хрустели соли на шейных позвонках клиента; наслаждение, возвращение молодости, эластичность, тепло, — что может быть прекрасней?!
   ...Нарро вошел не постучавшись:
   — Князь, на проводе господин Степанов, Москва.
   Ростопчин бросился к аппарату, как был, полуголый, схватил трубку:
   — Слушай, как я счастлив, что застал тебя! Я, признаться, отнесся с юмором к твоему сообщению о господине Розэне, но сейчас он мне будет очень кстати, нужны деньги! Чем бабы старее, тем большие они стервы... Когда он прилетает в Цюрих?
   И Степанов ответил:
   — Он будет у тебя завтра, Женя. Рейс Аэрофлота. Он сразу же тебе позвонит, я дал ему все телефоны.

VII

   «Милостивый государь Николай Сергеевич!
   Посылаю Вам вырезочку из «Нового времени»: «Декадэнт, художник Врубель, совсем как отец декадентов Бодлэр, недавно спятил с ума».
   Так вот в чем дело-то! Несчастный, несчастный Врубель! Я кусаю пальцы от горя и неловкости! На кого же я ополчился?! Супротив кого воевал последние годы ?! Несчастный душевнобольной человек... Я в отчаянье... Не знаю, как уж и быть в таком положении. Намерен пустить заемный лист для сбора денег на его лечение в доме умалишенных, помочь Забелле, каково-то ей — после гибели единственного сына — лишиться мужа?!
   Оглядываясь на прошлое, я снова и снова спрашиваю себя: имел ли я право на то, чтобы выступать против того, что он делал в искусстве? Ведь, оказывается, он с рождения был полоумным, отсюда все его выверты в форме и краске, вся его чужеродность, столь меня отталкивавшая. Меня ли одного?!
   Да, сердце сжимает болью, да, мучает бессонница, но ведь нельзя же судьбу одного безумца, обуреваемого манией творчества, ставить выше судеб искусства, выше наших святых традиций!
   Или я ошибаюсь? Может, надо было не замечать нездорового уродства его холстов, проходить мимо? Слава Богу, Императорская Академия (в отличие от всепозволенности «старого академика» Чистякова, наплодившего разрушителей традиций, типа того же Коровина и Бакста) дает Руси высокий образец живописи, чуждый декадэнтству и разнузданному европейскому мракобесию.
   Нет, отвечаю я себе, ты был прав! Он, Господь наш, принял на себя тяжкий крест борьбы за чистоту детей своих, а я каждый свой поступок проверяю Его Словом и Делом...
   Ты прав, отвечаю я себе, потому что волновало тебя не частное дело, но судьба нации! От врубелевского бунта против традиций до бунта черни — один шаг! От омерзительного наброска, который Репин посмел сделать с Победоносцева для задуманного им полотна, до призыва к неповиновению Власти — один шаг! От «Распятия» Ге, слава Богу, запрещенного Синодом и Императорской Академией, до непослушания Слову церкви — один шаг! От гнусной клеветы, которую возводит на русское воинство в своих полотнах Верещагин, до пугачевской смуты и того ближе...
   Нет, никогда бытие не определяло дух, как это тщатся утверждать господа, прилежные иудейскому учению! Лишь дух определяет жизнь и ее моральное здоровье, лишь Здоровый Дух!
   Вот и выплакался я Вам. На сердце полегчало, и почувствовал я в себе силу продолжать то дело, коему был предан четверть века.
   Остаюсь, милостивый государь Николай Сергеевич, Вашим покорным слугой, сердечно Ваш
   Гавриил Иванов-Дагрель.
   P. S. Танечка просит передать огромнейший привет мудрейшему Суворину, коли Вы его увидите в ближайшие дни, до того, как я выберусь к нему. Она, душенька, считает, что в напечатанной им заметке про то, что Врубель спятил с ума, нет ничего оскорбительного. Все мы, говорит она. норовим недоговаривать, боимся сказать правду открыто, потому и страдаем. «Когда травят мышей, — заметила она, — их ведь тоже жаль, маленькие, серенькие, глазеночки бусинками, но ведь если их не травить, всю крупу сгрызут!» Вот она, женская логика! До чего точна, а ?!
   До встречи!»

2

   — Ах, господин Вакс, — вздохнул Иван Ефимович Грешев, эксперт по русской истории п старославянскому языку, — мне делается так жаль вас, европейцев, когда вы начинаете судить русское искусство...
   — Я американец.
   — Тем более: вас как единой национальной общности еще нет.
   — Мы — каждый сам по себе, очень индивидуальны, знаем, чего хотим, — возразил Фол, — но именно в этом и есть наша общность.
   — Где учили русский?
   — В Штатах, Праге и Москве.
   — Состоите на службе в разведке?
   — Я же вам дал мою визитную карточку. Там довольно четко определена моя должность в нашей фирме.
   Грешев, странно покачивая птичьей, острой головою, поднялся с низенького кресла (семнадцатый век, карельская береза; желтый, под золото, атлас поистрепался и залоснился, но все еще хранил тайну какого-то странного, видимо геральдического, рисунка), прошаркал к столу «Людовик», пригласил Фола устроиться рядом с собою (стулья тоже были обтянуты золоченым атласом, спинки очень высокие, человек среднего роста утопал в них, делался карликом), отхлебнул черного холодного чая из высокой кружки (фарфор, семнадцатый век) и только после этого рассмеялся своим дребезжащим старческим смехом:
   — Милостивый государь, я сотрудничал и с британской разведкой, и с частным бюро господина Николаи после краха кайзера, с французами, с бельгийцами, — самые, пожалуй, талантливые шпионы, очень женственны, чувствуют друга и врага, что называется, флюидами... Не надо от меня таиться, это делает отношения между собеседниками неравными. Не получится диалога, и потом не я вас искал, но вы меня...
   — Если вам хочется считать меня шпионом, — считайте, — ответил Фол, — иногда это нравится взрослым людям; какая-никакая, а игра.
   — Я очень старый человек, я забыл, когда был взрослым. Все проще: мой друг и ваш добрый знакомый позвонил из Вашингтона и сказал, что, возможно, меня навестит мистер Фол, описал вас, у меня схватывающая память, а вы дали карточку с именем Вакса, вот и все... Что вас интересует?
   — Знаете, меня очень многое интересует, но сейчас меня более всего заинтересовали вы, Иван Ефимович.
   — Я всех интересую. Все хотят иметь рецепт на выживание. Знаете, сколько мне лет?
   — Семьдесят?
   — Не надо лгать так грубо... Вы же прекрасно видите, что мне больше восьмидесяти... И не говорите, что, мол, не может быть! Мне девяносто два! Поэтому каждый день для меня так праздничен, что и слов нет.
   — Над чем вы сейчас работаете, Иван Ефимович?
   Грешев вздохнул, развязал тесемочки на старой папке (по-моему, успел подумать Фол, она русская, еще дореволюционная, со следами тления) и достал оттуда рисунок:
   — Русский герб, двуглавый орел. Видали когда-нибудь?
   — Конечно. В Историческом музее.
   — Там экспонирован один из тридцати трех. Запомните эту цифру! Тридцать три русских орла, очень важно для понимания существа дела! Каждое царствие на Руси отмечалось своим орлом. Да, да, именно так! Я посвятил этому исследованию три года. Идите сюда, ближе... Наш первый герб пришел из Византии, с Софией Палеолог, к Ивану Третьему, собирателю земель моей страны. Двуглавый орел, то есть герб Византии, нес в себе высший смысл Державы; в лапах Западно-Римской империи был меч, а Восточно-Византийской — крест; подтекст очевиден — христианство идет на восток, оберегая мечом свои западные границы. Две короны, как и полагается; но Максимилиан Второй, император византийский, отправляя Софию на обращение Руси в католичество, — в этом же смысл брака, в чем еще?! — дал ей стяг, на котором был не императорский орел, но цесарский, с одной короной, и в лапах его не было ни меча, ни креста. Но зашаталась Византия, и наш Иван быстрехонько меняет византийского орла своей венценосной супруги: появляются две короны, царские, а не княжеские, и Георгий Победоносец на груди. Спустя семь лет, сразу после того, как Ивану не пришлось более униженно ездить в Орду, иго сброшено, орел снова изменился: крылья вверх, в лапах — крест и меч, клювы раскрыты, яростны. Сын Ивана, царь Василий, меняет орла по-своему: вместо двух корон — шапка Мономаха, ибо с Москвою теперь Псков и Смоленск, растет царство, хоть и татарская Казань рядом, и Астрахань имеет конную силу. Но помер Василий, и пришел его сын Ванечка, которого потом назовут Грозным, и будет управлять Русью боярство, и свершится горе, милостивый государь, истинное горе, объяснение коему в лености, чопорности и дурости русского боярства: чем жирней — тем уважаемей, чем медлительней — тем умнее... Вот и появился орел боярский: тучный, неподъемный, крылья опушены, меча нет, клювы закрыты, все подобно политике тон поры, — отступление по всем фронтам, инертность, лень, прозябание, интриги, отгораживание от народа в кремлевских палатах, обжорство и питие... Но лишь только Ивану стукнуло шестнадцать, происходит чудо, — в древних актах об этом ни слова, ни единой бумаги, — появляется новый орел: крылья вверх, чувствуется мощь, предполетная устремленность; в когтях меч, клювы открыты грозно — предтеча действа, начато движения! И композиция завершается тремя крестами — впервые, заметьте себе, милостивый государь, впервые! Почему? Ведь еще не выдвинута теория Москвы как преемницы Рима! Ведь Филофей, автор концепции «третьего Рима», не старец еще, не подобен мне, он еще в з р о с л ы й, — Грешев мелко засмеялся, тело его затряслось, только глаза смотрели на гостя холодно, с каким-то высоким пренебрежением. — Но бояре-то ведь д о с т а л и Ивана, он ведь еще не был Грозным, он еще молодым был, мальчишечкой, молочко еще не обсохло. И отрекся от царства, недостойны бояре его правления, твари, мелюзга, друг другу горло грызут, наушничают, в з а к л а д отдают, как с такими держать Россию?! Только Иван ушел в Троице-Сергиевскую лавру, только бояре успокоились в Кремле, как снова создали своего орла! Крылья — книзу, в лапах — ни меча, ни креста; нету и Мономаховой шапки. Мистика?! А что ж еще? Кто велел менять орлов? Кто отдавал такой наказ? Неведомо. Набирал Иван силы в своем добровольном заточении, внимал молчаливо Пересветову, который предлагал поучиться у турок властвованию: на всех непокорных напустить янычар, гвардию императора, все позволено во имя силы державы; вот и родилась концепция опричнины. И вместо Святого Георгия на груди орла появляется единорог! Батюшки-светы! Понятно, что такое «батюшки-светы»? — поинтересовался Грешев, но, увлекшись, не стал даже слушать ответа Фола, продолжал жарко: — Действительно, впервые, единственный раз, в Троице-Сергиевской лавре Георгий Победоносец уступил на груди орла место диковинному, нерусскому единорогу. В чем дело? А? Не догадываетесь?
   — Я обо всем этом слышу в первый раз...
   — Интересно?
   — Да уж поинтереснее современной литературы...
   — Так вот, царь Давид, библейский герой, по имени «Кроткий», казнил врагов своих куда как страшнее, чем Иван, прозванный «Грозным». И в поучении к псалму девяносто первому есть строки: «...враги твои гибнут, а мой рог ты вознесешь, как рог Единорога». С единорогом на груди орел Ивана благословил опричнину, казни, кровь и мор... А уж после разгула опричнины Иван отменил единорога, — это доподлинно известно, не мистика, а царев указ, — вернул Победоносца, все возвращается на круги своя... Но пришел Федор Иоаннович, и снова крылья орла стали жалостливы, вид один, взлета не чувствуется, короны нет, меч из лап выпал, а вместо него появилось яблоко. Да, да, вот, глядите, не выдумка ж, правда! И клювики закрыты, и глазки на орлиных головах сонные. Воцарился Борис Годунов — снова другой орел! Головы его вопиют, вместо меча — Евангелие. О чем молит Борис? О снисхождении, что ль? За Димитрия всенародно плачет и бьет челом о прощении?! Появился Лжедимитрий, и с ним родился католический орел, с императорской короной, которой папа искушал Ивана Грозного в период его затвора... И того не искусил, и этот не успел... И потом? При Шуйском что? Ни меча, ни креста, ни Евангелия, ни императорской короны, двуглавая птица, чудище хвостатое... Только между головами шишечка растет... Кто ж такое посмел, а? Говорят, труслив был русский мужик при царском дворе. Эге! Посмотрел бы я на такое при Людовиках или Стюартах! Разве что только испанские вольнодумцы, вроде Веласкеса да Гони, позволяли себе подобное... Шишка на гербе! Шуйскому — шиш! Поди ж ты, а?! И вы еще пытаетесь Россию понять, добры молодцы! Я ее понять не могу, а вам — куда?! Не надоел? — резко с л о м и л Грешев. — Может, ограничены во времени?
   — Да будет, Иван Ефимович, — поморщился Фол. — Вы же прекрасно чувствуете, как интересно все то, о чем вы говорите. Намерены печатать?
   — А кому это здесь надо? Вам надо, чтоб я разгромил сельское хозяйство Советов. Или б доказал, что у них со школой катастрофа. А гербы — так, безделица, пустое. Ваша пропаганда весьма и весьма прагматична, на том и обожжетесь, а уж молодцы из «Свободы» таким ядом исходят, так уж их трясет от ненависти, что Кремлю каждый день подарок делают; злость-то разъедает, она вроде ржавчины, а россиянина можно добром, уважительностью, собеседованием брать, иначе не выйдет.
   — Хм... Любопытно. Хоть и не согласен. Но вы продолжайте, пожалуйста. Меня как раз русский орел интересует больше, чем все нынешние катастрофы Советов.
   — Россия помнит орла, приготовленного для Лжедимитрия в папстве: «Диметрус — император рэкс»; ни меча, ни креста, крылышки — книзу. — Грешев снова увлекся, говорил, жестикулируя. — А с Романовыми — крылышки вверх, Мономахова шапка, в лапах Держава, но меча еще нет, — Русь истощена боярской жутью. А потом появился Богдан Хмельницкий — вот и трехглавый орел, да ненадолго. Пришла Софья, исчез Георгий Победоносец... А после стрелецкого бунта кто-то нарисовал у орла розочки! Цветочки, изволите ли видеть! Что за прелесть, а?! Ну, кто же, кто мог такое художникам приказывать?! Никто не мог, это с а м о... А потом Петровский орел, могуч и крепок... Помер Великий, и снова по-онесло! Чехарда! При Елисавете вместо Победоносца появился странной формы крест, евангелический скорее, в лапах — колос и меч, увитый лозою мира... Но крылышки — вверх! Жить можно, оттого что летается... Пришла Екатерина Вторая — и снова напасть, крылышки вниз, только клювики раскрыты, злятся птицы, но ежели при Анне Иоанновне Победоносец скакал на восток, то матушка поворотила страстотерпца на запад, не зря Петр окно прорубил в Европу, нельзя жить нашей татарской Тмутараканью, наизобретались оглобель, хватит! А потом пришел Павел, божий человек... Его только баре не любили, народ чтил, он сирых не обижал, и снова Победоносец на восток повернул. Эх, господи, бедная моя Россия... Только при Александре Втором Победоносец утвердился окончательно: все ж таки путь ему на запад. Ну а потом началась тарарабумбия с Временным правительством, там ужас что портачили, страшные символы появлялись в гербе, говорить боюсь... Словом, за четыреста с лишним лет более тридцати орлов, каждое царствие утверждало свой герб. Ясно? И лишь одни ваши заклятые вороги за семьдесят лет серпа и молота не поменяли. То-то и оно! А вы — задираетесь... То, чего вы добиваетесь, — развала на Руси, — обернется вам же такой кровью, какая даже в Апокалипсисе не написана... Пожалуйте, милостивый государь, что у вас ко мне? Только сначала я схожу в туалет...
   Фол откинулся на спинку высокого стула, подивился его крепости; собранность во всем, ни единого скрипа; чем-то похож на хозяина этого дома, такая же надежность и скрытая тайна.
   «Надо было запросить на него справку, — подумал Фол. — Я допустил ошибку, которая может быть непростительной. Это не человек, а миф, но в то же время потаенная реальность его мышления куда четче, чем у молодых соплеменников. Те готовы друг другу глотку перегрызть, не жизнь, а игра в „кто главнее“. Верно говорили, что русские либералы самые склочные изо всех; где собираются трое русских, жди создания пяти партий, точнее не выразишь. Но как же ловко этот дед меня высчитал, а?!»
   Грешев вернулся, уселся за стол, шмыгнул носом (играет, понял Фол), отерев его желтой, пергаментной, с синими прожилками рукою, и повторил:
   — Так каков же ваш интерес ко мне, милостивый государь?
   — Вы сказали про ваше сотрудничество с разведками...
   — А с кем же мне еще было сотрудничать? Кто деньги платит? Банк? Да на кой я ему ляд! Институт? Так я не поэт, не профессор, да и уехал сюда, когда русских все больше в шоферы таксомоторов брали. Это же престижно, когда полковник генерального штаба вашего нувориша по девкам на авто возит... Если бы Москва открыла двери для всех желающих выехать к вам сюда, вы б через год приехали в Кремль с челобитной: дадим наибольшее благоприятствование, «Свободу» запретим, «Посеву» перестанем деньги давать, только, бога ради, закройте вы границы, удержите своих скифов дома, не умеем мы с ними справляться, лентяи они обломовские, работе не учены, только глотку драть умеют и друг с другом лбами биться...
   — Отчего вы, русский, так говорите о соплеменниках?
   — Как? — Грешев пожал плечами.
   — Резко, что ли... Простите, а вы — настоящий русский?
   — Столбовой..
   — То есть? — не понял Фол.